Отрывок
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2006
…то рассудилось и мне,
по тщательному исследованию всего сначала,
по порядку описать тебе, достопочтенный Феофил …
Евангелие от Луки, 1:3
Вечером пришли братья-лесники, попрощаться. Принесли торбу с едой. Сели к столу под навесом. Лука принял торбу, стал вытаскивать сыр, творог, вареное пшено, инжир, кувшин с вином, заткнутый зеленью. Йорам посматривал по сторонам, вздыхал и щурился. Косам молчал, мигал.
— Не передумал, Лука? — спросил он, разливая вино по плошкам. — Зачем тебе идти?
— Работу кончил, а людей забыл. Нельзя мне так. Мне вниз надо, к людям.
Йорам отодвинул от себя сыр:
— Опять ты за своё! Не делай этого! Внизу римляне! Всех хватают! Убивают!
Лука поднял плечи:
— А меня за что убивать?
— Всех казнят, не понимаешь, что ли? После Массады совсем озверели!
— Нет, я пойду. — Лука не переменил своего решения. И не только красок и чернил надо было купить. Главное — надо было увидеть людей, потолкаться среди них, вспомнить их запах, лица и плоть.
Он взял кусок пергамента, окунул калам в тушь:
— Нарисую вас напоследок!
— Сколько же можно? — удивился Косам. — Ты как маленький! Вроде внука моего. Я ему говорю — возьми топор, молоток, гвозди, научись плотничать, а он вместо этого из щепок дома строит или лодочки по воде пускает! Ну что ты скажешь?
— Ты и сам, небось, пускал, — ответил Лука, набрасывая профили жующих лесников.
— У тебя хоть деньги есть? — спросил Йорам.
— Два динария.
— Давай сандалию, я тебе монеты в подошву спрячу, а то на первом же базаре без ассария оставят… — И он ножом проделал щель в подошве, засунул туда монеты и залил клеем. Придавил корягой. — К утру засохнет. Если надо будет — оторвешь.
— А дальше в порванной сандалии идти? — засмеялся Лука. — Вот деньги на новые сандалии как раз и потратятся.
Замолчали. А Лука, рисуя, усмехался про себя: запасливый Йорам любит всё прятать в тайные места, и его учит делать то же самое: “Чего не видно — отнять никто не хочет. А что в глаза лезет — всякий цапнуть норовит!”
Он подарил лесникам по рисунку. Косам спрятал свой в торбу — он их много получил от Луки: на стены вешал и детям давал для игры. А Йорам сунул подарок за пазуху: он никому ничего не давал, а собирал в особый ларь и сам смотрел, когда хотел.
Стало темнеть. Йорам окосел, стал путать слова, разлил вино. И Косам, поругиваясь, начал собираться идти.
— Подожди! — окликнул его Лука. — Завтра я ухожу. Ты присмотри тут… Работу я спрятал за досками, в сарае. Если со мной что-нибудь случится — то снеси её в Кумран, в общину. Отдашь настоятелю Феофилу. Скажешь — от Луки… Это мой учитель. Он послал писать жизнь Иешуа.
Косам кивнул:
— Сделаю.
— А рисунки где спрятаны? — вдруг подал голос Йорам.
— В полых поленьях, что ты выдолбил. Свернуты и спрятаны.
— Закрыл с боков плотно? Как я учил?
— Да, — ответил Лука. — Ты их хорошо пригнал, надежно.
Помолчали, помогли подняться Йораму.
— А лучше не ходи никуда. Разве плохо здесь тебе?.. — Косам обвел рукой вокруг. — Слышал, что Йорамка говорил, он недавно внизу был. Везде римляне, псы лютые! Уже и сюда, в горы, добрались, проклятые!
— Если добрались — то и здесь появиться могут.
— Ну и что? Ты живешь себе тихо, один, в горах, пишешь что-то, читаешь… Вот рисунки рисуешь. Может, и не тронут. За что тебя трогать?
Лука отмахнулся:
— Чему быть — того не миновать. Нет, мне надо!
…Он лежал в темноте, но спать не мог. Теперь он пойдет… Увидеть лица, проникнуть в глаза, услышать мысли. Каждая божья тварь — это молчаливое море мыслей, с начала и до смерти. В этом море нужно плавать, но из него не выплыть до земной смерти… У каждого — свое море. А всё остальное — это море Бога. Его делить ни к чему — оно неделимо, для всех общее и родное. Можно черпать, сколько надо. Ведь надо мало. Но думают, что нужно много… Тут корень зла.
И еще — ему страстно захотелось увидеть женщин. Хотя бы одну, но обязательно красавицу, чтобы дух захватило, чтоб насмотреться вдоволь, и унести с собой и в себе её красоту, и жить с ней, как с женой, и черпать из нее силы и радость. Не могут без Божьей руки произрастать эти живые цветы, где зреют зерна жизни и передается род. Жизнь — для живых. И в этом вся главная правда, другой нету. И он тоже жив. Бог, мир и Лука.
Пришли на ум наставления Феофила: “Пора браться за главное. Ты можешь понимать людей. Запиши рассказы Фомы, Симона, Никодима, всех других, кто знал Иешуа — некоторые еще живы. Запиши всё, что узнаешь о его жизни. А того, что написано об этом, не читай! Даже не трогай! Пиши свое. И рисуй, как видит око”.
И Лука начал работу. Ходил, записывал, говорил. А потом узнал, каково из мыслей вязать снопы слов, а фразы собирать в скирды, засыпать в разбросанных словах, а просыпаться в стройных фразах. Давать словам отстояться и окрепнуть. Корявое — корчевать и гнуть. Неподатливое — взбалтывать и ворошить, иногда крошить или мешать, как кипящий виноградный сок, чтоб застыв, оно стало крепким и твердым…
Рано утром, когда сизый дым от кизяка еще шатался над костром, панически крякала птица со сна, и упруго скрипели деревья, Лука собирал мешок. Свинцовый штырь, чтобы писать. Черная тушь. Остатки красок. Квадраты пергамента. Хлеб и вода.
Постоял, правой ступней ощущая монеты. Прихватил приготовленную Йорамом палку-ветку. Поежился, но ничего на плечи не взял — внизу будет тепло, зачем лишнее волочить? И зашагал к лесной дороге.
Не обращая внимания на мелкий и упорный дождичек, он шел, припоминая, когда в последний раз спускался к людям. Два года назад?.. Да с половиной?.. Он не помнил этого точно, но был жаркий день, и где-то тут яркая лиса увязалась за ним. Трусила по обочине, делала лапами странные знаки, как будто предупреждала о чем-то. А потом, тявкнув, пропала…
Сейчас там, где он когда-то встретил лису, Лука увидел детвору из соседнего горного села. Они собирали дичку и швырялись мелкими зелеными яблоками. Один, шкодливый, влез на дерево и бил оттуда без промаха прямо по головам. Дети трясли дерево, но скинуть его не могли.
Лука присел на камень. Рука сама собой полезла за пергаментом и тушью… Краски — роскошь, тушь — хлеб насущный. Вот лицо шкодника в изломах ветвей. Дети под яблоней: глаза к небу, руками дерево обхватили, пес трусливо выглядывает из кустов — пришел с детьми, а яблок не ест и под обстрел попасть боится… Каждый Божий миг можно схватить черным так, что главным будет белое… Чернота оттеняет белизну, дает ей жизнь, и смысл, и суть.
“Рисуй как можешь, а что выйдет — то уже не твое, а Божье!” — учил его апостол Фома, тучный старик, которого Лука, будучи братом-писцом, еще застал в Кумране, где старик доживал свой земной век. Лука любил рисовать его, и Фома всегда шел на один и тот же камень, садился на него и начинал смотреть на далекие пески: из пустыни когда-то пришел Иешуа, прежде чем уйти, чтобы вернуться.
Глядя на детвору, Лука вспомнил рассказы Фомы о том, что маленький Иешуа был боек и проказлив: дни напролет проводил на улицах в играх, и некоторые дети даже боялись с ним играться, зная: если кто его толкнет или ударит, даже нечаянно, то тут же упадет, или уколется, или станет болен животом, ушами или горлом. Конечно, Иешуа тут же помогал и лечил, но многие родители все равно запрещали детям играть с ним — как бы чего не вышло. Отчим Иосиф конфузился и шумел, а Иешуа было все нипочем. Лазил, бегал, прыгал лучше всех. Умел сидеть на таких тонких ветвях, где нет места даже птицам. Как-то в субботу налепил из глины свистулек-соловьев. Иосиф поднял шум:
“Нельзя в субботу работать!”
А Иешуа махнул рукой — и птиц не стало:
“Чего кричишь? Ничего нет! Улетели!” — так шутил с отчимом.
Или разбросает игрушки, мать велит собрать, а он говорит ей:
“Закрой глаза! А теперь открой!” — и всё убрано, по местам стоит.
Приходил тете помогать. Не успеет она ведро для плодов дать, как всё уже собрано и под навесом разложено. Просит его дядя баранов посчитать, а бараны сами в цепочке стоят: ждут, не блеют и не толкаются. А когда совсем маленький был, то увел как-то раз всех назаретских собак в лес и заставил их по деревьям лазить, отчего белки со страха попадали вниз, а птицы в панике улетели и больше не возвратились.
Да, много чего помнил Фома о детстве Иешуа, но главной вещи и он не знал. И никто не знал. А без нее всё остальное — только зыбкий свет. Где Иешуа был после детства?.. Это вопрос, на который никто не мог ответить. Или все отвечали по-разному. А без этого невозможно закончить работу. Поэтому дважды переписанное евангелие лежит за досками, а не у Феофила на столе.
Иные говорили, что Иешуа пятнадцать лет провел в Атлантиде. Другие сообщали, что он был небесной силой перенесен в страну, где у людей лица желтые, а дети рождаются с умом взрослых. Кто-то был уверен, что он жил у ессеев, но странно — никто у ессеев о нем не помнит. Ни в одном свитке — ни слова, ни звука, а уж свои тайны ессеи хранить умеют… Может, жил в пустыне или уходил на небо, как думает простой народ?.. Но ни в пустынях, ни на небе земным делам не обучишься, а он понимал земную жизнь лучше всех других.
Фома утверждал, что Иешуа в юношестве ушел с купцами на Восток, в Индию, много лет жил там, узнал их говоры и обряды, но что делал, где учился, с кем ходил, говорил, кого слышал и слушал — никто не знает. Был с ним там якобы один постоянный спутник, но пропал в Каракоруме, когда они шли назад, в Иудею — вдруг растворился в воздухе, исчез, оставив на песке рогатую тень. “А с тенью не поборешься! Воздух не поймаешь!” — пучил слезные глаза старик.
Фоме верить было можно: сам-то он слов на ветер не бросал, а чужие ловил, взвешивал и ощупывал. С детства был дотошен. Иешуа его любил, рядом с собой держал. И часто слышал от него Фома, что люди живут неправильно, что надо жить по-другому, не так, как отцы и деды, наоборот. “А как наоборот — не объяснил!” — сокрушался Фома. Да как же не объяснил?.. Всё объяснил, просто Фоме всё надо разжевать и в рот положить. Но Фоме можно верить. У неверующего глаз цепче и ум живее. И врач нужен больному, а не здоровому.
Дождь перестал дробно крапать, усилился, зашуршал мерно, нарастая. Дети убежали. Последним сползал шкодник. Он скользил по мокрым веткам, и Лука, спрятав рисунки, помог ему спрыгнуть на землю, а сам отправился дальше, торопясь дойти до хижины лесников прежде, чем хлынет ливень. Там он застал одного Йорама — тот помешивал в ведре коричневый отвар, которым они обмазывали больные деревья. Лука отряхнулся, сел к огню.
— Все-таки идешь, значит, — насупился Йорам, орудуя палкой в ведре. — Утром в селе говорили, что в ложбине видели римскую разведку… Ты хотя бы крест снял, а? — вдруг обеспокоено вспомнил он, косясь на Луку. — Зачем сам на себя смерть зовешь?
— Да ты в своем уме, Йорам? Это не смерть, а жизнь, — покачал Лука головой и потрогал для верности крестик на шнурке.
Когда в первый раз переписывал евангелие, ему во сне кто-то невидимый, но упорный надел на шею крестик и сказал: “Этим спасешься и других спасать будешь, во веки веков!” Проснувшись, Лука вытесал крестик из дубовой чурки. И надел, чтобы снять, когда закончит работу. И вновь надеть, но навсегда. Пока работа не окончена, пусть и крест будет на нем, сбережет и сохранит.
— А твой где?
Йорам промолчал. По его примеру они с Косамом тоже сделали себя по крестику и одевали их, когда приходили к Луке, и снимали, уходя, потому что было опасно. Сейчас, наверно, на леснике креста не было, но Луке это было безразлично: вера не на теле, а в душе.
Когда дождь перестал бесноваться по крыше, Лука попросил у Йорама баранью кацавейку, накинул её на плечи и двинулся дальше по лесной прели, став похожим на пастуха: бородатый, кряжистый, с посохом и мешком.
Через несколько часов он оказался там, где лесная тропа выходит на большую дорогу. Не успел на обочине передохнуть, как из леса, бесшумно вынырнули два всадника. Копыта лошадей обмотаны тряпьем. Всадники оказались рядом с Лукой. Один спрыгнул на землю.
— Кто такой? — закричал он, схватив Луку за кацавейку, рывком поднимая с земли и обыскивая рукой в железной перчатке со свободными пальцами. — Шпион? Сикарий? Христ? Давно за тобой следим!
Лука, опешив, не сразу понял его речь, хотя учил латынь в Кумране. Он в недоумении глядел на всадника. Злые глаза. На груди, в середине кольчуги — выпуклый медный кулак. На лбу — тоже бляха со сжатым кулаком.
“Вот они какие, римляне… — вспомнил Лука слова лесников. — Убивают всех!”
— Ты глухой, свинья?.. — закричал всадник, срывая с его плеча мешок и высыпая содержимое на землю.
— Да что ты… — начал Лука, подбирая слова.
Тут другой солдат, соскочив с коня, схватил его за руки, завернул их назад и споро связал за спиной, потом поворошил коротким мечом пожитки:
— Гляди!.. Перо!.. Пергамент!.. Краски!..
— Все ясно!.. Лазутчик! — согласился Манлий.
Солдаты потащили его к дереву. Намотав веревку на сук, привязав, как скотину к плетню, они быстро забросали всё обратно в мешок.
Манлий пригладил редкие волосы. Брит до синевы, с розовым шрамом на щеке. Бляха во лбу на цепочке, державшей копну волос.
— Христ? — спросил он у Луки.
Лука в замешательстве кивнул.
Манлий буркнул:
— Гордишься, что ли?.. Невесело ты кончишь, собака!
— Каждый волен веровать по-своему, — начал было Лука, но другой остановил его:
— Заткнись!
Лука замолк. Понуро стоял возле дерева, не зная, что делать: сесть, стоять?.. Веревка резала запястья, и он, повернувшись к лесу спиной, стал исподволь шевелить кулаками, ослабляя узлы. Солдаты отошли к дороге, совещались и, казалось, чего-то ждали.
Вот послышался неясный шум… Ближе и яснее…
Стали различимы бряцанье железа, ропот, гул шагов. Из-за поворота начали появляться люди. Солдаты!.. Они шли толпой, и даже издали было видно, как они устали.
— Давай его спиной к дороге! — засуетился Манлий, и они грубо повернули Луку, чтоб он не видел солдат.
— Вот третья центурия, у них уже есть пленные. Сдадим его туда! — предложил другой.
Они отвязали Луку от дерева и стали волочить его задом: Манлий — за отвороты кацавейки, а другой — за волосы. Вместе с рывком и толчком:
— Эй, еще одного берите! — его забросили в строй и сунули веревку детине-солдату. Тот было заворчал, но Манлий прикрикнул на него: — Ты что?.. Я приказываю! Исполнять! Это лазутчик! Головой отвечаешь!
Солдат сделал гримасу и замахнулся на Луку:
— Дернешься — глаза повышибаю!..
Все произошло так неожиданно, что Лука только подчинялся. Да и что было делать?.. Хаотично прыгали мысли. Он так давно не видел людей, и вдруг такое! Римляне!..
Он стал оглядываться. По лицам солдат понял, что они злы от усталости и голода. Отовсюду слышны ругань и крики. У многих поклажа волочилась по земле. Пахло потом немытых тел. Справа от него двое солдат, на ходу разливая из фляги, угрюмо о чем-то переговаривались. Поблескивали синие наспинники. А вдали, высоко над землей, покачивался на древке громадный железный кулак.
Впереди семенили две щуплые фигуры. Они были скованы палками наподобие ярма, как быки в арбе. Лука невольно ускорил шаг. Рывок веревки вернул его назад, но он успел разглядеть, что это был мальчишка-подросток и старик в белой рубахе до колен. Лицо старика было красно от натуги, челюсть лежала на доске. Мальчишка, рыжий, в рванье, изредка поднимал руки к доскам и царапал дерево, хрипя. Оба часто перебирали ногами.
“Пленные!” — понял Лука.
— Приор! Приор! — вдруг послышалось вокруг.
Солдаты быстро завинтили флягу. Все подтянулись. Топот приблизился.
— Этот? — указал приор копьем па Луку, вскидывая медный налобник.
— Да. Лазутчик! — сообщили ему. — У леса изловили.
— В лагере привести ко мне! — приказал приор и щелкнул копьем старика по спине: — Живее, падаль! — и уколол острием мальчишку под зад: — И ты не спи, недоносок! Шевелись!
Старик засеменил чаще. Заспешил и мальчик. Не попал в ногу, и оба повалились на дорогу. Приор галопом поскакал дальше. В солдат полетели комья и камни, вызывая ругани и смех.
Две центурии Карательного легиона, отставшие от главных сил из-за дождей и нехватки лошадей, шли по вязкой дороге. Мелкие камешки врезались в подошвы, и часто какой-нибудь солдат, прыгая на одной ноге и держась за соседа, выковыривал их с бранью из сандалий.
“Всё разъяснится!” — успокаивал себя Лука. Идти с завязанными сзади руками было трудно. На старика и мальчишку он старался не смотреть. Только один солдат отделял Луку от леса. Но Лука не думал бежать. Да если б и хотел — не мог. Он еще верил, что сумеет убедить приора в том, что он — не лазутчик, а просто человек. Он молча шел, изредка оступаясь, за что и получал рывок цепи и ворчание детины. Но старик и мальчишка спотыкались всё чаще, их почти волоком тащили солдаты, пиная за каждый неверный шаг. Оба натужно хрипели и булькали в ярме. “А их за что?”
Скоро Лука стал впадать в оцепенение: не мог оторвать глаз от спин солдат: они то удалялись, то приближались, грозили раздавить. Он видел мельчайшие царапины на кольчугах и шлемах. Мотал головой, но оцепенение не проходило.
Вдруг он заметил: далекий железный кулак, качаясь, повернул вправо. Солдатская змея стала изгибаться и сворачивать вслед за ним. Пошли по щебню. Грохот и скрежет стали громче. И с каждой новой повозкой звон усиливался, мешаясь со скрипом башенок, которые на разборных колесах подпрыгивали по дороге. Башенки сталкивались с дребезжащими камнеметнями. Колеса едва вращались от грязи и застревали в ямах.
Теперь шли по безлюдному селу, где обгоревшие дома стояли открыты, бродили собаки с поджатыми хвостами и торчали зубчатые балки проваленных крыш. Тут и там были видны таблички с номерами — это дежурные по лагерю раньше других вошли в село, чтобы приготовить еду и ночлег. Солдаты выходили из строя и тащились к своим палатками.
— Чего палатки открывать, возиться? Вон домов сколько пустых! — роптали иные. — Лишь бы людей мучить…
— В домах скорпионы, змеи… Псы одичалые. Всего ожидать можно… Приор правильно приказал палатки ставить! — возражали другие.
— Да в задницу твоего приора вместе с его палатками!.. И легата туда же шелудивого!.. Сами, небось, на коврах спят! — нехотя ругались солдаты, разбредаясь кто куда.
Строй редел. Но пленников вели дальше.
И вот они оказались возле разбитой синагоги. Под закопченной стеной солдаты возились со складным жертвенником. У входа прислонено громадное вблизи древко с кулаком.
— Куда? — окликнули их.
— К приору ведем, по приказу! — отозвался детина-солдат. — Сам знаешь, наша палатка где, а мы из-за этих ублюдков сюда притащились!.. — Он зло посмотрел на Луку, замахнулся, но не ударил.
Пленников втолкнули в синагогу.
Внутри за перевернутой бочкой сидел приор и ел дымящуюся курицу. Манлий виновато расхаживал поодаль. Приор ругался:
— Не могли, как следует пожарить!.. Обгорела вся на хребте!
Манлий отвечал:
— Повар отошел — и вот…
При виде пленников приор, продолжая жевать, глазами указал солдату, куда их поставить, и зажатой в руке костью дал знак снять ярмо и развязать руки.
— Твой брат, я знаю, сикарий, — с трудом прожевывая кусок, сказал он старику. — Мне доложили, что тебя поймали возле его логова в Моавитах. Но он ушел. Где он сейчас?
Старик, потирая шею, смотрел мимо него.
— Молчишь, падаль? — крикнул приор и швырнул в него костью. — Отвечай!
Кость пролетела мимо старика. Тот проводил ее равнодушным взглядом.
— Делаешь вид, что не понимаешь меня? Ничего, скоро вы все будете говорить по-нашему, а не на своем собачьем вое. Где твой брат?.. Где эта сволочь прячется?..
Старик молчал.
— Распять! — коротко бросил приор и ткнул курьей грудкой в сторону мальчишки: — Ты, сказали, носил жратву бунтовщикам. Говори, где они сейчас!
Тот молчал.
— Он не понимает тебя! — сказал Лука.
— Если он не понимает, ты переведи.
Лука исполнил. Мальчик, насупившись, прошептал:
— Знаю, но не скажу. — Веснушки на его лбу сдвинулись вместе.
— Он не знает! — сказал Лука.
— Как же он не знает, когда еду им носил? Тогда переведи ему: если через час он не скажет, где они, я казню его вместе с вами. — Заметив, что при словах “вместе с вами” Лука шевельнулся, приор подтвердил: — Да-да, вместе с тобой и со стариком этим паршивым. Ты ведь лазутчик?
— Нет, — ответил Лука.— Я свободный человек, живу в горах…
— В горах? — кисло усмехнулся приор.— В горах-то они и сидят. Из-за этих гор мы потеряли два легиона. В каких горах?
— Здесь, в Моавитах. Все меня знают. Даже звери и птицы…
— Ты что, рехнутый?.. А это зачем тебе? — приор мотнул головой на бочку, где Манлий раскладывал краски, тушь, пергамент из мешка. — Наши стоянки отмечать? Солдат пересчитывать? Орудия срисовывать? Планы воровать? Римской власти вредить?
— Я… Пишу… Рисую… Калам, листы. Больше ничего нет. Никакого оружия…
— Это и есть твое оружие, — усмехнулся приор и с хрустом отломал ножку, а обгорелый хребет швырнул в угол синагоги. — Попишешь ты у меня! И поплачешь! Кровавыми слезами!.. Ты ведь христ? Обыскивали его?
Манлий проворно пробежался по Луке, раскрыл халат-талиф, увидел крестик на шее, сорвал его и кинул на стол. Приор ножом поддел шнурок.
— Это что еще такое? На шеях кресты носить? Первый раз вижу! Вот и всё. Этих двоих распять, а мальчишку, если не заговорит, через час ко мне! — приказал он.
Манлий, нагнувшись к уху приора, сообщил:
— Начальник, ты же знаешь — у нас почти нет досок и гвоздей — всё ушло на починку башенок. Может, их просто так, без возни: по башке — и в колодец?..
Приор мрачно и внимательно осмотрел застывший жир на железном блюде… Заглянул в бокал, куда Манлий тотчас подлил вина. Потер щеку. Пробормотал:
— В колодец… По башке… Да это же простое быдло, тягло! Их не резать, а работать заставлять надо. Мы с германцами бьемся не потому, что они своим идолищам молятся, а за неповиновение. Не все ли равно — крестятся эти христы, сморкаются или пляшут в своих пещерах: лишь бы покорно работали да подати платили… — Приор помолчал, разглядывая крестик. Покрутил шнурок на пальце: — Придумали кресты на шеях носить! Ну и что? Пусть хоть камни носят, лишь бы не бунтовали… По мне — так их вообще отпустить надо… Но тебе известен приказ легата — всех распинать, чтоб другим неповадно было. А приказ легата — это приказ императора, ни-ко-гда-не-о-ши-ба-ю-ще-го-ся! — по складам с желчью проскандировал он и допил вино.
Манлий тут же долил в бокал и озабоченно ввернул:
— Не ко времени сейчас с легатом связываться… А ну, донесут ему, что мы лазутчиков отпустили?
— Да. И это тоже. На кресты дерево и гвозди найдешь, а привязать веревками, какая разница?.. Я завтра проверю! — погрозил приор пальцем, залпом опрокинул бокал и рыгнул.
— Исполню! — пообещал Манлий, хотел было идти, но вернулся к столу: — Рвы на ночь копать? Люди очень устали.
— Не надо. Все равно дальше переть… И конца-края не видно… А с этими не тяни. Если к утру не умрут — заколешь перед уходом. Чего без толку мучить?
— Может, сразу заколоть? — предложил Манлий, которому было лень затевать всю эту волокиту с казнью.
Приор швырнул крестик на блюдо, где раньше лежала курица. Вздохнул:
— Нет уж, пусть повисят. Сам же говорил, что стукачей полно… Это раньше Рим любили!.. Теперь мы только каратели. А на крови ничего не стоит. Этому же их учитель учит? — пьяным кивком указал он на пленников и заключил: — И правильно учит! Ты с ними по-хорошему, и они с тобой по-хорошему. А если ты по-плохому, то и они огрызаются… Не лучше все тихо-мирно делать, добром, как старый цезарь?. Ты вспомни, как нас встречали раньше? Еда, бабы, вино, игры! А теперь? Трупы, гниль и падаль. Они там, наверху, спятили, что ли? Стариков и детей вешать — это дело? Но! Приказ есть приказ. И его надо исполнять! Приказы не исполнять нельзя — за это суд! Вот был приказ из Массады никого живым не выпускать — нет, главного бунтовщика Элиазара выпустили, а он теперь опять шайки по всей Иудее собирает. А почему выпустили? Откупился, вот почему. А почему откупился? Потому что у карателей нет ни чести, ни совести, рты забиты сплетнями, а уши — слухами, вот почему.
Манлий, слушая излияния захмелевшего приора, пару раз нетерпеливо прошелся по разбитой синагоге и, наконец не выдержав, выглянул наружу:
— Эй, кто там! Силач! Анк! Берите этих и ведите к колодцу, я догоню с досками.
Двое здоровяков ввалились внутрь. Анк, схватив за шиворот старика и мальчишку, поволок их наружу, Лука сам пошел следом, показывая покорность, чтобы не вязали рук за спиной. Но долговязый Силач только подтолкнул его, сказав довольно миролюбиво:
— Иди шагай!
Их вели через село, превращенное в лагерь.
Солдаты рубили заборы на костры, чистили щиты, переобувались. Раскатывали палатки, стругали колья, вбивали их в землю, растягивали полотнища палаток. Некоторые слонялись без дела. Что-то подкручивали в камнеметнях. Кто-то переругивался из-за дежурства. Кто-то молча копался в мешках. Кашевары разводили огонь под треногами. Гремели миски. Кое-где уже сухо щелкали кости, игроки спорили, с грохотом швыряя шлемы и матеря богов. Перетаптывались лошади в телегах-кухнях.
— Куда ведешь ублюдков? — раздались голоса.
— Сами знаете, — отрезал Силач.
— Позови, когда готово будет!
— Как на казнь смотреть — так все тут, а как помогать — так никого нету!..
“Неужели?..” — впервые подумалось Луке. Страха не было — только удивленная тоска протаранила душу, ошеломила и затопила мозг.
Их зашвырнули в хлев, дверь заложили доской.
Это было коровье стойло, забитое окаменевшим навозом. Старик присел в углу на корточки, нахохлился. Мальчишка, потирая окровавленную шею, лег ничком. Лука стал на колени возле него. Раны на шее были неглубокие, но с занозами.
— Выну сейчас…
Вытаскивая занозы своими сильными пальцами, Лука тихо и не оборачиваясь спросил у старика:
— Что дальше?
— Казнят! — коротко бросил тот, сплевывая. — Везде много распятых… Да и есть за что — весь народ против них. Шестерых я сам убил. Из засады, когда ночью выходили по нужде. Ножом! В шею!.. А поймали, когда к брату пробирался…
Он еще что-то говорил, но у Луки вдруг затуманилось в мозгу: “Меня распнут?.. Казнят?..” И он осел на навоз, уставясь в стену. Смутно доносились до него слова старика. Он тупо вглядывался в шершавые бревна, стынущими мыслями пытался о чем-то думать, а в голову лезла всякая всячина: шкодник на дереве, обгоревший хребет курицы, медный налобник приора…
“Пилат хоть спрашивал трижды, а этот приор?.. Раз христианин — значит, конец… Передумает?.. Ведь сказал же, что по его воле отпустить надо… Может, одумается?.. У них нет цены жизни, нет цены смерти… Что ж, ваше время и власть тьмы, но будет и мое…” — со злым раздражение думал он дальше, но вихри страха сносили мысли куда-то в обрыв бездны.
Вдруг он услышал разговор снаружи:
— Сколько около хлева торчать? Там мясо жарят, не достанется ничего! Ты же этих обжор знаешь — все до косточки подъедят! — говорил Силач.
— Пока Манлий не придет, — отвечал Анк.
— Сам, небось, уж говядину лопает где-нибудь, а мы должны тут маяться! Может, покончим с ними?.. Побег и всё?.. Лазутчики, пытались бежать.
— Да какие они лазутчики! Если так — то вся страна лазутчики!.. Всех надо тогда на кресты
— Солдат! — очнулся Лука. — У меня золото есть. Отпусти нас!
— Давай!.. Просунь под дверь! — охотно отозвались снаружи.
Лука выковырял камнем из сандалии монеты и сунул их в щель под дверью.
— И все?.. Нет, этого мало.
— Больше нету. Я потом отдам.
— Да, ищи тебя потом, а нам под арест! Нет, не пойдет. Мало.
— Мальчишку хоть отпусти! — сказал Лука.
— Нельзя. Мало.
Лука в растерянности поковырялся в карманах кацавейки, но, кроме крошек хлеба, ничего не нашел.
— Ничего нету, — пробормотал он.
— Молчи тогда! — еще строже приказали снаружи и грохнули мечом по двери.
Лука услышал в щель, как забулькало из фляги. Он опустился на навоз. Тугая задумчивость обволокла его. “Не может быть?.. За что?.. Я же не лазутчик… “Но христианин!” — ответилось в нем, и он был на волосок от того, чтобы не подумать: “Нет, я сам по себе!” — но не подумал и кивнул бородатой головой: “Да, христианин!” Но это не помогло против чего-то, что сейчас выползало из него и кричало без звука и смысла. Спина и лоб похолодели, он сидел в поту.
Несвязные образы метались в душе. Шорох песков по ночам и первый холодок зари… Желтая верблюжья шерсть равнины, где он жил в Кумране… Отчий дом, мать собирает что-то в подол. Малышня. Сосед, закадычный Ефрон, который всегда преданно смотрит на тебя, обсасывая косточки от фиников и не догадываясь предложить тебе, но ты не обижен — что с него возьмешь, с толстячка, он все время что-то жует, даже мать его ругается…. Они шли на речку или к лекарю Аминодаву по прозвищу Брови, брали толстое стекло, садились на землю и со жгучем ожиданием следили, как луч зажигает одну травинку, другую, третью…
Некстати всплыли слова Фомы о том, что Иешуа было никак не спасти, ибо в ту Пасху Голгофа была куплена и продана, на ней заправляли воры и разбойники: простых людей гнали взашей, а своих ворюг и убийц пропускали вперед, чтоб они крикнули Варавву…
— Солдат! — встрепенулся вдруг Лука.
— Чего? Нашел золотишко?
— Дай мне калам и пергамент! Там, в мешке. Они никому не нужны.
— Зачем?
— Писать хочу, — сказал Лука: — Письмо. Домой.
— Да чего тебе писать?!
— Дай ему, жалко тебе, что ли! — сказал другой голос. — Куда он денется из хлева? Небось, два динария его сцапал! Половина моя… Барана можно зажарить, еще на бочонок вина и на шлюх останется…
— Где ты в этой пустыне шлюх видел? Это тебе не Египет! Вот ты и давай, если хочешь, а я не дам.
Послышалось шуршание, ругань, глотки из фляги. Потом под дверь просунули кусок пергамента и свинцовый штырь:
— На, пиши и читай…
Лука схватил их, положил пергамент на кирпичную загородку и стал что-то наносить на него. К нему подобрался старик и увидел, как на листе возникает лицо приора, а под ним — еще какие-то слова, которых не разобрать.
— Христ? — спросил старик.
— Да, — ответил Лука. — А ты?
Старик хмыкнул:
— Не знаю…
— Как это? — Лука оторвался от листа.
— Так… Всю жизнь промучился… То верую, то не верую. Как колесо — то одна спица наверху, то другая…
— Почему тогда римлян убивал? — спросил вдруг мальчишка.
— А чтоб мою землю не топтали! Пусть каждый у себя живет.
Лука истово писал что-то на пергаменте, переворачивая его так и эдак. Он торопился, но голова была расколота на две части: одна суетливо и истошно визжала: “Смерть! Смерть!” — другая отвечала нудным беспросветным блеянием: “Неееееееееееет!”
Тут снаружи послышалось движение: брань, окрики, голоса. Сквозь щели было видно, как Манлий вел за кольцо в ноздрях здоровенного бурого быка. Бык хромал. На хребте были прикручены доски.
— Где такого зверюгу нашел? — крикнул Анк.
— В одном дворе стоял, привязан. Хоть и хромой, а крепкий, как таран! Зоб до земли висит. Ему кличка “Зобо” подойдет! — с опаской похлопал Манлий быка, привязывая его к колодцу и сторонясь крепких рогов.
За быком двое солдат катили малую камнеметню. Анк и Силач стали сгружать доски. Гвоздей хватало только сбить кресты. Солдаты начали сколачивать их, предварительно топором заострив концы бревен, которые надо было врывать в землю. Один курчавый, большеротый, темный с лица солдат, поставленный копать ямы, нехотя стучал лопаткой по земле, пытаясь её разрыхлить.
— Глубже бери! — приказывал Манлий, на что солдат кивал ушастой головой:
— Беру, — и продолжал ковырять твердый неподатливый грунт, пока Силач копьем не помог ему вгрызться в землю. Увиливать уже было нельзя, и солдат был вынужден выкопать три неглубокие лунки.
Скоро всё было готово. Первым вытащили старика. С него содрали рубашку и стали распрямлять на кресте. Суставы трещали, старик охал, ругался, сучил ногами, пока на них не сел Силач и не прикрутил веревками к подставке.
Солдаты, сгрудившись в стороне, давали советы:
— Ногами вверх его, свинью!
— Топором по башке — и всё, чего там возиться!
— Поперек привяжите!
Наконец, старика приторочили, как-то боком, лицом в сторону, с вывихнутой рукой. Веревками, толчками, бранью подняли крест. Силач взобрался на камнеметню и обухом стал вгонять крест поглубже.
— Вот так хорошо, — сказал он, спрыгивая.
Солдаты без особого интереса наблюдали за казнью, доедая из мисок горох с мясом. Где-то играл рожок. Перекликались часовые. Да бык косил брезгливым глазом, роя землю копытами.
— Но-но, Зобо, не злись! — успокаивал его Манлий, но бык продолжал утробно урчать и дергать хвостом.
Лука в щель пораженно рассматривал голого старика, который висел тихо, не шевелясь. И тут до него дошло, что пощады не будет — смерть! Сейчас. Его. Понял, что выхода нет: “Казнят!”
Сунув листы в карман кацавейки и напрягшись, он встал у двери. И когда Анк, деловито обойдя крест со стариком, пошел к хлеву — он был готов. Он не думал о побеге. Не знал, куда ринется. Не ведал, что сделает. Просто жизнь взбунтовалась в нем, перелилась через край.
— На!.. На!.. — вдруг услышал он. Это мальчишка совал ему камень.
Дверь распахнулась. Он взмахнул камнем. Но Анк успел уклониться, а Лука, пробежав по инерции пару шагов, был повален ниц.
— Тварь! — заорал Анк.
После удара по голове Лука потерял сознание.
Очнувшись, он увидел прямо над собой налитое кровью лицо с отвисшими щеками: это Силач сопел, разя чесноком, мерно наклоняясь и просовывая веревку под крест — привязывал левую руку. Правая уже была примотана к перекладине. В ногах, сидя на корточках, кто-то молча накручивал веревки на щиколотки. Лука краем глаза видел только подрагивающее перо на шлеме и ощущал, как с каждым этим подрагиванием еще один виток ложится на его ноги. Ноги были босы, сам Лука — в исподнем. Молчание палачей было страшным.
И вдруг стали поднимать.
— Тяжелый! — судорожно задышал кто-то сзади.
— Тяни на себя, перекос!
Потом посыпались мерные удары сверху — крест вбивали в землю. Лука ощущал удары всем телом. Ноги были уперты в перекладину, и удары отдавались прямо в затылок. Наконец, кончили, отошли, уселись на землю.
“Сойти бы!.. Уйти бы!..” — тоскливо подумал он, уставясь сверху на грязную землю, на щепки и забытый топор. Мешок, сандалии, теплая кацавейка валялись тут же в грязи — никто не захотел взять их себе.
Увели мальчишку. Через короткое время вернули, окровавленного, быстро привязали к перекладинам. Мальчик повис молча, не шевелясь.
Солдаты, поглазев на кресты, разошлись, повздорив напоследок, что делать с быком. Кто-то предложил зарезать на мясо, но все были сыты, и никто не захотел с этим возиться. Решили оставить у колодца:
— Манлий завтра разберется!
Бык строптиво бурчал и бодал рогами колодезный круг.
Закрапал дождь. Силач, оставленный сторожить казнимых, походил-походил, да и прилег возле хлева, подстелив кацавейку под голову и полулежа дохлебывая из фляги.
Лука чувствовал, что руки и ноги его одеревенели, как будто их окунули в жидкий лед. И это огненный лед струился по всему телу, забираясь в каждую клетку и прожигая все насквозь. Стемнело. И в душе смеркалось. Он проваливался в отчаяние, обвисал без сил и мыслей в кромешной тоске. Забылся…
— Жив? — дошло до Луки. Это из темноты спрашивал старик.
— Жив, — отозвался он, приходя в себя.
— Ты зубами грызи веревку… — услышал он опять. — Я не могу… Зубов нету… И рука вывихнута, шевельнуть не могу… Солдат дрыхнет, я вижу его. Луна на него светит.
“А ноги?” — не успел подумать Лука, как старик снова зашипел:
— Ногами тоже шевели, растягивай! Можно растянуть. Недавно в горах один спасся так… За ночь распутался…
— Я живой тоже еще! — сказал из темноты мальчик.
— И ты грызи!.. — приказал старик.
Через мгновение тот ответил прерывисто:
— Не могу достать!
— Смоги! — громче, чем раньше, просипел старик.
Вокруг, в ночи, никого не было, кроме быка, который блестел глазами и нервно бил рогом по камням колодца, перебирал копытами.
Лука повернул шею и начал зубами ерзать по вонючей веревке. Одновременно задергал рукой, растягивая веревочные оковы. Руки у него были крепкие: сам всегда драил бараньи шкуры, выделывая пергамент, перетирал краски, вытесывал доски для рисования, а в юности в Кумране переписал тысячи строк в сотнях свитков.
Он грыз и грыз, забыв обо всем. Зубы ломались. Во рту стояла соленая и горячая кровь. Десна скользили по вонючей веревке. Рот забился грязью, углы губ надорвались. От страха и отчаяния думалось что-то несусветное: “Там была толпа, люди… близкие, а тут… тьма… и спящий солдат…” Вдруг стало так обидно умирать в одиночестве, в ночи! Но он задавил в себе эту зависть, ужасаясь: “Кому завидуешь? Ему? Зависть — грех, сам написал!” — и с удвоенными силами продолжал грызть веревку.
Через час он сумел перегрызть один виток. И странно — руке сразу стало свободно, осталась стянута лишь у запястья. “Неужели?” — впервые с живой надеждой пронеслось в Луке, и он начал крутить кулаком, выгибая запястье.
Усталость затопляла его до отказа, болело тело, руку жгло от заноз, изо рта сочилась кровь, он часто проваливался в красную муть, однако небесная сила снова и снова выводила его из круга смерти. И когда, обессилев, он обвисал и, не шевелясь, бессмысленно смотрел в темноту, то приходила мысль о Иешуа, давала сил бороться дальше: “Он прошел — и я пройду! Он был — и я буду!” Сама эта мысль была животворна.
И вот, вжав пальцы в доску и чувствуя, как большие заносы впиваются в плоть, он вытащил из-под веревочной петли правую руку.
Стояла ночь. Где-то тлели костры, перекликались караульные, но их Лука не боялся — они ни разу к крестам не приближались, обходя лагерь по большому кругу.
— Живы? — прошептал он, вглядываясь в темень.
— Да, — отозвался мальчишка.
— Шевелись!.. У меня одна рука свободна! — сказал Лука.
— Не могу, устал, — ответил тот.
— Шевелись! Растягивай!
— Тише! — захрипел из темноты старик. — Крест качается!
Лука принялся ерзать ступнями по доске, разводить щиколотки. Правой рукой он пытался ослабить веревочные кольца на левой руке.
Крест качался, но Силач спал. Бык застыл не шевелясь. Его зелено-синие глаза не отрывались от крестов, а кончик хвоста ходил напряженно и гибко.
— Давай!.. Давай! — хрипел старик. — Они дрыхнут все. Два дня без остановки шли, пьяные все. Может, спасемся еще!.. Вон, за оврагом, лес! Там уж никто не поймает. Видать, ты сильный, крепкий… Давай, брат!.. Да поможет нам Спаситель!
— Поможет! — захрипел Лука как баран под ножом — так пересохло горло.
Бык вдруг издал в ответ какой-то звук.
— Его не хватало! Еще разбудит, проклятый! — выругался старик и шикнул на быка: — Тише, боров!
И бык затих, поняв слова и звуки, и продолжал напряженно светить глазами из тьмы.
Через какое-то время Луке удалось вытащить одну ногу из кольца. Он сумел ею дотянулся до земли. Рывком вырвав левую руку из веревок, повалился на землю. Что-то хрустнуло в лодыжке. Боль опалила изнутри, но он даже не понял, откуда она — он был уже на земле! Тут крест начал валиться и шмякнулся в грязь рядом с ним.
— Возьми у солдата тесак, перережь веревки!.. Быстрее!.. Светает!.. — говорил старик, уже явственно видный в утренней мгле.
“А если проснется?.. Убить? Убью!”
Было уже почти светло. Лука взял камень и пополз к Силачу. На счастье, тот лежал так, что тесак не был прижат телом, и Лука сумел тихо вытащить его из петли.
Вернувшись, он схватился за крест старика.
— Его сначала! — скомандовал старик.
Лука отполз к другому кресту и принялся яростно пилить веревки у перекладины. Мальчишка молча смотрел на него сверху.
— Руки сперва освободи, а то сломаться могут! — донеслись слова старика.
Лука, с трудом поднявшись на ноги, забил тесаком по веревкам. Он уже близко видел лицо мальчишки, слышал его вздохи, горькое дыхание, и торопился.
Тесак Силача, остро наточенный, легко резал веревки. Мальчишка был уже почти свободен. Повиснув на Луке, он дергался всем телом и мешал больше, чем помогал. Лука велел ему затихнуть. Держа мальчишку на плече, он начал кромсать веревки, которыми были привязаны его ноги к проклятой перекладине.
И тут обрушился вой рожка — подъем!
Лука от неожиданности рванул изо всех сил. Мальчишка упал на землю вместе с крестом, но ловко сумел выскользнуть из-под него и, ковыляя, побежал к оврагу.
— А! — раздался вопль: это Силач вскочил и со сна непонимающе смотрел то на Луку, то на поваленные кресты, то на бегущего мальчишку.
И вдруг бык Зобо, мощно рванув башкой, сорвался с кольца, в странном прыжке достиг Силача и пригвоздил его к дощатой двери хлева. А потом, стряхнув мертвое тело с рогов, рухнул на колени перед Лукой.
— Беги! Меня не спасти! — крикнул старик. — Они уже близко!
Лука, не слушая старика, кинулся было к его кресту, но дорогу ему перегородил бык и так стремительно подкинул его рогами, что Лука оказался прямо на бычьей шее как в седле.
И бык погнал.
Он гнал и гнал, неуклюже прыгая по кочкам и издавая громкие, клокочущие звуки, похожие на слоги неведомого языка. Он больше не хромал и мчался как угорелый — Лука только успевал перехватывать рога, когда зобатого зверюгу кренило и заносило в беге.
Впиваясь руками в шершавую роговину и оборотившись, Лука видел, как солдаты окружили крест со стариком. Заблестели мечи.
“Зарубили!.. Свиньи, скоты!.. Я отомщу вам!.. Я превращу вас в пыль! Я уничтожу ваше царство!” — думалось Луке во гневе, и бык Зобо отвечал ему человечьим ревом и диким свистом.
Пасмурным утром уходили римляне из села. Солдаты ежились, сворачивали палатки и кляли богов, чтобы вечером, прошагав целый день по грязи, опять где-то разбить их на чужой земле. Они спешно покидали село. Замыкающие могли видеть крест со стариком, превращенным в кусок мяса, с которого свисали кровавые клочья, обрубки рук и синие жилы.
— Не доведет это до добра! — ворчал старый солдат, искоса поглядывая на разоренную голгофу, где сонные дежурные рыли могилу для Силача.
— Это точно, — с некоторым смущением отвечал второй, как будто это он гнал войска на гибель. — С каждым днем все хуже!
— Конец Рима близок.