Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2005
60-летию Победы посвящается…
Не знаю, как ему удается выглядеть таким полным придурком. Не иначе, Бог отметил. Он в этом убежден. “Бог, Бог вел меня”, — и крестится в часовне размашисто, но все равно — неуклюже и нелепо, как пионер. Я — атеист, стою рядом и искоса наблюдаю за ним. Но он и не смотрит на мои опущенные вниз руки, а просто залит счастьем, как московские улицы редким летним солнцем.
— Вот и часовенку оставлю Москве, а как же… И нас с тобой Сережа на свете не будет, а люди зайдут, помолятся и дальше…
Я приехал к нему субботним утром помогать устанавливать купол на часовне, которую он умудрился примостить на своем крохотном дворике в центре Москвы. Привычная пелена мелкого дождя; ветер накатами, как волны яхту, раскачивает его маленький “особняк” — бывшую конюшню. Неказистые кирпичные стены начала прошлого века он выбелил ядовитой желтой краской, — так когда-то отмечали дома для умалишенных. Но он об этом и не знает, а просто живет в “Желтом Доме”. Внутри — мастерская, она же — галерея, а прямо у порога стоит гордо новехонькая часовенка.
Конюхов построил ее за три месяца, побив все рекорды: “А что ходить в мэрию землю просить? Лужков меня любит, знает, подпишет, но так его ж чиновники и за год не дадут места, ну… А бумаг сколько, да каждому поклонись и дай в руку, ага… А я ж за свои деньги ставлю, за свои, и чё ходить?! А ну, посчитай, — скока это выйдет? А у себя во дворе я что хошь могу ставить”. Говорить об обычных вещах он не умеет. К его речи и голосу нужно привыкнуть. Похоже на клекот, иногда на сдавленный хохот большой птицы.
Конюхов в знаменитой шкиперке и штормовке, будто на палубе в океане. Шагнул на землю и засуетился, пока есть время до следующего похода. Летает что грач: на крышу, на землю, в часовню, под купол, во двор, за ворота, в банк по соседству и, ругаясь, летит мокрый опять на крышу.
— Не пускают кран на территорию банка! А как же я купол подниму и крест?! У нас тут банк, у нас тут банк… Дармоеды сидят, ничё ж не делают, я им, понимаешь, двор испорчу, а хоть бы раз вышли и спросили: “А чем тебе помочь, Федор Конюхов? Часовню ставишь, хорошее дело, давай и мы подсобим…” Банк… да таких банков — сотни, год-два и ищи-свищи, а моя часовенка и меня переживет…
На стенах часовни он сразу закрепил небольшие мраморные доски в память обо всех дорогих ему людях, — друзьях, партнерах, наставниках, учителях. Георгий Седов (мой же дед с Седовым ходил, знаешь, как я мальчишкой слушал его рассказы! Да я бредил Седовым…), Юрий Сенкевич, Тур Хейердал, альпинисты, погибшие при спуске с горы Мак-Кинли, Питер Блэйк — путешественник, погиб весной от рук пиратов на Амазонке (какой парень, Сережа, был, какой парень и так от руки проходимцев погиб, тех вот, которые все футболы смотрят, тоже мне спорт нашли, вот такие вот его и убили…) и русские имена, русские имена…
“Иринушка, — клекочет и взлетает опять на крышу, — ну вот, Бог дал, и справились, сегодня под крестом спать будем!” Его жена смотрит на него как на земного Бога и крестится. Теперь уже оба стоят на крыше, смотрят на новенькие купол и крест и крестятся под холодным летним дождем. И тут же Федор — мигом — вниз, расплачивается с рабочими, водителями, обнимается, кого-то благодарит, наконец, закрывает ворота, на скорую руку убираем все вокруг и заходим в “Желтый Дом”. Дождь припускает уже струями и вовсю полощет московские тротуары и тусклый позолоченный купол.
Чай и холсты. Его живопись невозможно описать так же, как, например, вкус чая. Его картины нельзя рассматривать, надо только сидеть окоченевшим, мокрым с горячей кружкой в тепле, слышать каминный огонь, скрип половиц и гулкий перестук лестничных ступеней под его быстрыми шагами. Надо прожить мгновения в его мире и рядом с ним и захотеть навечно остаться в этой мастерской, в “Желтом Доме” в центре мегаполиса. Тогда открывается мир его красок, штрихов, теней, угля. А он сидит напротив, с ликом Распутина и глазами ребенка и клекочет:
“Ну и что, кому это все нужно? Никому. Так, камеры какие-то вчера приехали, поснимали часовенку, поспрашивали, да и дело с концом. Хорошо было Карпенко (ректор РГУ) следил (но и яхта его была!), дак хоть репортажи были, правда, мало и так, — вот Конюхов, вот яхта, вот кругосветка, а мне ведь обидно, Сережа, мне обидно! Вот сейчас опять пойду в поход, но из английского порта, а что в России портов нет?! Разве в России нет портов?! — и взмахивает рукой как длинным костлявым парусом, — почему я, шкипер Конюхов, должен отплывать в кругосветные путешествия из чужих стран? Почему я, русский путешественник должен тайно ставить на яхте российский флаг? Мне же нельзя, по закону нельзя, я только под английским могу плавать, но я все равно свой родной ставлю!”
Он вскакивает и вываливает на стол кипы английских, немецких, французских, итальянских газет, где полосы посвящены знаменитому российскому мореплавателю, и опять взмахивает парусами рук: “Зачем мне все это нужно?!”
Слушаю и смотрю на деревянный расписной домик на холсте и горлиц на голубеньких ставнях и подпись “Я построил дом, а Иринушка посадила вокруг розовые кусты” и кто-то невидимый украдкой сжимает шершавой рукой мое сердце.
“Вот я о чем мечтаю, Сережа, — пойти в кругосветку на нашей яхте — “Россия”, паруса — триколор, как флаги государственные, гербы — золотом горят (в каком то исступлении твердит — “гербы”!), чтоб весь мир видел — “Россия” идет, и я, шкипер Конюхов, — российский гражданин(!), капитаном. Да я новый рекорд поставлю на этой яхте! Ну что там лепить на борта рекламу торговцев бананами или пивных баронов — презрительно гнусавит и снова исступленно, — знаешь, — хочу, чтоб этот поход был посвящен 60-летию Победы советского народа над немецко-фашистскими захватчиками! Кто там еще сомневается в нашей победе?! А то, понимаешь, рассказывают за границей детворе, молодежи, что и не такая уж война была, и не СССР побеждал, и не так уж много погибло… Да они и не знают, сколько погибло! Не знают, а у меня дед воевал, я просто обязан пройти на яхте “Россия” в честь Победы. Ты вот не знаешь, Сережа, как там можно к Путину письмо написать и мне хотя бы на минуточку встретиться с ним, — я бы его убедил, и он выделил бы мне яхту и рядом со мной прошел, ну хотя бы несколько миль”.
Последние слова он произносит трогательно загадочно, лукаво смотрит горящими глазами на меня и будто пытается сделать мне костлявыми руками “козу”.
Полный придурок.
Две черепашки Соломон и Нефертити отчаянно карабкаются по разбросанным на полу холстам, книгам, инструментам. Он вскакивает громадной, нескладной тенью, бережно поднимает их и несет в корзинку с травой и одуванчиками под настольной лампой. Я молчу и улыбаюсь — ему нельзя, не нужно отвечать. Когда пытаешься говорить ему прописными чиновничьими истинами, глаза шкипера сразу меркнут и только пустой взгляд, пустой и бездыханный повисает над твоей головой. И сразу оживает, когда слышит, что надо все же написать бумагу и пойти на прием в Администрации, что может быть можно как-нибудь извернуться и передать в кабинеты поближе к Президенту.
“Вот, давай, напиши, я ж писать не умею — говорит он мне радостный с ухмылкой идиота, — и на переговоры меня не бери, ты лучше сам иди, а то я ж, знаешь, так вот сижу, сижу на приеме в кабинете, а потом ведь могу и сказать: “Дурачок ты!” — и захохотал по-птичьи, — а то ж окажется директор банка или совсем важное лицо” — и опять костлявый парус его руки очерчивает замысловатую дугу в воздухе….
“Давай завтра к Церетели сходим, завтра в 11 прием у него, презентация, меня пригласили, — я звонил, звонил, с Зурабом Константиновичем не соединили, но приглашение передали. Давай сходим, ты рядом будешь, если что — сам и скажешь про мою идею”, — голос шкипера доносится из мобильника, как будто руки его заняты работой — красят, пилят, рубят. А голос сам по себе.
Он и по телефону говорить не умеет.
Мы встречаемся на следующий день и идем к Академии, его узнают на улице — он в шкиперке, ветровке, с рюкзаком за плечами, — и оглядываются, а Конюхов всякий раз, когда замечает на себе чей-то взгляд, начинает семенить, иногда останавливается, переминается с ноги на ногу как мальчишка и улыбается…
Я стараюсь не смотреть как этот покоритель семи самых высоких вершин мира (в одиночку!), пяти полюсов планеты, капитан нескольких кругосветных переходов (в одиночку!), пришибленным мальчиком пригибается перед охраной и лепечет что-то бессвязное какому-то серому человеку, без лица, из приемной Церетели, жалобно бормочет, что ему велели быть к 11 и вот письмо есть Зурабу Константиновичу, и он хочет передать, а тот, изъеденный ядом подковерной борьбы, кабинетных сплетен как старый автомат середины прошлого века монотонно долдонит прославленному шкиперу, что встретиться никак нельзя, что Церетели готовится к заседанию Президиума, что читать ему некогда, но берет, все-таки, у, мокрого от пота Конюхова, письмо и мы, наконец, выходим на улицу. Я злой как черт, и злюсь еще больше, когда Конюхов пытается передо мной оправдываться. Конечно, я злюсь не на него…
И уже вечером, на самой презентации в галерее Российской Академии художеств, какие-то женщины начинает голосить при появлении Конюхова: “Федя, почему же ты не пришел утром, ведь тебя принимали в почетные академики, как же можно было рассматривать вопрос без тебя?!” И Федя, окруженный толпой поклонников, виноватым мальчиком с улыбкой полного придурка начинает переминаться с ноги на ногу и смущенно лепетать “дамам из академии”, что его не пустила охрана, и уже радуется, что встретил знакомые лица, что попал на презентацию. “Как не пустила охрана?! — в изумлении вопят дамы, — ты же был в списках на заседание Президиума, все были предупреждены!”
А Федя уже весь в беседах, объятиях, рукопожатиях, восклицаниях, поклонах: Рязанов, Кобзон, Резник, Яковлев, Шанцев, наконец, его окружает НТВ и опять он переминается с ноги на ногу, с лицом юродивого, старательно выговаривает слова в микрофон.
Мы отправляемся в путешествие по залам и опять рукопожатия, объятия, восклицания, поклоны. Насмерть стоит смотритель возле стола с юбилейными альбомами и не дает никому не то что взять, но даже подойти (альбомы предназначены для vip-персон). А Федор, воровато озираясь, успевает стащить альбом под носом музейного цербера, прячет его в какую то газету, и наш поход продолжается…
Мы прощались с ним перед вылетом в Лондон. Федор Конюхов уже весь там, в Атлантике, все вокруг него как стая мошкары: новости, люди, машины, ничего не видит и не слышит, и только одна мысль возвращает его на землю: “Я обязательно должен посвятить кругосветное путешествие 60-летию Победы. Я понимаю, яхта не моя, я не могу своевольничать с посвящениями, но хочу это сделать, но только уже на яхте “Россия”, на нашей родной яхте. Главное, чтобы ты не передумал, а я своего добьюсь. Я ведь с детства мечтал о кругосветках и знал, что обязательно пойду. А тогда, знаешь, какое время было! Какие там путешествия за пределы СССР, да еще в одиночку! И я таки дождался — только восьмидесятые, перестройка, все повалили в кооперативы, в бизнес, а я прямиком в Австралию и уже через год был первый поход. Если я что решил, я пройду до конца, но выполню — это во всем мире знают”.
Я слушаю его, но не улыбаюсь, молчу. Мне стыдно и что-то даже саднит под сердцем. Моя единственная и неповторимая книга так и осталась в восьмидесятых, вместе с ненаписанной диссертацией, а для кругосветок я, наверное, стал тяжел….
Две недели шторма терзали ворота Атлантики, и он выжидал — боялся повредить паруса на новой яхте. Я увидел его уже в новостном блоке — Федор Конюхов отплывал. Никаких гербов, флагов на яхте не было. Значит, еще все впереди, в марте вернется. Опять будет семенить, переминаться с ноги на ногу, ухмыляться, пионерскими глазами смотреть в важные лица и расхаживать по Москве с ликом Распутина и мальчишеской улыбкой, в шкиперке, штормовке и с рюкзаком за плечами. Полный придурок.
Но на яхте “Россия” таки выйдет.