Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2005
А
Село наше Дуиновка лежит на холме. У подножия холма течет речка Адреналинка. На другом берегу находится Триестовка. Три хаты, девять жильцов. Все однофамильцы — Триестовы. Еще дальше — глухой сосновый бор, а в бору притаился хутор Инцестянка, но есть ли там жители — неизвестно. Наш же народ — сплошь Дуйновы, Дуинины или Дуинниковы, потому и деревня так называется. Единственное исключение — местный библиотекарь Рилеев, уроженец села Пряжкино. Вот он-то и мутит воду в нашем захолустье: на односельчан катает жалобы, которые во всем районе знамениты как “дуиновские телеги”. А у самого тоже ведь рыльце в пушку. То в одну хату выйдет в зятья, то в другую. Но смотрит всегда эдак с туманом искренности. Глаза немного навыкате. Усы интеллигентные. Мы, дуинчане, народ неприхотливый, питаемся в основном раками из Адреналинки. А он кляузы пишет. “Вы, — говорит, — должны измениться, хуже скотов живете”. Про инопланетян часто толкует. Мы бы его давно со свету сжили, да глава районной администрации Турникастова стоит за него горой.
Б
Приводим список членов “Проблемной стиховедческой группы”, работающей при Инцестянском районном Доме культуры:
- Анжабман Хореевич Спондей-Спондеевский (председатель)
- Цезура Логаэдовна Пятиямбова (зам. председателя)
- Просодия Пиррихиевна Силлабова (ответственный редактор)
- Катрен Триолетович Ассонансон (пресс-атташе)
- Проклитика Амбивалентовна Рифмоидова (жена председателя)
- Дактиль Анапестян (охранник)
- Амфибрахий Верлибриани (экспедитор)
- Пегасий Аполлонович Музенштейн (архивариус)
- Алкей Иванович Строфа-Строфаневский (кассир)
- Хайям Хайямович Рондо (член-корреспондент)
- Павло Терцина (член-корреспондент)
- Джузеппе Апофеози (повар)
В
А что если озаглавить данную историю “Высокая страсть, или Поссорившиеся с солнцем”? Да нет, хорей от ямба я бы отличить смог, благодаря Райнеру Петровичу, книгочею нашему, равно как и анапест от амфибрахия, но вот жизнью своею жертвовать ради “звуков” наверняка не стал бы. Или еще из классики: “Так начинают — года в два // от мамки рвутся в тьму мелодий…” А в концовке: “…так затевают ссоры с солнцем, // так начинают жить стихом”. Нет, это все не мое, у нас, в нашей Дуиновке, ничего этого не было, по-барчуковски это все как-то звучит, все эти мамки-няньки во “тьме мелодий”. А “ссоры с солнцем” — это как? Аллергия? Магнитные бури?
Высокой страсти не имея —
Аскезой жизнь свою душить —
Не мог он кармы от гарема,
Как мы ни бились, отличить.
Так ерничал все тот же библиотекарь, ментор мой незабвенный, царство ему небесное.
Читать я научился, когда мне было пять лет. Газетные заголовки, магазинные вывески, политические плакаты, названия улиц — все как полагается. Буквы часто отваливались, пропадали, или их соскабливал какой-нибудь злоумышленник. Возникали странные сочетания. Абсолютный рекорд редукции установила вывеска “Междугородный телефон”, от нее однажды остались всего две буквы: е….е. То есть, не к разговору приглашение, но к танцу.
Вот в этих исчезающих буквах и в связи с этим спонтанно возникающих смыслах лежат, очевидно, корни моей поэтики, а также угасания лирического начала во мне, появления зон, свободных от стихов. Как я писал где-то: “Первой в покое меня оставила Муза…”
Я был косноязычным ребенком, артикуляция одной трети фонем мне не давалась. Однажды к нам в детский сад пришли работники местного радиоузла, чтобы записать на магнитофон стихи и песни в нашем исполнении. На следующий день мы были уже представлены в эфире. Я лично декламировал какой-то текст о холмогорских коровах (кстати, первое и последнее мое выступление в электронных масс-медиа). Слушатели гадали, о чем это я вещаю: то ли о макаронах горьких, то ли о каких-то “халвагонках”, то ли вообще о хамах-погодках. Это был, воистину, плач Ярославны по логопеду.
Мы жили в центре поселка, рядом с нашим домом находилось несколько торговых точек. И вот кому-то в голову пришла сенсационная идея установить над ними световую рекламу, что было совершеннейшей бессмыслицей, потому что в деревне каждый и так знал, где что продается. Короче говоря, в вечернем небе запылали красным и синим заревом неоновые надписи: “Книги”, “Обувь”, “Одежда”, “Ткани”. Когда рекламу включили в первый раз, наши родственники, жившие на другом конце деревни, прибежали к нам с тревогой и азартом надежды в глазах: они думали, что мы — “горим”. К сожалению, пришлось их разочаровать и успокоить.
Зима была холодной и многоснежной. Буквы, установленные осенью, стали — очевидно, под воздействием морозов — выходить из строя одна за другой, гаснуть. Сначала их осталось двадцать, потом восемнадцать, пятнадцать, двенадцать… Проснувшись однажды глухой мартовской ночью, я насчитал всего десять, и эта последняя десятка сложилась в следующее предложение: ИГО ВОДА ТКИ. Я снова лег в постель, а утром, выглянув в окно, не поверил своим глазам: по улице плыла моторная лодка! Потом по радио передали сообщение, что ночью Адреналинка вышла из берегов, соединилась с несколькими прудами, затоплены деревни; Дуиновка оказалась островом, чем она, впрочем, и была когда-то… А я подумал: та ночная красно-синяя строка… В моем сердце были ужас и торжество.
Позже я напишу об этом наводнении поэму, где буду сравнивать Дуиновку с Венецией, а Серегу Дуйнова (это он подвез тогда на моторке продавщиц к магазинам) с гондольером, который скользит мимо палаццо и видит в небе огненные апокалиптические знаки.
Библиотекарю поэма не понравилась. Убогой ему представилась также идея возведения моего, так сказать, поэтического генезиса к этим рекламным каракулям с неоновой кровью в жилах. Рилеев жил тогда у одной разведенки, чей дом находился рядом с водонапорной башней. Ему больше нравилось одно мое, как он выразился, “минималистское” стихотворение:
Рыба сверкнет
над озером
полицейским жетоном
стальными зубами алиби
осклабится небо.
Я же, со своей стороны, настаивал на глубоком смысле всего происшедшего в ту ночь: буквы, прежде чем окончательно отдать Богу душу, хотели предупредить сельчан о надвигающейся катастрофе — что-то вроде спасших Рим гусей или последнего предсказания оракула. Десять Кассандр, не услышанных никем, кроме меня, тоже, правда, проспавшего нашествие водной стихии. Но это заронило искру поэзии в мою душу. Иди, мол, и топи в глаголе сердца людей. Профаны хотели заставить их рекламировать книги, обувь, ткани и проч., что было совершенно абсурдно, Райнер Петрович, мы-то с вами это знаем, потому что полки магазинов были, как правило, пусты. И тогда буквы сами сложились в слова, прекрасные в своем совершенстве. Пророчество, поэтическое по форме — да к тому же еще и исполнившееся! И это выше, чем пушкинская история о встрече с “шестикрылым”, превращающем лирического героя в некоего терминатора.
Вот так мы частенько спорили. Но я хочу рассказать, собственно говоря, о другом. Мне хочется рассказать о том, как я сидел однажды на берегу реки. Итак, я сидел однажды на берегу реки. В полном одиночестве. Тут на лодке подплыл один парень — Коля Дуинников по прозвищу Шульц. Я до сих пор не знаю, откуда взялось это прозвище. Может статься, из кинофильма, в котором был какой-нибудь очкастый немец по имени Шульц. Так вот этот Коля (он был старше меня лет на десять) спросил: “Ты что здесь делаешь? Стихи пишешь?” Я, разумеется, не писал никаких стихов, я тогда вообще не писал стихов, я просто сидел на берегу Адреналинки — в блаженном и бессловесно-бездумном состоянии отрока, смотрел на одинокое облако в небе, этот еще непочатый шагреневый свиток каникул. “Но странно, — подумалось мне, подумалось тогда и теперь, — Коля ведь угодил в десятку! Если и можно представить себе идеальное самоощущение поэта, то это было — и есть — мое тогдашнее самоощущение”.