Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2006
Почти год минул с тех пор, как Мария умерла, а я так и не смог найти в себе силы стереть ее SMS. Вот они, все до одной вмерзли в скупую память мобильного телефона, будто сгнившая листва в декабрьский лед. Забавно: тут она разгневана и требует немедленно позвонить, там дружелюбна, просит встретить ее после работы, а здесь пылко признается в своих чувствах… Эти короткие, набранные латиницей строчки с грамматическими промахами, теперь вдруг стали горьким послевкусием былого счастья, слились в один грубый и болезненный шов, разделивший мою жизнь на “до” и “после”. Теплый снег настойчиво прилипает к узкому окошку дисплея, а я все смахиваю его влажным рукавом пальто, чтобы заново угадывать слова, которые успел выучить наизусть. Я двигаюсь вперед сквозь метель и думаю о том, что смерть — это всего лишь закономерное обновление мира, остановившийся завод, который больше ничего не производит. Что смерть — постоянное чувство вины перед тем, кому бросил на прощание комок прогорклой от слез земли.
Я иду один, наблюдая столпотворение снежинок. Словно мотыльки летят они на воспаленный свет, а затем безжизненно падают в черное месиво под ногами. Я промочил ноги еще днем, но не тревожусь, — мама позаботится об этом. Подаст мне пряное травяное варево, а после, когда я зло смахну со стола ее лекарство, закроется у себя, и будет отвечать из-за двери: “Потом, сынок”. И старенький, оставшийся от отца патефон захлебнется хрипом в тишине неопрятной квартиры.
Когда мать обижается, я всегда сажусь на пол у двери ее комнаты и силюсь разгадать, какая мелодия спряталась в этом шуме и треске? Пресли или Армстронг? Синатра или Дин? Какой музыкой лечит мать свою боль сегодня?
Мария часто покупала моей матери пластинки. Она с ногами устраивалась на тахте, и они вместе наполняли дом звонким щебетом голосов, который вплетался во все эти невозможные блюзы и рок-н-роллы. Марию просто сводили с ума гугнивцы пятидесятых, в кричащих блузах и классических “Levis”. Она всегда таскала с собой громоздкий плеер и даже носила старомодное пальто-колокольчик. Каждый свой вечер в нашем доме она заканчивала какой-нибудь импровизацией: с детской легкостью спрыгивала с тахты, взбивала узкой рукой упругие кольца смоляных волос и изображала что-нибудь в духе Монро. Складывала губки в бутон, хлопала ресницами и поводила плечами. Тогда ее рубашка неважного кроя обыкновенно уходила в сторону, и Мария, поправляя ее возле дряхлого зеркала, грозилась купить новую. Но так и не покупала. Так и ходила в той. Потом она уезжала домой, пропадая у метро в облаке снежной крошки, изящная и строгая, будто Жаклин Кеннеди. А я смотрел ей в след и ненавидел себя. Я знал, что не сделаю ее счастливой.
Когда мы возвращались с похорон Марии, моя мать утверждала, будто видела Элвиса Пресли. Божилась, что он стоял совсем недалеко и держал в руках свою пластинку. Тогда я едва успокоил ее: сказал, что наверняка это был гравер, случайно остановившийся неподалеку, а в руках у него была не пластинка, а тетрадь с пометами. В ту минуту я решил, что мать сошла с ума. К гробу она так и не подошла.
Я иду тяжелым, рваным шагом, и замечаю, как таинственно убраны снегом старинные фасады. Как зло смотрят на меня их янтарные глаза. Словно укоряют за то, что не уберег от смерти лучшую из женщин, что должен был видеть, как точит ее рак. Рак, о котором она не говорила никому. Даже мне.
Я иду уже много часов с одиноким своим попутчиком — слабой тенью, что запуталась под ногами. Но как же хочу я, чтобы кто-нибудь нашел меня здесь, встретил на заснеженной площади. Захмелевший старик, который стал бы говорить о женщинах, которых знал, или почтенная дама, разочаровавшаяся в жизни…
За время пути мне встретился лишь маленький мальчик. В легкой курточке и невесомых брючках, он стоял на бульваре возле антикварного магазина и ел шоколад, то и дело убирая красными от мороза пальцами непослушные волосенки. Шоколад он жевал обстоятельно, иногда отвлекаясь, чтобы попробовать на вкус пролетавшие мимо снежинки, а потом снова возвращался к плитке.
Мальчик заметил меня не сразу. Я было уже прошел мимо, но он окликнул меня, отбросив в сугроб блестящую обертку, подбежал и спросил — знаю ли я, как называется эта улица? Я ответил — разумеется. Уж не потерялся ли он, если не узнаёт улицы, где гуляет совсем один? Нет, он не потерялся, но улица эта называется совсем не так, как я думаю. Эта улица называется Бульваром Исполнения Желаний. Почему он так решил? Потому что снег здесь слаще, чем на площади. Неужели я не знаю, что сладкий снег выпадает только под Рождество и только на Бульваре Исполнения Желаний? В рождественскую ночь он каждый год выходит из дому и пробует снег. Теперь я должен дать ему руку и загадать заветное желание. Я загадаю, а он станет изо всех сил хотеть, чтобы оно исполнилось.
Он кладет в мою ладонь обе свои ручонки, крепко зажмуривает глаза и сосредоточивается.
Загадал ли я свое желание? Отвечаю — да, загадал. Я загадал его уже очень давно. Мальчик доволен. Но я должен дать ему обещание: никому не рассказывать о сладком снеге. Ведь тогда все захотят отыскать наш Бульвар. Я легко обещаю ему не делать этого. Тогда он улыбается, осторожно шагает назад и убегает в сумерки, где кружит метель.
Я иду вперед, вовлеченный в снежный карнавал, моя шея перехвачена старым шарфом. Я покупаю на площади мандарины и сворачиваю на проспект. Я не верю ни в сладкий снег, ни в рождественские чудеса. Я не верю уже ни во что. Знаю только, что дома ждет меня мать — такая потерянная и одинокая в грозном величии древних стен. И у нее тоже больше нет надежд.
Я останавливаюсь. Подламываются мои колени. Чуть слышно рыжие мандарины выскальзывают из пакета и катятся вниз по дороге. Одни застывают в снегу, а иные вертятся весело и спешат дальше, к той последней точке, где должны будут остановиться. И нет никакой возможности догнать их, ведь я чувствую, как исполняется мое заветное желание.
Я счастлив…