Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2006
В своей жизни я дарил цветы не так уж редко. А запомнились только эти. Неказистые подвяленные чайные розы. К тому же — желтые.
Не то чтобы это были какие-нибудь “Цветы зла”. Но специфическая амброзия распространялась, что называется, по всем направлениям бытия. “Твой запах в тропики влечет меня, как зов. И тесно в гавани от мачт и парусов”. Эти розы теснили, выдавливая за оградительные молы, волноломы и за что-то там еще такое, о чем понимают исключительно занудные гидротехники.
А подарил я их Шурику Рыбкину по прозвищу Рыба. Тридцать с лишним лет тому назад и, как выяснилось, вперед. Не от себя подарил, а от Ленки Алёхиной, общей нашей с Шуриком подруги. То есть она мне поручила его с днем рождения поздравить. Конкретно, как нынче изъясняются, поздравить: цветами (на что выдала что-то около пяти рублей). Отнести к нему домой и передать. Что я и сделал с большою ответственностью. Отправился к вокзалу, где отирались фонтанские и люстдорфские цветочницы, и положил глаз на содержательный букет лимонных чайных роз. Мне, пожалуй, почудился просто-таки ароматный “Липтон” с лимоном. (Хотя чего это я зря болтаю, никаких “Липтонов” мы тогда знать не знали.) Радостно купил, а цветочница более чем охотно рассталась с охапкой. Рыбы дома не было. На безрыбье вручил цветы его младшему брату с соответствующими инструкциями. И благополучно покончил с Ленкиным поручением.
Прошло пару дней. И тут Лёха разбранила меня почем зря. “Что же это ты, охламон, — орёт, — желтые розы притащил?! Ты специально, да?! Подстроил, да?! Знаешь, как Рыба обиделся?!” “С чего бы это, — возопил истово, — да я самые лучшие чайные выбрал! Знаешь, как пахнут?!” “Да ты чего придуриваешься, балда, — Ленка просто ошалела, — желтые розы — это ж к разлуке!”
Тут и я опешил. Мне было около семнадцати, и я понятия не имел о языке цветов и прочем язычестве. Бабушка моя, Муся, разноцветные розовые лепестки — и всенепременно от чайных роз! — собирала и на обширном кухонном подоконнике просушивала. Наливку из них готовила замечательную, а мы, дети, случалось, попивали. А розы в пору школьных экзаменов у нас не переводились: папа мой математику преподавал, причем как раз на Фонтане. Такие копны приносил, что ой-ой-ой. Вот я и распознавал одни только эти цветы. Которые вечно несут впереди себя белоснежные первоклассницы и прочие выпускницы роддомов. А об иных-прочих, считайте, понятие имел единственно из считалочки: “Я садовником родился, не на шутку рассердился, все цветы мне надоели, кроме…” и т. д.
Мы вообще-то все очень дружили — Лёха, Рыба и я. Она сорвиголова была у нас, заводила, как бы сказать, сорванчиха. Рыба — рохля такой, добряк. А я — черт его знает, у меня характер шероховатый, с заусенцами. Но как-то же мы сплавились, сцементировались, срослись. Получилась такая, как геологи говорят, брекчия: камень как камень, а, приглядеться, так он из разновеликих и разнородных кусочков складывается, в том числе — ребристых, острых.
Да, так вот Ленка большая была выдумщица на розыгрыши и приколы всякие. Ну, допустим, возьмет и назначит свидание четырем ухажерам на четырех углах одного и того же перекрестка — Коблевской и Петра Великого. Чтоб из окна просматривался. А после сверяет по часам, который кавалер сколько прождал. Состязание такое, а она — независимый как бы рефери. А то бывали у нее изобретения и менее невинные. Как-то раз потащила нас с Рыбой якобы поздравлять подругу. Сверток у нее с собой аккуратненький такой, перевязанный розовой ленточкой с бантиком. “Сюрприз, — говорит, — хочу ей доставить”. Сверток под дверь положила, кнопку звонка припечатала, а сама — по лестнице бежать. “Без меня, — кричит, — разберетесь”. А в пакете, оказывается, мусор был. Неловко получилось. Распитие в парадных организовывала. Сигареты на улицах стреляла. На такси сшибала неизменные сорок копеек — столько от нашего Чичерина до ихнего Великого Петра нащелкивало. В пивбары, “на природу” и футбол нас водила и выводила в расход. И такое прочее.
Мы ее с Шуриком уважали безмерно и были влюблены. А выходило, что состояли в ее конфидентах, в подругах, каковых (подруг) у нее отродясь не водилось. Побаивались ее девицы, поскольку не в их пользу расклад всякий раз выпадал. Насчет “расклада” — так это тоже была Лёха. Она в преферанс нас играть выучила, всей терминологии и лексике карточной. Типа “Нет хода — не вистуй!”, “Туз — он и в Африке туз!” (“Марьяж — он и в Африке марьяж!”), “Не с чего ходить — ходи с бубей!” и т.д. Рыба называл ее “дамой бубновой с розаном и черепом” — как на типологических русских картах. Забавно, что на обиходных дореволюционных колодах, рисованных не чересчур русским французом Шарлеманем, розан этот был именно что желтым, отчего, вероятно, и пошел весь сыр-бор с гадальной разлукой. “Я уйду с толпой цыганок” и такое прочее.
Да, так вот Лёха всегда козырной картой была, на любой игре. Девчонки рисовались, жеманились, а она и “в склянке темного стекла из-под импортного пива” розой красною “цвела гордо и неторопливо”. За тщедушного Рыбу заступалась, шипела, шугала, шипами оцарапывала и рожи лица била немилосердно.
А цветы… Что цветы? Ну пришло ли бы мне в голову ей цветы какие-нибудь подарить? Оттого и оставался непросвещенным в этом вопросе — её же и недоработка! Мы, правда, фильм тогда новый смотрели — “Цветы запоздалые”, по чеховским рассказам. Навздыхались втроем, наохались. Там такой модный старорежимный доктор полюбил чахоточную и врачевать принялся запоздало. И цветы там были точно. А вот какие… Хоть убейте, не припомню. Думаю теперь, что мокрые хризантемы — так называемые “японки”, быть может. А может, и не быть.
С Шуриком, конечно, помирились. И зажили по-прежнему. Он ее любил, как умел. Я — неумело. И она — как умела. А дальше мы как-то потеряли Лёху из карточного обихода (но не из виду). Рыба поступил в Водный институт, что было вполне логично, я — в университет, что, в общем, тоже имело свое объяснение, а вот за каким чертом атаманша наша поперлась в Кредитно-экономический — оставалось полнейшей загадкой. Есть подозрение, что прижилась там неспроста. Имелся при сем вузе студклуб с отменной тусовкой припадочных рок-музыкантов, на каковых тогда принято было молиться, поскольку целина, физика, лирика, партия, любовь, комсомол и весна уже не котировались. Так вот Лёха вскорости с одним из этаких хмырей простодушно умотала на ПМЖ куда-то в Крым. Говорят, нянчилась с ним, лечила от запоев, побоев и ковбоев, затыкала собою амбразуры, бронепоезда на скаку останавливала, в горящие избы входила налегке, рвала аорты, делала аборты и т. д. и прочее. Потом был у нее на поруках средней руки кинорежиссер типа “Живой труп-2”, то есть не то чтобы уж совсем труп, но и не то чтоб определенно склонный к дальнейшему земному существованию, во всяком случае, деятельному. Работать (над собой), как и рок-музыкант, не желал и всё искал отговорки. Складывалось впечатление, что Ленке непременно нужен рядом кто-нибудь полуживой. Такой, чтоб наотрез отказывался от приятной обязанности жить. Как бы это получше растолковать…
Ну вот был я как-то по некоей надобности у пожилого рентгенолога — дальней своей родственницы. И в это время заглянул к ней на консультацию один пациент, крепкий такой сорокалетний мужик. Она внимательно разглядывала принесенные им снимки, о чем-то они довольно спокойно, по-деловому беседовали, а я скромно сидел в отдалении. Когда мы остались одни, родственница эта меня и спрашивает: “Знаешь, что у этого человека?” Откуда мне было знать. Она, после паузы: “У него рак основания черепа”. Я молодой был, неотесанный: “Так что, — говорю, — он умрёт?” Она ехидно как-то пожевала губами и выдала: “Умереть — он не умрет”. Еще пауза. И: “Но жить он тоже не будет”.
Да, так вот Лёха таких и опекала. Которые ни то, ни сё. Одной ногой, вроде бы, там, а другой — и вовсе не ясно где. Всё это меня до того озадачивало, что старался и не задумываться. Раз надо ей, так пускай себе.
А если итог подвести, так живут они все — и рок-музыкант запойный да прикольный (припеваючи), и “Живой труп-2” (придыхающе), — живехоньки, и теперь живее всех живых, живут да, как говорится, в х… не дуют. Другие им няньки нашлись, сменные — как мастера или там трусы с пелёнками. Так что попали, можно сказать, в хорошие руки. Такой, понимаете ли, second hand. И есть же большие любители в нем покопаться…
Тут Ленка снова на нашем горизонте замаячила. Я к тому времени уже нескольких лошадей сменил. А Шурик — так тот долго оставался безлошадным. Никак не удавалось сдать его в эксплуатацию. Всё щурился в свои очочки-линзочки. Зрение у него паршивое ко всему прочему было. Щуплый такой, беспризорный. Пока Элька не подобрала. Хорошая такая добрая баба, наседка, промелькнувшая на периферии нашей совместной юности. По-хорошему жили. Только что без детей. Вот Лёха и говорит: “Давай, — говорит, — Рыба, я тебе детей наваляю…” Я говорю: “Лучше бы мне наваляла”. Она: “У тебя и без того перебор”. И лыбится этак в полгубы. Хотя у нас с ней до и после было. Это, как его… Ну, иммунитет-а-тет… Рыба: “А как же про марьяж? Ты ж нас сама наставляла…” — “Какой такой марьяж?” — “Как это какой?! Марьяж — он и в Африке марьяж!” — “А… Нет уж. Это, пожалуйста, без меня, в одностороннем, так сказать, порядке…” И загадочно прибавила: “Под игрока ходи с семака”. Потом еще анекдот старый вспомнила. Про детей, которые цветы жизни, цветущие в чужом палисаднике.
На том они и порешили. Работали, значит, во исполнение. Я потом дважды в роддом приходил. Поздравлял их. Через силу, если честно. Цветы свои запоздалые приносил. Без зла. Как бы это сказать, чтобы было правильно… Нет, не правильно, а как-нибудь адекватно… Ну вот если б мне стать ее новорожденным, так я готов хоть бы и вообще перестать быть. Как-то так. Хотя и не оригинально (см. письма Джойса к Норе).
Короче, как ни старался, а делить всё такое невмоготу. И без того, какой шмат жизни сообразили на троих — в горле застрял… Стою, бывало, на мосту, поплёвываю в Темзу (а хоть бы и в Темзу!) и всё мне по барабану. Так и подмывает подойти к первой встречной, наброситься с меморандумами совместного детопроизводства. Может, думаю, повезет. Не подхожу. Всё как-то наоборот. Напьюсь и сам жертвой чьих-нибудь (дамских же) словоизъявлений становлюсь. Так и стал шляться по экспедициям, чтоб подальше от зарыбленного Лёхой водоема. И год и два и несколько. Оно как бы и притупилось. А после — такое несчастье…
Примчался в город. Тропический ливень, да и только! Благо, самолет приземлили. Просто чудо. К выносу опоздал на полчаса — за цветами заскакивал (“Я садовником родился, не на шутку рассердился…”, далее по тексту). Тормознул “тачку” и — на кладбище. Старое оно, там почти не хоронят. К родственникам разве что, бутербродом. А тут еще льёт! Разверзлись хляби небесные. Грязь непролазная. Башмаки вязнут — то всхлипывают, то чавкают. Как я. Серединка на половинку. Весы такие неуправляемые. Безмен… Вокруг — ни души. Спросить некого. Где да что. “Среди сурового безмолвия могил”, — по словам классика. Раньше оркестры духовые (читай Жванецкого) безобразно давали жизни. После смерти. Может, и лучше без них. Только похороны не сыскать. Хоть бы там поскандалил кто — жена, допустим, с любовницей (покойного).
…Шурик совсем по-дурацки уплыл. Глаза свои захудалые лечил. И уколы ему делали прямиком в глазное яблоко. (Которое недалеко от яблони и т. д.). Больно, конечно. Но многим же делают. И ему сколько-то сделали. Только однажды он после инъекции зачем-то упал и умер. Вот, собственно, и всё.
…Как-то я на них всё же набрел. Колумбарий — прямо-таки доска почета, только что фотопортреты в три яруса не меняют: скукотища… Народу немного. В болоте старательно топчется. Как в гражданскую. Вот-вот, кажется, и воинский салют грянет. Только никакого салюта нету.
Ленка настырно в почетном карауле стоит. (Никто не скандалит. Никакого тебе трения у гроба. Даром, что законная Элька поблизости. Где ж погребальная интрига?! Никакой динамики…) И мальчик при Лёхе. А мальчик-то был! И подрос! Стройный такой, крепенький, улучшенной породы. И этак до печенки знакомо щурится. Видно, со зрением нелады. Так это что, поправимо. У нас медицина такие чудеса творит, черт бы ее побрал… Девчонка, правда, подкачала. Мелкая, жалкая даже. Такая, что уколешься. Поглядел — как в зеркало! — и укололся… “Господи ж, — заныл, — ты ж Боже ж мой жыж…” Глаза на мамку ее поднял. Вглядываюсь же изо всех сил, а лица, глаз Ленкиных разглядеть не могу. “Что ж ты всё молчала, зараза ты бубновая, — себе думаю, — что ж молчала…” Стыдливо заслоняюсь мокрыми своими цветами. Вялеными. Желтыми. Чайными.
………………………………………………
Не с чего ходить — ходи с бубей!