Повесть
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2005
(Биографическая хроника с картинками эпохи)
Посвящается Михаилу Курганову
Окончание. Начало в № 2 (28) ‘2005.
КАРТИНКА.
ПРЕДИСТОРИЯ АУСТЕРЛИЦА
Стоял ледяной февраль 1830-го года. Сгустились гнусные, мрачные петербургские сумерки. Граф Ланжерон, несмотря на 40 лет жизни в России, так и не смог к ним привыкнуть. Они всегда давили на него, как бы вползали в него, опутывали сердце, подбирались к дыхательным путям, душили.
Граф сидел в кресле, большом, поместительном, удобном. На коленях у него лежала книга. Она была раскрыта; однако граф ее не читал. Он пытался бороться с подступавшими сумерками. Он делал некие внутренние телодвижения, дабы оттолкнуть их от себя.
Вошел лакей. Доложил о приходе князя Петра Анлреевича Вяземского. Тут же появился и сам князь, слегка согнувшийся, лысоватый и довольно курносый. Облик его в целом был малопривлекателен, но все спасали глаза — они были довольно подслеповатые и блеклые, но излучали при этом такую блестящую игру ума, что комната сразу же осветилась, и сумерки куда-то отступили.
— Граф, — обратился к Ланжерону князь Вяземский. — не станем откладывать дела в долгий ящик. Вы обещали рассказать мне о князе Петре Петровиче Долгорукове и его значении в первые годы правления Александра I. Для меня чрезвычайно интересна эта фигура, и я хотел бы включить хотя бы некоторые материалы о ней в свою “Старую записную книжку”. Ради бога, поведайте мне, что знаете.
— С удовольствием, князь. Я и лично знал князя Петра и собрал о нем кое-какие материалы — хочу использовать их при составлении своих записок. Так вот, вы, вероятно, знаете, что он был сыном генерала от инфантерии Петра Петровича Долгорукова, московского генерал-губернатора.
Вяземский, улыбнувшись, кивнул в знак согласия.
— И по рождению и по воспитанию князь Петр принадлежал к самим верхам общества. Как у вас тут заведено, он был зачислен в гвардию чуть ли не в день своего рождения. И к пятнадцати годам он был уже капитаном, а к девятнадцати — полковником. Для вас это, может быть, и в порядке вещей, а для меня тут налицо лишь чистое безобразие. Он начал служить, но гарнизонная служба ему показалась скучной, а он рвался к деятельности, к власти. Князь стал забрасывать прошениями императора Павла. Тому очень не понравились ни тон, ни содержание этих писем — и, на мой взгляд, совершенно справедливо — лишь наглость самонадеянного молокососа. Но тут Долгоруков вошел в доверие к наследнику престола великому князю Александру и тот уговорил венценосного папочку. И в результате князь Петр в 21 год стал генерал-адъютантом.
Было видно, что граф Ланжерон разволновался. Он и сам это почувствовал и решил сделать паузу. Он предложил гостю стакан мадеры и сам с удовольствием сделал глоток. Затем граф продолжал говорить чуть спокойнее:
— Может быть в том, о чем я сейчас говорю, но только имейте в виду, что я говорю с учетом того, что сей князь вскоре натворил.
— Граф, вы напрасно видите во мне оппонента. Я целиком на вашей стороне и говорю это совершенно искренне.
При этих словах Ланжерон радостно улыбнулся и совершенно спокойно продолжал:
— С воцарением Александра I Долгоруков выдвигается резко вперед. От этого мальчишки, который сам толком мало что знает, во многом теперь зависят на высшие государственные посты. Для Екатерины важно было, чтоб ты был хорошим любовником, и это качество великолепным образом вознаграждалось, хотя и за счет казны. А при Александре начало твориться нечто совсем несусветное, находящееся за пределами всякой логики. Император кидается исполнять прихоти мальчишки, а мальчишка и сам не знает, что ему может взбрести в голову. Это же хаос, князь, это же настоящий хаос.
Тут на некрасивом, но выразительном лице Вяземского проявилось крайнее изумление, и он заметил Ланжерону:
— Знаете, граф, это весьма неожиданный поворот мысли. Для меня во всяком случае. Прежде я позитивно оценивал начало Александровского царствования (оно сулило надежды) и довольно негативно его финал. Но, кажется, вы меня убедили: начало тоже было ужасным по степени своей противозаконности.
— Князь, я счастлив; что смог убедить вас. Но я хотел бы продолжить свой рассказ. Именно страшно легкомысленное поведение Петра Долгорукова во многом предопределило, что Аустерлиц вообще был. Потом он участвовал в этом сражении. Может быть, неплохо воевал (он был в колонне Петра Ивановича Багратиона). Но император дал ему впоследствии благодарственный рескрипт и орден Георгия 3-й степени, дал именно за Аустерлиц — это было воспринято в русских военных кругах как верх цинизма, а Александр, собственно, и есть, циник, говорю вам это как человек, близко знавший его. Но вернемся к Аустерлицу. То было катастрофа для русской армии. Награждать за нее возмутительно. Второе. Сражение вообще могло бы не состояться, если бы не предельно наглое поведение Долгорукова в ставке Наполеона. Его нельзя было награждать за Аустерлиц, но его наградили. А вину попытались свалить на других, прежде всего на иностранцев, на меня в частности.
— Граф, — попросил Вяземский — а не могли бы вы подробнее рассказать о миссии Долгорукова в ставке Наполеона?
Вяземский примерил на себя маску послушного ученика, каковым он никогда не был, но сейчас эта маска была для него очень удобна. Ланжерон был Вяземскому как личность в высшей степени любопытен и он хотел его разглядеть буквально со всех сторон. Вот он и предпочитал молчать и слушать, лукаво прикидываясь малоосведомленным.
Ланжерон же все принимал за чистую монету (он вообще был горяч и крайне доверчив). Лицо его при вопросе князя Вяземского осветилось искренней радостью, и он тут же воскликнул:
— Почту за честь, дорогой князь. Но это отдельная история, отдельный, так сказать, сюжет. Вы согласны все выслушать?
Вяземский одобрительно кивнул своей лысоватой головой, но хитрой головой, только топорщились зачесанные на висках волосы. А Ланжерон, довольный, продолжал свой рассказ:
— Император Александр все более поддавался влиянию Петра Долгорукова. Несмотря на присутствие в главной квартире опытного военачальника князя М. И. Кутузова, Александр отдавал предпочтение советам своего фаворита. Наблюдать это было неприятно и даже оскорбительно. Именно Долгорукова, несмотря на наличие и других кандидатур, выбрал император для ведения последних перед Аустерлицем переговоров. Молодой князь на аудиенции у Наполеона вел себя вызывающе, нахально и высокомерно. Более того, именно легкомысленно-самоуверенное донесение князя, вернувшегося в главную квартиру, собственно, и вызвало решение союзников атаковать французов на другой день. После аустерлицкой катастрофы нападкам на князя не было конца. В Россию все это не очень-то могло попасть, но в Европе циркулировало весьма активно. В иностранных газетах стали появляться статьи (выходили и отдельные брошюры), где резко осуждали Долгорукова и выставляли его виновником понесенного поражения. Но князь не хотел брать на себя ответственность за аустерлицкую катастрофу. С дозволения Александра и при его поощрении он выпустил две оправдательные записки: 1) Observations sur les rapports des gazettes, concernant les derniers èvènements dans la Moravie en Dècembre 2) Lettre d’un officier russe sur les derniers évenements militaries en Moravie en Dècembre 1805. Обе эти брошюрки, милейший князь, являются библиографической редкостью, но у меня они есть.
Произнося эти слова, граф Ланжерон самодовольно улыбнулся, а князь Вяземский ухмыльнулся в воротник — брошюрки Петра Долгорукова преспокойненько лежали в кабинете в его родовом имении Остафьево. Сумев стереть ухмылку с лица, он поднял голову и спросил:
— Хорошо, граф, со всем этим разобрались. Но мне вот что интересно: как вы в целом оцениваете личность князя Долгорукова? И чем можно объяснить его ослепительное возвышение?
— У меня есть следующие соображения и соображения отнюдь не голословные, любезный Петр Андреевич. Я видел, как император прибыл в действующую армию со своей свитой. Я видел, как вели себя они и как относились к ним. Александр все время соперничал с Наполеоном и хотел представить себя как крупного полководца. Любимцы ему беззастенчиво подыгрывали. Но армия фактически не приняла Александра — полководца. Приезд императора в армию не принес никакой пользы, но причинил большой вред. Особенно вредно было то, что вместе с Александром на театр военных действий прибыли его любимцы. Будучи совершенно не компетентными, они постоянно вмешивались в дела военного управления. Князь, это было совершенно ужасно и обещало весьма печальные последствия для России. Так, собственно, и произошло.
Былые картины пронеслись перед глазами престарелого графа Ланжерона. Голос его задрожал. По лицу пробежала легкая судорога. Он не мог более говорить. Князь Вяземский довольно резво подбежал к столику, налил из графина, стоявшего тут же, воды в хрустальный стакан, украшенный серебряной нашлепкой в виде герба Ланжеронов, и бегом, сильно расплескивая, поднес графу.
— Спасибо, князь. Вы очень любезны — отвечал тот и, собравшись с силами, продолжал:
— Долгоруков, будучи в 1805-м году одним из главных фаворитов, доказал, что активность может быть глубоко разрушительной, если ее не сопровождает самокритика. Я никогда не видел человека столь юного возраста с такими непомерно раздутыми амбициями, столь беспредельно наглого. Благоволение императора эту наглость усиливало в стократном размере. Ощущая это благоволение, Долгоруков становился совершенно безнаказанным. Он прямо нападал на все, что могло послужить для него препятствием. Он не уважал ни индивидуальности, ни репутации. Он ругал, унижал, клеветал публично на тех, чьи заслуги его бесили. Он не скрывал своего страстного желания деспотически править, пользуясь особым расположением своего повелителя. Это был человек, генерал, подданный, гражданин, столь же опасный для своего отечества, как и для общества. Как вы, вероятно, знаете, он умер в декабре 1806-го года в возрасте 29 лет. В обществе никто о нем не сожалел. Его смерть есть благодеяние для России, ниспосланное небом.
— Граф, что же получается? — заметил князь Вяземский, внимательно глядя на Ланжерона. — Это человек-монстр, ошибка природы и, значит, проблема есть, но не нам с вами ее решать.
— Монструозность князя Долгорукова, действительно, порождена болезнью, которая связана, однако, не природой, а укладом нашего общества. Князь был заражен болезнью Потемкина — болезнью фаворитизма. Болезнь эта расцвела пышным цветом в царствование незабвенной Екатерины, но и при императоре Александре в этом плане не произошло перемен. Особенно возмутительны те грубые, циничные, чисто азиатские формы, в которые этот фаворитизм облекается, формы крайне обидные для человеческого достоинства.
Граф Ланжерон опять стал нервничать, Глаза его лихорадочно заблестели. Казалось, они стали еще более выпуклыми, настолько выпуклыми, что вот-вот выскочат из орбит.
Граф неистовствовал, граф страдал: в сердце его переплелись возмущение и боль.
ДОКУМЕНТ
Донесение о движениях второй русской пехотной колонны, под начальством генерал-лейтенанта графа Ланжерона, в сражении при Аустерлице 2 декабря 1805 года, посланное его величеству императору всероссийскому:
2-го декабря 1805-го года, по диспозиции, сообщенной нам генералом Вейротером у его высокопревосходительства генерала Кутузова в Крженовице, в 2 часа ночи, и копию с которой я получил на биваке в 6 часов утра, я собрал в 7 часов утра мою колонну, бивакировавшую в двух линиях на Праценских высотах…
Движение моей колонны было немного задержано кавалерийским корпусом, расположившимся ночью по ошибке на Праценских высотах и возвращавшимся на место, назначенное ему по диспозиции, на правом фланге, близ авангарда князя Багратиона.
Я разрезал эту кавалерию и, двигаясь левым флангом, спустился в следующем порядке с Праценских высот, повсюду очень возвышенных и в особенности со стороны Сокольница, где они почти остроконечные…
Спустившись на равнину, находящуюся между Праценскими высотами, деревнею Аугест, каналами Аугеста, озером Мельница и ручьем и болотистым оврагом, вдоль которого расположены деревни Тельниц, Сокольниц, Кобельниц, Шлсапаниц, я увидал впереди Аугеста первую колонну, под начальством генерал-лейтенанта Дохтурова, при которой находился генерал-от-инфантерии Буксгевден. Так как она стояла биваком вместе с моей колонной на Праценских высотах, то, благодаря этому, теперь я находился не далее 300 шагов от графа Буксгевдена и поехал сказать ему, что третья колонна еще не показывалась. Он мне ответил, что это ничего не значит, и приказал все время держаться на высоте его колонны…
Между тем, все еще не видя третьей колонны генерал-лейтенанта Прибышевского, которая должна была быть правее меня, я послал офицера австрийского генерального штаба, прикомандированного к моей колонне, барона Валленштедта, узнать о ее движении, а сам поехал на правом фланге своей колонны к Сокольницу.
Я не видел больших сил, сосредоточенных против меня, но только некоторые легкие войска и стрелков, которые могли беспокоить мой правый фланг. Я отделил против них 8-й егерский полк, приказал его 3-му батальону рассыпаться в цепь на моем правом фланге и поддержать егерей гренадерским батальоном Выборгского полка.
Неприятельские стрелки были отброшены. Показалась голова колонны Прибышевского (она была задержана тою же кавалериею, которая помешала и мне), и я приказал 8-му Егерскому полку и Выборгскому батальону снова стать в голове колонны. Было около девяти часов утра. Между моей колонной и колоннами Дохтурова и Прибышевского были интервалы не более версты…
Следуя диспозиции, я шел между Тельницем и Сокольницем. 8-й Егерский полк перешел ручей у конца этой последней деревни, которая очень длинна. За ним следовала голова моей колонны и в то же время генерал Миллер с двумя батальонами 7-го Егерского полка, образуя голову колонны Прибышевского, атаковал Сокольниц и проник туда.
Легкость, с которою мы заняли деревни Тельниц и Сокольниц, мне показала (и это мнение потом было вполне подтверждено французскими реляциями), что французские войска, расположенные в начале сражения от Тельница до Кобельница, не были значительны и не составляли даже шестой части 63-х батальонов (более 35 тысяч человек), их атаковавших: я видел мало орудий, мало линейных войск и мало кавалерии.
Наполеон, всецело поглощенный прорывом нашего центра, направил в 8 часов утра большую часть своих сил к Пунтовицу и Працену и атаковать на марше 4-ю колонну, под начальством генералов графа Колловрата и Милорадовича, и только более трех часов спустя после начала сражения французские войска, опрокинувшие эту колонну и их резервы, расположенные у Тураса, Кобельница и пр., подкрепили правый фланг.
Сначала мы имели против себя на наием левом фланге только слабый отряд в 6–8 батальонов, численностью от 4 000 до 5 000 человек. Но около девяти часов утра маршал Даву, находившийся в монастыре Райерн, в 4–5 верстах от Тельница, прибыл на подкрепление этих восьми баталионов с 4 000 человек, назначенными, чтобы атаковать нас или, по крайней мере, тревожить нас с тыла после того, как мы проникли бы в Турасский лес. Так как нам это не удалось, Даву присоединился к войскам, оборонявшим Тельниц и Сокольниц.
Около 10-ти часов утра один офицер С.-Петербургского драгунского полка прибыл доложить, что подполковник Балк с двумя эскадронами этого полка и сотнею казаков полка Исаева прислан генералом Кутузовым в мое распоряжение и спросил о приказаниях. Я приказал ему передать своему начальнику, чтобы тот оставался до получения нового приказания на Праценских высотах и наблюдал за неприятелем, посылая мне донесения (с этих высот можно было видеть большую часть французской армии). Тот же офицер явился через полчаса мне доложить, что видны французские колонны, дебуширующие из Працена и направляющиеся на хвосты наших колонн.
Это донесение мне показалось невероятным. Видя вправо от себя колонну Прибышевского, прошедшую через Працен, зная, что колонна Коловрата и Милорадовича была правее Прибышевского и тоже должна была пройти через Працен, чтобы идти на Кобельниц, мне показалось неправдоподобным, чтобы французы были уже в лагере, из которохго мы только что ушли, и я думал, что или подполковник Балк принял австрийцев за французов, или последние направили между нашими колоннами несколько охотников, чтобы произвести тревогу в тылу армии (средство, которое наполеон часто употреблял), и я думал, что в этом случае драгун и казаков подполковника Балка будет достаточно, чтобы прогнать их. Я отправил к нему присланному им офицера с приказанием вернуться с более обстоятельным донесением и поручить подполковнику Балку точнее удостовериться в доносимом. Тогда мне казалось более важным, следуя диспозиции, развивать успех в Сокольнице и поддерживать Дохтурова и Прибышевского.
Минуту спустя граф Каменский прислал мне донесение, что французы решительно занимали Праценские высоты и просил приказаний.
В это время я находился в деревне Сокольниц, которую моя колонна прошла, выбив оборонявшие ее войска. Второе донесение, вполне согласное с первым, мне показалось чрезвычайно важным, и я, ни минуты не колеблясь, поехал к графу Каменскому. Праценские высоты были настолько интересны в этот момент, что я решил, что если нам не удастся прогнать оттуда французов, то не только сражение будет проиграно, но и три левофланговые колонны будут совершенно окружены и уничтожены. Кроме того, я не мог сообразить, каким образом французы могли очутиться в тылу у нас, не зная еще о несчастии с колонной Милорадовича и не имея возможности получать ни приказания, ни донесения (будучи отрезан от нее); генералу Олсуфьеву я поручил продолжать атаку впереди Сокольница.
Это было ошибочно; я это признаю; я должен бы был тотчас остановить атаку этой деревни, оставить егерей и три баталиона с этой стороны ручья и с остальными шестью баталионами возвратиться на Праценские высоты, предупредив графа Буксгевдена (от которого я не получучил ни одного приказания, не видал ни одного адъютанта с самого начала сражения и которого я предполагал в Тельнице), так как времени было слишком недостаточно, чтобы ехать объясняться с ним лично; но этот маневр, совершенно противный диспозиции, останавливал ее действие; правый фланг Дохтурова и левый Прибышевского сделались бы открытыми и, кроме того, мое подчиненное положение не позволяло мне принять столь крутое решение. Наконец, я все убеждал себя и должен был убеждать, что французы не могли быть сильны близ Працена, и я полагал остаться только минуту у графа Каменского.
Я скоро нашел его, но прежде чем дошел до него, этот генерал, видя неминуемую гибель и понимая так же, как я, важность Праценских высот, приказал, не ожидая моих указаний, своей бригаде, быстро снова взобравшейся на высоты, переменить фронт, занять гребень и этим остановить французов; маневр смелый и решительный.
Я ему выразил свое удовольствие и приказал удерживаться на высотах во что бы то ни стало, принимать все время понемногу вправо, чтобы прикрыть Аугест и ожидать подкреплений.
Вдали, близ Остиераде и Шбечау, на правом фланге графа Каменского, я видел несколько баталионов, которые рассеивались и, казалось, отступали. Я послал собрать сведения, и мне донесли, что это часть австрийцев четвертой колонны, отступавших и преследуемых французами. Я не мог понять, каким образом эти австрийцы находились так далеко от назначенного им пункта атаки. Но вскоре я узнал, что центр был прорван в начале сражения, четвертая колонна отрезана, рассеяна, отчасти отброшена к Аустерлицу и сообщения ее с нами до сего момента прерваны.
Несколько русских и австрийских адъютантов, между ними, я думаю, граф Шатек, адъютант князя Шварценберга, передали мне подробности нашего несчастия и отправились предупредить об этом графа Буксгевдена, по крайней мере, я об этом их просил, и я видел их едущими к нему (было 11 часов)…
Граф Буксгевден в это время должен был знать, что мы были отрезаны и окружены; впрочем, он легко мог это видеть, так как находился всего в 1½ верстах от графа Каменского и видел передвижения и огонь последнего; кроме того, он мог заключить, что французы предупредили нашу атаку, что, следовательно, отданная диспозиция не может более быть исполнена и что успех перед Тельницем не приводил ни к чему другому, кроме риска подвергнуть весь левый фланг опасности быть еще более окруженным и раздавленным… Если бы этот генерал подумал об этом и принял в этот момент энергическое решение, требовавшееся обстановкой, если бы приказал генералам Дохтурову и Олсуфьеву отступить из деревень Тельниц и Сокольниц, а авангарду Кинмайера, пяти баталионам егерей и шести линейным, представлявшим более почтенную массу, чем бывшая перед ним, занять берег труднопроходимого оврага ручья, если бы он приказал сломать мосты у Сокольниц и быстро двинулся с 15-ю баталионами своей колонны, 9-ю — моей и 12-ю — колонны Прибышевского на Праценские высоты, то без всякого сомнения он прогнал бы оттуда французов, отбросил бы их в Пунтовиц и если бы не одержал победы, то по меньшей мере удержал бы позицию, занимаемую нами накануне сражения или обеспечил бы отступление.
Никогда обстановка не указывала более необходимого и более простого решения, чем то, что должен был сделать граф Буксгевден; никогда ни одному генералу не представлялось более удобного случая поправить катастрофу, уже совершившуюся, и покрыть себя славою, выигрывая, быть может, потерянное сражение: его непонятное бездействие является одною из главных причин потери сражения.
Французские колонны, остановленные бригадою графа Каменского, развернулись в 300 шагах от нее под картечным огнем и построились на два фаса: один — против этой бригады, а другой — против австрийцев; последние собрались и устроились позади графа Каменского и стреляли снизу вверх и с малою действительностью. Французы находились значительно выше них и немного выше русских; как только последние развернулись, французы открыли огонь.
Так как к несчастию мне поставили в необходимость говорить о себе (чего до сего времени мне не приходилось), то я скажу громко, то я скажу громко, что хотя храбрость русских офицеров и солдат и хорошо известна, я был достоин ими командовать и мой пример и пример графа Каменского не мало способствовали восстановлению порядка; в ужасном положении, в котором находились эти шесть баталионов, обойденные и атакованные с тыла, отрезанные от своей колонны, было бы простительно, быть может, и более закаленным и испытанным войскам смутиться на один момент и даже быть слегка оттесненными.
Известно впечатление, которое может произвести в бою одно только слово “мы отрезаны”, а мы были действительно отрезаны, мы дрались повернувшись направо кругом, против неприятеля, построившего свой боевой порядок в том самом лагере, который мы оставили всего три часа назад. Между тем, мы не только сохранили фронт в порядке, но еще, заметив нескольких человек в одном баталионе, нагибавших головы при пролете снарядов, я им крикнул: “голову выше, помните, что вы русские гренадеры”. С этой минуты ни один солдат не позволил себе этого машинального движения, свойственного всем, кто первый раз бывает под огнем, а в Фанагорийском полку не было и десятой части солдат, бывших прежде на войне, в моем же только 100 или 150 солдат и пять офицеров из 50-ти.
Чтобы противопоставить их французам и воодушевить наших солдат и не считая, впрочем, неприятеля таким сильным, каким он был в действительности (позиция его первой линии скрывала от меня прочие), я решил идти вперед. Команда была исполнена, как на ученьи. Французы отступили. Первый баталион Фанагорийского полка, под начальством отличного офицера, майора Брандта, раненого, подошел так близко к французам, что взял два орудия, брошенные ими. Но французские генералы и офицеры вернули своих солдат и поддержали их второй линией, которую мы только тогда увидали, и наши баталионы, в свою очередь, отступили и заняли свою прежнюю позицию. Взятые два орудия были брошены. Легкость, с которою наши шесть баталионов, построенные в одну линию, оттеснили французов, считавших нас значительно сильнее, чем мы были, доказывает мне, что если бы мы имели некоторые войска из тех, которые бесполезно стояли в 1½ верстах, мы отбросили бы французов до Пунтовица и отбили бы Праценские высоты.
Французы подошли к нам на 200 шагов и открыли очень сильный ружейный огонь, очень хорошо направленный и весьма убийственный. Наши солдаты отвечали менее хорошо направленным батальным огнем. Я хотел прекратить этот огонь, чтобы стрелять по-баталионно, но мне это не удалось, несмотря на усилия графа Каменского и подполковника Богданова, доведшего свою храбрость до того, что ходил перед фронтом и поднимал своей шпагой ружья наших солдат.
Огонь продолжался около 1½ часов. Я оставался почти все это время с графом Каменским между первым и вторым баталионами его полка, где был самый сильный огонь. Это было еще одной ошибкой с моей стороны, я с этим согласен. Лучше было бы мне отправиться к графу Буксгевдену, чтобы постараться склонить его сделать, наконец, то, что я считал слишком очевидным для того, чтобы он этого не сделал. Я имел, может быть, простительную слабость колебаться уходить из-под такого ужасного огня. Я был скорее солдатом, чем генералом (это было первый раз в моей жизни, что я командовал в этом чине) и на самом деле все спасение левого фланга зависело от этих шести баталионов, имевших против себя четвертные силы, в чем я скоро убедился.
Я также могу свободно заявить, что эти шесть баталионов принадлежат к числу частей, наиболее долго дравшихся в этом деле и с наибольшим успехом удерживавшихся на своих позициях. Их сопротивление оказало услугу огромной важности колоннам левого фланга и позволило бы восстановить бой, если бы их поддержали.
Около 12 ½ часов я увидел, что граф Буксгевден ничего не делал для поддержания меня, несмотря на все посланные ему донесения и на то, что бригада графа Каменского, обойденная противником, потерявшая уже более 1 200 человек убитыми и более 30-ти офицеров выбывшими из строя, не могла долго держаться.
Я вернулся в деревню Сокольниц, чтобы оттуда взять подкрепления. Тогда я сделал то, что должен был сделать и сделал бы давно, если бы я мог предвидеть бездействие графа Буксгевдена. Я вывел из деревни два баталиона Курского полка и послал их на помощь графу Каменскому. Я также вывел из части Сокольниц, ближайшей к Тельницу, 8-й Егерский и Выборгский полки, при которых находились генерал Олсуфьев и полковник Лаптев. А Пермский полк и один баталион Курского, бывшие в другом конце деревни и присоединившиеся к колонне Прибышевского, подверглись ее участи: отрезанная колоннами противника, подошедшими из Працена, атакованная сильною кавалериею и резервами, прибывшими из Тураса, Кобельница и других пунктов, эта несчастная колонна была положительно уничтожена.
Одна французская колонна овладела замком Сокольниц и правою частью деревни; другая — отбросила в пруды, находящиеся впереди Сокольница, несколько баталионов, хотевших отступить, и когда я решил пройти еще раз через эту деревню с генералом Олсуфьевым и вторым баталионом Выборгского полка, чтобы освободить Пермский и Курский баталионы, мне это не удалось.
Французы, укрепившиеся в домах, открыли ужасный огонь. Дрались также и штыками. В одну минуту мы потеряли много людей и, не имея достаточно сил для овладения вновь деревнею, генерал Олсуфьев и я были принуждены отступить.
Я собрал 8-й Егерский и Выборгский полки и построил их перед деревнею. Я выдвинул на позицию перед мостом орудия Выборгского полка. Тогда французы остановились. А я подъехал в 100 шагах от деревни к графу Буксгевдену, находившемуся еще на высоте, где стояли батареи графа Сиверса, т.е. на том же месте, где он был в начале сражения и где я никак не предполагал его найти.
Два баталиона Курского полка, посланные мною на помощь графу Каменскому, подошли к нему слишком поздно. Французы, получившие значительное подкрепление, обошли очень сильной стрелковой и кавалерийской колоннами Ряжский полк, бывший на левом фланге бригады графа Каменского, и взяли сбоку его третий баталион, чем принудили его выйти из боевого порядка и оставит’ позицию.
Тогда граф Каменский сам вынужден был отступить своим правым флангом. Следуя приказаниям генерала Кутузова, бывшего в это время с австрийцами близ Праценских высот, он прикрыл его отступление. Австрийцы также находились в полном отступлении на Аустиераде и Шбечау.
Когда два баталиона Курского полка приблизились к Праценским высотам, французы, занимавшие их уже вполне, спустились на равнину, атаковали их значительно превосходящими силами и окружили. Баталионы защищались отчаянно, неподавленные, наконец, числом, они были смяты, рассеяны и отброшены на первую колонну.
Граф Буксгевден получил от генерала Кутузова приказание отступать. Тогда он приказал повернуться кругом своим двум батареям и двенадцати баталионам, не сделавшим почти ни одного выстрела, и отошел к Аугесту. Когда он был в полуверсте от этой деревни и в ¾ версты от двух баталионов Курского полка, то он видел движение последних, видел их поражение, не отдал никакого приказания и, несмотря на мои настояния, никого не прислал к ним на помощь.
Когда я присоединился к нему, отчаяние, в котором я находился, и гнев, по меньшей мере, простительный, вызванный тем, что меня не поддержали, не позволили мне сдерживать все мои выражения. Граф Буксгевден, кажется, мне этого не забыл. Австрийский капитан Юрцик (Yurtziek), находившийся при нем и бывший свидетелем боя Курского полка, выразился, кажется, еще сильнее, чем я. Артиллерийский генерал-лейтенант барон Меллер-Закомельский, тоже бывший с нами, был свидетелем этой сцены.
Отступление через Аугест и Шбечау, т. е. по той же дороге, по которой мы пришли, нам было отрезано. Нам оставалось отступать только через болота и каналы, находящиеся между деревнями Аугест и Тельниц.
В это время большая масса французской кавалерии спустилась с Працена и атаковала колонну графа Буксгевдена и остатки моей. Граф Сиверс отбил ее огнем своих батарей в самый критический момент. Мы все восхищались смелостью и порядком этих двух храбрых артиллерийских рот и их начальником; артиллерия маневрировала как на ученьи.
Близ Аугеста, чрез глубокий и довольно широкий канал, был плохой мост, по которому нам неизбежно предстояло пройти. Граф Буксгевден со всем своим штабом перешел по нему одним из первых и удалился, не заботясь ни о сборе своих войск, ни о том, чтобы расположить их вдоль канала и здесь остановить французов. Одно австрийское орудие, следовавшее за Буксгевденом, проломило мост, и наши орудия остались без пути отступления.
Если бы французы их преследовали, что они могли и должны были сделать, они изрубили бы или взяли бы в плен более 20 000 человек. Я не понимаю их бездействия и его невозможно объяснить. Единственным средством их остановить было остановиться самим, сохранить хладнокровие и неустрашимость, восстановить порядок в войсках, занять берег канала, прикрыть огнем пехоты переправу орудий и подождать ночи, которая была недалеко. Граф Буксгевден не сделал и не приказал ничего подобного.
Французская батарея, выехавшая на высоту выше деревни Аугест, сильно обстреливала нас и перебила много людей. Одна французская колонна атаковала деревню Аугест. Кавалерия, отбитая графом Сиверсом, собралась и готовилась снова нас атаковать. 8-й Егерский и Выборгский полки были принуждены оставить небольшую высоту близ Сокольница, где я их построил, и французы, выйдя из деревни, их преследовали. Было 3½ часа пополудни. В это время никем не управляемые войска увидели, что их генерал подал им непростительный пример отступления. Смятение охватило наши колонны. Они бросились в каналы, перешли через них в страшном беспорядке и бросили на равнине более 60-ти орудий и всех лошадей, чего не случилось бы, если бы мы сохранили Праценские высоты или если бы, переправившись через каналы, заняли противоположный берег…
Я оставался одним из последних с тремя офицерами Выборгского полка, двумя моими адъютантами и несколькими солдатами 8-го Егерского и Выборгского полков, которых я собрал с трудом близ моста. Я потерял в канале мою еще в Сокольнице раненую лошадь, но ушел с этими офицерами только тогда, когда французы подошли на 30 шагов.
Мы шли всю ночь и только в 4 часа утра присоединились к остаткам армии на шоссе в Венгрию, близ деревни Кобершиц.
От Аугеста французы нас не преследовали. Они остановились на каналах и ограничились преследованием огнем. Близ Тельница они наступали успешнее, но генерал Дохтуров со своим Московским полком, сохраненным им в порядке после очищения Тельница, прикрыл отступление, благодаря своему хладнокровию, храбрости и знаниям, которые он обнаруживал при всяком удобном случае.
Вот точные подробности о моем поведении в сражении при Аустерлице, подробности, за достоверность которых служит порукой моя честь, и в свидетели которой я призываю всех генералов и офицеров, бывших в этот день под моим начальством.
Я не скрыл своих ошибок, но, находясь в самом ужасном положении, в котором только может быть генерал, будучи обойден, отрезан, атакован в одно и то же время с тыла, с фланга и с фронта, я сделал все, что от меня зависело, чтобы защищаться, удерживаться и даже восстановить дело, если бы не был оставлен, и я точно исполнил свой долг.
Глава третья
В 1807-м году полуопальный генерал Ланжерон, на которого император попытался свалить вину за Аустерлиц, был отправлен в Дунайскую армию, действовавшую против турок.
В 1808-м году он был назначен командовать корпусом, охранявшем Бесарабию, а в 1809-м году ему был отдан корпус, в задачу которого входило наблюдение за крепостью Измаил. Затем Ланжерону были отданы под начало резервные войска Молдавской армии.
Зная, что у Ланжерона не особенно много войск, турки отрядом в 15 000 солдат решили двинуться на Бухарест и овладеть им. Ланжерон, собрав имевшиеся у него под рукою войска, наголову разбил неприятеля. Визирь вынужден был отступить к силам главной армии турок. За это сражение Ланжерон был награжден орденом святого Владимира 2-й степени.
Затем Ланжерон получил приказание двинуться к Силистрии. Отразив сильную вылазку турок, Ланжерон 30-го мая 1810-го года овладел Силистриею.
Ланжерон двинулся дальше и опять разбил турок, за что был награжден орденом святого Георгия 3-й степени. Потом Ланжерон блокировал Рущук, который сдался ему 15-го сентября 1810-го года. Взятие Рущука доставило Ланжерону орден святого Александра Невского.
По окончании военных действий Ланжерон вступил во временное командование всею Молдавскою армией. Турки, подстрекаемые Францией, не хотели даже слышать о мире.
В апреле 1811 года на Дунай прибыл новый главнокомандующий граф М. И. Кутузов и открыл наступательные действия.
22 июня 1811 года турки опять потерпели сильное поражение под Рущуком. Ланжерон, командуя центром армии, принимал большое участие в уничтожении турецких войск. За это сражение он был произведен в генералы от инфантерии и награжден орденом св. Владимира 1-й степени.
После поражения турок под Рущуком значительных военных действий уже не было. Начались мирные переговоры, закончившиеся Бухарестским миром 1812-го года. М. И. Кутузов был отозван для борьбы с Наполеоном, а возмущенный и обиженный Ланжерон был оставлен в составе Молдавской армии, оставлен на бездействие. Он, столь яро ненавидевший узурпатора французского королевского трона, так рвался с ним на борьбу и был просто оскорблен решением Александра I.
По окончании войны и заключении мира с Турцией Молдавская армия, в которой состоял Ланжерон, должна была двинуться к западным границам и преградить Наполеону отступление из России.
В самый день Бородинской битвы 26-го августа 1812-го года Молдавская армия перешла за реку Сереть и после целого ряда стычек с французами 5-го ноября приблизилась к Минску, где стало известно о поражениях Наполеона при Тарутине, Малоярославце и Красном.
Молдавская армия двинулась к реке Березина, чтобы преградить дальнейшее отступление французам. Это не удалось (части наполеоновских войск удалось прорваться), но Молдавская армия настойчивее других преследовала французов до реки Неман и окончательно уничтожила великую армию.
КАРТИНКА.
ГОРОДИШКО БОРИСОВ
9 ноября 1812 года часть кавалерийского корпуса генерал-майора графа Ламберта была отправлен к городу Борисов, стоявшему на речке Березина. На рассвете Ламберта вызвал к себе генерал Тормасов. Собственно, граф Ламберт несколько месяцев формально уже не подчинялся генералу, но на зов его тут же явился.
Еще в марте части Молдавской армии из Варшавского округа были переброшены на Волынь. На основе этих соединений как раз и была сформирована 3-я Западная армия генерала Тормасова. Но в сентябре этого же года ее соединили с прибывшей с юга Дунайской армией. Общее командование принял адмирал Чичагов. Но граф Ламберт настолько презирал адмирала за медлительность и нерешительность, что по-прежнему предпочитал исполнять распоряжения генерала Тормасова.
— Карл Осипович, голубчик — обратился генерал Тормасов ранним ноябрьским утром 1812-го года к графу Ламберту, — поезжайте немедленно и захватите город Борисов, немедленно. И особое внимание обратите на переправу — она нам позарез нужна. — И добавил, перейдя на шепот: — Не исключено, что ее захочет использовать для своего бегства Бонапарт. Торопитесь! Нужно отрезать ему путь к отступлению. Наберите удальцов из своего авангарда и поезжайте с богом! Граф, я очень надеюсь на вас.
Тормасов подошел к Ламберту, облобызал его троекратно, перекрестил и отпустил, глядя вслед стремительно удалявшемуся графу с какой-то особой, отцовской, что ли нежностью.
За дверьми тормасовского кабинета командующего авангардом 3-й армии ожидал его адъютант, большой, широкий, с торчащими розовыми щеками.
— Ну что — кинулся он к графу — за чем вызывал?
— Едем брать Борисов. Надо захватить переправу — отвечал Ламберт, звучно целуя адъютанта в губы.
В адъютантах при графе бессменно состояла его супруга. Ульяна Михайловна. Все свое детство она провела в походах со своим отцом суворовским генералом Деевым, а выйдя замуж, безотлучно сопровождала своего обожаемого Карла Осиповича.
Через двадцать минут после окончания разговора с генералом Тормасовым граф Ламберт во главе отряда добровольцев (двинуть весь кавалерийский корпус нельзя было без распоряжения адмирала Чичагова, а оно пришло слишком поздно), набранных из его авангарда, выезжал из Минска, в котором был расквартирован штаб 3-й армии. До Борисова было 60 километров. Отряд шел рысью. Никто не издавал ни звука — и отнюдь не из страха перед возможным неприятелем, просто все экономили силы перед тяжелым боем — копыта лошадей только шлепали по невозможной ноябрьской грязи.
Борисов обороняли польские дивизии наполеоновской армии, которыми командовали генералы Домбровский и Брониковский.
Ламберта встретила густая пехотная цепь польских стрелков. Не переводя дыхания, отряд рванул и прорвал ее, оказавшись перед широко растянувшейся кавалерийской цепью. Отряду пришлось рассредоточиться вдоль линии, заданной поляками. В результате на одного русского пришлось по нескольку поляков.
Три раза граф водил своих ребят в атаку. Прорубив первую линию, они наталкивались на несколько кавалерийских каре, и каждый раз нападение захлебывалось — приходилось отступать. Во время третьей атаки граф был ранен, и русские дрогнули. Началось бегство. Но тут графиня Ульяна Михайловна истошным голосом завопила, оглашая своим ревом окрестности Борисова:
— Дети, неужели вы оставите вашего раненого генерала?
И кавалеристы корпуса Ламберта вернулись за графом, но ни о каком наступлении, естественно, уже речи не было. Однако тут случилось непредвиденное, совершенно непредвиденное.
Волею судьбы графу Ламберту пришел на помощь другой французский роялист — граф Ланжерон, подъезжавший со своим отрядом к Борисову. Прибытие его отряда позволило успешно завершить дело. Не выдержав четвертый совместный натиск русских, поляки оставили оборонительное укрепление, преграждавшее дорогу на мост, и отступили за реку. Взятие Борисова фактически закрывало войскам Наполеона путь на запад.
Граф Ланжерон со своими адъютантами и граф Ламберт с Ульяной Михайловной остановились в замке. Ланжерон объехал весь городок и обнаружил, что главная улица берет начало от замка, проходит мимо торговой площади и вливается в тракт. Осмотрел граф и порт, выстроенный в 1807-м году, а потом, прихватив 20 солдат из своего кавалерийского корпуса, отправился осматривать переправы. Одна (левый берег) была у реки Студенки, в пятнадцати километрах от Борисова, — там Ланжерон оставил для охраны десяток своих кавалеристов, а вторая, в семи километрах от Борисова, находилась у деревни Брили (правый берег) — там он оставил второй десяток.
А вечером в замке Ульяна Михайловна устроила для офицеров ужин. В бою она была бесстрашна, но в обществе страсть как пуглива. Ланжерона она боялась до ужаса. От его галантных, но совершенно невинных ухаживаний чуть в обморок не падала, что Ланжерона весьма забавляло, впрочем, как и Ламберта, который начал постепенно приходить в себя и уже был расположен опять к шуткам.
На следующее утро при въезде в Борисов отряд графа со своим отрядом уехал, а через два дня отправился в Минск со своей боевой графиней и граф Ламберт — его срочно призвал к себе адмирал Чичагов, видимо, собираясь послать его в Борисов. Остатки своего отряда Ламберт оставил под началом полковника Сергея Воронецкого.
А 12-го ноября 1812-го года русские уже были выбиты из Борисова подошедшими к городу частями корпуса наполеоновского маршала Удино. Это создавало лазейку для императора Франции. Великая армия была разбита, но он все-таки смог улизнуть.
Граф Ланжерон рычал от бешенства, когда узнал, что Борисов отвоеван французами. Он даже крикнул в сердцах своему адъютанту:
— Ну как можно быть таким тряпкой? Ну что стоило ему послать в Борисов хотя бы несколько дивизий, а лучше всего целый корпус? И как можно такому ничтожеству отдавать под начало такую огромную армию?
Эти вопросы, на самом деле были обращены совсем не к адъютанту, а обращены они были к командующему 3-й Западной армией адмиралу Чичагову и к императору российскому Александру I. Но они ничего не слышали, а адъютант словами графа был страшно напуган.
С началом похода 1813-го года Ланжерон вступил в пределы Пруссии и блокировал с небольшим отрядом крепость Торн, которая после упорной семидневной обороны 6 (18) апреля сдалась Ланжерону. Сдача Торна доставила Ланжерону орден св. Георгия 2-й степени, а также прусские ордена Черного и Красного Орла и пять тысяч рублей ассигнациями. Проникнув после этого в Саксонию, он присоединился к главной русской армии и принял командование над западною армией.
Осенний поход 1813-го года Ланжерон начал во главе 42-тысячного корпуса в составе Силезской армии Блюхера. В сражении под Кацбахом его корпус составлял левое крыло русско-прусских войск и при преследовании французов отбил 22 орудия и принудил дивизию Пюжо сложить оружие. За участие в делах Силезской армии ему было пожаловано вензельное изображение Высочайшего имени на эполеты и тридцать тысяч рублей.
4 октября корпус Ланжерона дрался близ села Видерич. 6 октября он воевал под началом наследного принца шведского. Затем Ланжерону было приказано захватить селение Шенфельд, занятое корпусами Мармона и Сугама. Противник был выбит из селения, и Ланжерону, единственному из всех союзных генералов, удалось прорвать расположение французской армии под Лейпцигом. Ночью корпус Ланжерона был переведен к Галесскому предместью. Наутро он овладел находившимся там редутом. Его батальоны ворвались в Лейпциг.
КАРТИНКА. ГОРОДИШКО ЛЕЙПЦИГ.
“БИТВА НАРОДОВ”
16-го октября 1813-го года французские кирасиры и драгуны, поддерживаемые пехотой, смяли русско-прусскую линию, опрокинули гвардейскую кавалерийскую дивизию русских и прорвали центр союзников. Натиск был неожиданным и сильным.
Преследуя бегущих, французские драгуны едва не захватили в плен российского и прусского императоров — они оказались всего в 800 шагах от ставки союзников.
Наполеон уже торжествовал победу и приказал городским властям Лейпцига звонить в колокола. Но император Франции на сей раз слегка поторопился — битва еще не закончилась.
То, что он едва не оказался в плену, произвело на Александра I сильное впечатление. Он приказал ввести в бой батарею Ивана Сухоханета, русскую дивизию Николая Раевского и прусскую бригаду Клейста. До подхода подкрепления неприятеля сдерживали рота русской артиллерии и лейб-казаки из конвоя Александра I.
Наполеон уже приказал бросить вперед императорскую гвардию, пешую и конную, но потом ему пришлось откорректировать свое решение. Часть своей гвардии он бросил на помощь князю Ю.Понятовскому, которого теснили австрийцы. Гвардейцы пошли в атаку, и австрийцы дрогнули. Генерал Мервельд попал в плен к французам. Так обстояли дела в центре.
Пока рота артиллерии и лейб-казаки прикрывали российского императора, генерал Блюхер упорно атаковал маршала Мармона. Деревни Микери и Видерич переходили из рук в руки в этот день неоднократно.
Генерал Ланжерон со своим корпусом был весьма активен и напорист. Он несколько раз в этот день брал деревню Видерич и, наконец, взял ее окончательно. Пленных поселили в магистрате — большом двухэтажном каменном доме, решив, что по отдельным избам селить их не так надежно и потребовалось бы слишком много охраны, ведь тогда пришлось бы ставить солдат около каждой избы с пленными, а их ведь, слава богу, набралось 1200 человек. В общем, Ланжерон распорядился отдать пленным магистрат.
Сам граф вместе со своими адъютантами заночевал в музейчике истории сельца Видерич, который был расположен в старой деревенской церкви. После плотного ужина, который на огромной квадратной повозке привезла экономка бургомистра (на козлах сидел сам герр бургомистр), адъютанты тут же отправились спать.
Граф же Ланжерон пошел в маленький кабинетик директора музея, весь заваленный географическими атласами и старыми альманахами. Сел за ветхий и какой-то кособокий письменный стол, достал стопку листков, аккуратно очиненный карандаш и принялся за писание дневника, подробнейшим образом фиксируя все схватки за деревню Видерич. А потом еще набросал несколько сцен для своей новой трагедии.
В ночь с 16-го на 17-е октября к Лейпцигу подошли свежие силы — армии Бернадота и Бенигсена, но теперь войска союзников сильно превосходили наполеоновские. Шанс на победу императором Фоанции явно был упущен. Теперь уже центр русско-прусских позиций было не прорвать.
Ранним утром 17-го октября Наполеон вызвал к себе пленного генерала Мервельда. Император выглядел спокойным, даже самоуверенным, но как-то слишком уж был тороплив. Но, не зная о перевесе сил союзников, австриец ничего не понял в неподвижном, закрытом лице корсиканца, в его непроницаемом взгляде.
— Генерал, — с ходу обратился к нему император, — я отпускаю вас, но только как вестника мира. Прошу вас передать императорам России и Пруссии, что я готов прекратить военные действия и того же ожидаю от них.
Генерал Мервельд честно выполнил возложенное на него поручение. Однако никакого ответа Наполеон так и не получил. Российский и прусский императоры хранили молчание. К ночи 17-го октября Наполеон приказал стянуть все свои войска как можно ближе е Лейпцигу.
17-го октября боевых действий не было, в основном, в этот день убирали раненных и хоронили убитых. Граф же Ланжерон с утра допросил нескольких пленных (в их числе и генерала Жубера), а затем засел на весь день в кабинетике директора музея, целиком отдавшись сочинению трагедии. Назвать ее он решил “Мизаниелло”, выведя в ней реальное историческое лицо — рыбака Томазо Аниелло (Мазаниелло — это его кличка), вождя народного бунта; место действия — Неаполь, 1647 год. Графу удалось написать несколько сцен. Он насилу совладал с александрийским стихом, но все-таки совладал, и был собой очень доволен.
Но как ни приятно было творить, надо было возврашаться к войне с Наполеоном.
18-го октября в 8 часов утра русско-прусские войска пошли в наступление. На левом фланге французов корпус графа Ланжерона неоднократно штурмовал деревню Шенфельд, дома и кладбище которой, обнесенные каменной стеной, были замечательнейшим образом приспособлены к обороне. Дважды Ланжерона отбрасывали — он в третий раз повел своих солдат в штыки. После страшной рукопашной схватки селение было захвачено, наконец, русскими. Однако посланные маршалом Мармоном дополнительные отряды выбили русских с занятой позиции. И Ланжерон опять повел в атаку своих солдат — теперь уже против свежих сил неприятеля. И деревня Шнефельд была окончательно взята.
Бой продолжался до позднего вечера. Французы смогли удержать все ключевые позиции линии обороны. Но армия была измучена, переломить ход сражения не было никакой возможности, и в течение ночи Наполеон снял свои войска и увел их с поля битвы — он двинул их на Лейпциг.
На рассвете ошеломленные союзники обнаружили, что противник исчез. Тут же императоры отдали приказ идти на Лейпциг. Русско-прусско-австрийские войска, готовившиеся к продолжению битвы на поле, вдруг были поставлены перед необходимостью кровавого штурма.
Защиту города император Франции поручил армиям маршалов Понятовского и Макдональда. Из трудового люда Лейпцига было набрано несколько строительных отрядов, во главе каждого из которых был поставлен капрал Старой гвардии. В течение ночи эти отряды проделали в стенах бойницы. На проспектах, перекрестках, скверах, парках к утру были рассыпаны стрелки и расставлены орудия.
Численный перевес, который имеет решающее в сражении на поле, тут уже не имел столь определяющего значения. И легкая, красивая победа делалась невозможной — теперь, она могла быть только кровавой.
— Дело — дерьмо, — зло и раздраженно крикнул граф Ланжерон своему любимому адъютанту подполковнику Андрею Римскому-Корсакову, когда они шли на рысях во главе колонны, двигаясь в направлении Лейпцига. — Это надо было предвидеть. Это мы обязаны были предвидеть. О! Что за страшное сочетание: он предельно жесток и хитер, а мы — опять же предельно — тупы и ленивы, когда приходится шевелить головой. На нашу неповоротливость он и рассчитывает, и не прогадывает, дьявол. Наша лень и тупость — это главный козырь Бонапарта. Господи, сколько народу сейчас там поляжет, сколько крови русской прольется, но до этого, кажется, никому нет дела. Вперед, граф. Имейте в виду, что ведем наших ребят на верную гибель.
День выдался солнечный, теплый, ласковый, но настроение у Ланжерона было мрачнее некуда. Ему было до боли жалко своих солдат.
Штурм Лейпцига, как и предполагал Ланжерон, был жесток и дик. Из предместий города французов удалось выбить лишь после каскада штыковых атак. Корпус Ланжерона прорвался к Галлесскому предместью, но захватить его сразу не смог. Только на утро ланжероновцы овладели находившимся там редутом и взяли под контроль предместье. И тут произошло событие, фактически предопределившее разгром армии Наполеона.
Ланжерон во главе маленького передового отряда к Эльстерскому мосту. Французы решили, что это основные силы русских и в панике подожгли запальные фитили. В небо резко взметнулись языки пламени. Все заволокло дымом. Раздался взрыв, и в воду рухнули изуродованные останки моста.
К этому времени по ту сторону реки оказалась лишь половина наполеоновской армии. 28 тысяч человек еще не успели переправиться. После взрыва моста все они оказались отрезанными от своих. В ужасе солдаты стали бросаться в воду, но они либо тонули, либо погибали от русских пуль. Маршал Понятовский, готовя отступление, бросился на коне в воду и утонул.
Царили ужас и паника, почти как у озера Сачан при Аустерлице, когда выдвинутая по приказанию Наполеона батарея безжалостно била по кидающимся в воду русским солдатам и офицерам. Ланжерон отличнейшим образом помнил бегство остатков своей разбитой колонны, обстреливаемой французскими ядрами, к плотинам Аугеста и далее. Он помнил доносившиеся с озера дикие, нечеловеческие стоны.
А это был Аустерлиц Наполеона. Это было законное возмездие, настигшее наконец сего авантюриста.
В общем-то, половина наполеоновской армии была отдана на истребление союзникам. Было уничтожено до тринадцати тысяч французских солдат и офицеров. Одиннадцать тысяч попало в плен. Было захвачено также двадцать дивизионных и бригадных генералов.
Благодаря дерзкому поступку Ланжерона армия Наполеона была рассечена надвое и разбита.
Граф явился героем “битвы народов”, как назвали Лейпцигское сражение. А Александр I дал орден Андрея Первозванного генералам Платову и Милорадовичу.
Это было несправедливо. Ланжерон, столь сильно способствовавший поражению непобедимого дотоле Наполеона, чувствовал себя оскорбленным.
Ланжерон считал, что Лейпцигом он вполне отыграл Аустерлиц, ответственность за который на самом деле должны нести император и его любимчики. Важным он считал и то, что первому серьезному поражению Наполеона способствовал именно француз. Однако Александр I не пожелал всего этого заметить.
Но в корпусе графа поздравляли и чествовали. Командиры дивизий поднесли ему по ящику шампанского от каждой дивизии.
В здании ратуши офицеры корпуса в честь графа устроили пирушку. А глубокой ночью он засел за продолжение своей трагедии. Дело шло на лад — первый акт был завершен.
За Лейпцигскую битву Ланжерон получил от шведского короля орден Меча 1-й степени, а от русского императора бриллиантовые знаки к ордену св. Александра Невского.
КАРТИНКА. В НОЧНОМ ЛЕЙПЦИГЕ
Накрапывал дождь. Все вокруг казалось грязно-серым, расползающимся, мутным.
Ланжерон вернулся с вечерней прогулки по разгромленному и разграбленному Лейпцигу. Город лежал в руинах. Между тем, был шанс сберечь его великолепие. Этот холодный, безжалостный авантюрист пожертвовал Лейпцигом и жизнью ни в чем не повинных обывателей. Он уже не мог одержать победу на поле сражения и тогда он совершенно по-варварски перенес боевые действия в город. В общем, граф был доволен победой и одновременно сердит.
Еще он размышлял о справедливости и несправедливости, о том, что император, будучи умным, тонким, широко образованным человеком, почитая себя в высшей степени благородным, почему-то раздает тем, кто этого совершенно не заслуживает и обходит повышением тех, кто по-настоящему верен ему и России. Что же заставляет его так поступать? Неужели личные симпатии и привязанности настолько перевешивают соображения государственные? Неужели император настолько антигосударственный человек?
Граф был в полном недоумении, хоть он и знал Александра Павловича не один год.
Быстро скинув шинель и стянув мокрые сапоги, он прошел в кабинет. Из соседней комнатки раздавался храп адъютанта. Ланжерон прикрыл дверь и сел к столу. Он уже думал о продолжении своей трагедии “Мазаниелло”.
Ему закоренелому роялисту было очевидно теперь, что монархи порой невольно создают такие ситуации, которые делают бунт совершенно оправданным и даже неизбежным.
Открытое благоволение к любимчикам, щедрое награждение лиц — и не только чинами, но и поместьями, дворцами, золотом — выглядит так невинно, но последствия тут могут быть самые непредсказуемые. Подданные могут потерять веру в своего монарха, который в их глазах олицетворяет закон и справедливость.
Граф встал и прошелся по кабинету. Он выглядел озабоченным, смущенным и расстроенным.
Да, Александр Павлович играет в очень опасные игры. Он должен был бы соблюсти хотя бы видимость законности. Армия может и не простить тех слабостей, которые он смеет обнаруживать публично и не стесняясь.
Постепенно Ланжерон успокоился и сел к столу. И скоро из-под его пера полился плавный александрийский стих.
Неаполитанский бунтарь рыбак Мазаниелло начинал выглядеть все более симпатичным и привлекательным, в чем, кажется, была несомненная заслуга российского императора Александра, бессовестно потакавшего своим обнаглевшим любимцам.
Начинало светать. Трагедия подвинулась за ночь вперед на целых пять сцен.
Граф отправился пару часиков соснуть безмерно усталый, но весьма довольный тем, что уже близится к завершению третий акт. Он мечтал разделаться со своей трагедией до взятия Парижа, которое представлялось ему и неизбежным и скорым.
Ланжерон страстно рвался во Францию, дабы ее поскорее можно было освободить от этого авантюриста, который принес его родине столько несчастий.
Граф собирался встретить победу над своим заклятым врагом, над этим узурпатором своей тираноборческой трагедией.
Собственно, так потом и получилось. Только геройство Ланжерона на высотах Монмартра намного превышает все достоинства поэтические достоинства трагедии “Мазаниелло”. Да и гениальный ланжероновский натшск у Аркольского моста, который привел фактически к уничтожению основной части наполеновской армии, — это стоит немалого. Император Александр Павлович хотел сломить Наполеона, отомстить ему за Аустерлиц, но сделал это граф Ланжерон.
По окончании преследования французов у Рейна Ланжерон со своим корпусом участвовал в блокаде Касселя. Немедленно по взятии Лейпцига силезская армия была направлена преследовать Наполеона, но осенняя распутица приостановила на девять недель дальнейшее движение армий.
20 декабря 1813 года (1 января 1814 г.) Ланжерон перешел Рейн у Бингена, занял этот город и 23 декабря начал осаду Майнца (закончена она была 31 января). После этого он двинулся по направлению к Франции на присоединение к армии Блюхера, с которой принял участие в сражениях под Краоном и Лаоном.
11-го февраля 1814-го года прибыл в Витри, а затем через Вертю и Эпернэ отправился к Суассону.
Ланжерон принимал участие в сражении при Суассоне, занял Сен-Кентен и после сражения при Фер-Шампенуазе двинулся к Парижу.
29-го марта он берет Ле Бурже и отражает яростное наступление французов у Ля Виллет, а днем позже вместе с генералом Рудзевичем захватывает Монмартр.
Император Александр приказал Ланжерону овладеть высотами Монмартра, и Ланжерон исполнил это, несмотря на отчаянное сопротивление французов. Последствием занятия высот Монмартра была капитуляция Парижа.
Ланжерон получил от императора Александра орден св. Андрея Первозванного, а от австрийского императора крест Марии-Терезии.
КАРТИНКА. ШТУРМ ПАРИЖА
День 13-го марта 1814-го года выдался весьма мокрым. Шел дождь, был он мелкий-мелкий, не очень даже сразу заметный, но зато как зарядил с утра, так уже до поздней ночи не останавливался.
Корпус генерала Ланжерона двигался на Париж. Настроение было веселое, несмотря на то, что дождь не давал передышки. Генерал сказал своему адъютанту-полковнику Теребеневу: “Руки чешутся — так драться хочется”. Полковник понимающе кивнул.
Почти всю войну Ланжерон император продержал его в Молдавии, где после Бухарестского мира 1812 года военных действий почти уже не велось. Александр все еще дулся, все еще хотел свалить на одного графа вину за Аустерлиц, все еще выгораживал своего любимчика, давно покоящегося в могиле. Сознание этой несправедливости приводило Ланжерона в состояние крайнего бешенства. Его смуглое лицо буквально становилось пепельно-серым, а глаза превращались в горящие угли, когда он вспоминал, где он находится, а находился он в Дунайской армии, вместо того, чтобы бить этого узурпатора, захватившего французский трон.
Но теперь граф получил свой шанс, и он знал, что он его не упустит. И даже дождь не мог его остудить — лицо Ланжерона пылало жаром.
Корпус двигался бегом, сопротивления нигде не было, но у Фер-Шампенуаза неожиданно произошел двойной бой.
На соединение с основными силами Наполеона шли корпуса Мармона и Мортье. Отряд конной гвардии неожиданно напоролся на них. Началась стычка, перешедшая в настоящее сражение. Но потом подошли дивизии Пакто и Аме, которые тоже шли на соединение с Наполеоном. Они появились на поле сражения совсем вечером, когда разгром Мармона и Мортье был предрешен.
Ланжерон с головной частью своего корпуса, разделившейся на несколько отдельных соединений, врезался в неприятельские каре. Однако французы, несмотря на безвыходность ситуации, не хотели сдаваться. Начался рукопашный бой, перешедший в резню. Ланжерон рубился бешено (адъютант Теребенев едва поспевал за ним) — кажется, он хотел разом отработать все свое молдавское сидение. Но тут в каре въехал с лейб-казачьим полком сам император Александр и остановил резню.
За ужином, в коем принимали участие и пленные генералы Пакто и Аме, генерал-адъютант Волконский, не в силах скрыть изумление, спросил:
— Ваше величество, зачем вы сделали это? Вы ведь рисковали своей жизнью…
Александр Павлович обворожительно улыбнулся и, чуть помедлив, весомо сказал, показывая взглядом на пленных:
— Я хотел пощадить их.
И тут же перевел взгляд на Ланжерона, но он уже был явно укоризненный.
Граф промолчал. Да и что тут можно было возразить? — “Ваше величество, я тоже люблю и жалею французов”. Император сделал хитрый ход. Парировать было нечем. Но, уже укладываясь, Ланжерон все-таки выдвинул перед адъютантом свою версию событий:
— Государь не желал моей победы при Фер-Шампенуазе.
Полковник Теребенев понимающе кивнул.
Император Александр выбрал для себя и своей свиты в качестве места ночлега замок Бонди, находившийся в семи верстах от Парижа. Ланжерон со своим корпусом шел прямо на Париж. Мармон и Мортье, отойдя от Фер-Шампенуаза, подошли к Парижу с. южной стороны. Произошло это 17-го марта 1814-го года. В этот же день российский император прибыл в замок Бонди и с большим удобством там устроился.
18-го марта 1814-го началось сражение за Париж. 19-го марта он капитулировал. Пока договаривались с французскими маршалами о сдаче Парижа, император Александр объезжал войска, расположенные вблизи Бельвиля и Шомона, и поздравлял их с победой. Он весь сиял. Лицо его светилось нескрываемой радостью. Действительно, город почти весь был взят, но на монмартрских высотах стояли артиллерийские батареи, и они стреляли. Переговоры шли, император поздравлял, а батареи продолжали стрелять. И вдруг канонада смолкла. Воцарилась тишина. Париж замер. Граф Ланжерон во главе ударной колонны захватил высоты Монмартра, занятые остатками корпусов маршалов Мюрата и Мармона, составлявшими около двадцати пяти тысяч человек. Французы оборонялись исступленно: пока они сохраняли контроль над высотами, Париж нельзя было считать захваченным.
На следующий день при въезде в столицу Франции император Александр подъехал к головной колонне корпуса графа Ланжерона. Граф стоял, окруженный своими адъютантами. Он им о чем-то рассказывал. Они, утирая невольные слезы, дико хохотали. И вдруг смех резко оборвался — адъютанты заметили стремительно подбегающего императора. Ланжерон резко обернулся, но Александр уже стоял рядом.
Он лукаво и одновременно торжественно улыбался. В руке его было что-то зажато. Лица адъютантов все еще были неестественно вытянуты. Ланжерон смотрел спокойно, но выжидательно.
— Mr. le Comte (господин граф) — сказал император, прямо глядя в выразительные зеленовато-карие глаза Ланжерона: он хотел найти в них волнение, но не находил его и был явно разочарован.
Все так же глядя графу в глаза, ни на миг не отрываясь от них, Александр разжал руку — на ладони его оказался орден Андрея Первозванного. В лице Ланжерона не выразилось буквально ничего, но по лицам адъютантов пробежала легкая дрожь.
Уже не столь лукаво, но по-прежнему торжественно император продолжал:
— Vou avez perdu cela à la hauteur de Monmartre, et je l’ai trouvé (â
ы потеряли это на высоте Монмартра, а я это нашел).Граф Ланжерон вполне оценил императорский каламбур — он вздрогнул от нанесенного ему оскорбления. Граф отлично понял изящно упакованный садистский выпад императора, который ясно дал понять, что награждает, но за предательство, за предательство Франции, награждает за то, что французский аристократ помог русскому императору.
Ланжерон сухо, сдержанно поблагодарил Александра и отошел к адъютантам. Они стали поздравлять его. Граф взглянул на них зло и сердито и вдруг увидел на их лицах искреннюю радость — они ничего не поняли.
После семидневного пребывания в окрестностях Парижа, Ланжерон с войсками двинулся обратно в Россию и получил командование четвертым пехотным корпусом, стоявшим в местечке Дубна Волынской губернии, а затем получил под свое начало еще и шестой корпус.
В апреле 1815-го года Ланжерон снова выступил в поход. Он вел колонны из IV и VI пехотных корпусов. Граф дошел до Эльзаса и Лотарингии, где ему была поручена блокада нескольких французских крепостей. Битва при Ватерлоо сделала излишним дальнейшее продвижение русских войск по Франции.
10-го ноября 1815-го года Ланжерон назначается заместителем герцога Ришелье по управлению Новороссийским краем — херсонским военным губернатором и одесским градоначальником, а когда Ришелье возвращается во Францию, вызванный туда Людовиком XVIII, то Ланжерон еще становится гражданским губернатором Херсонской, Таврической и Екатеринославской губерний, а также главнокомандующим бугскими и черноморскими казаками.
КАРТИНКА.
ЗАГАДКА БАШНИ “КАВАЛЕР”
С дачи графа Ланжерона на дачу отправлялись обычно морем. На гребном ялике плыли с ланжероновского берега к сходням гавани. Отсюда уже виднелась на холме колоннада театра, построенного по образцу древнегреческого храма.
Майский вечер в Одессе в 1820-м году был теплый и удивительно нежный. Граф стоял рядом со своим адъютантом князем Римским-Корсаковым, который вел ялик, и что-то очень оживленно ему рассказывал:
— Князь, вот вы говорите о роли Кутузова при взятии Измаила, которая, между тем, была чисто отрицательная в турецкую компанию. Вообще про штурм Измаила теперь пишут и говорят много самой разнообразной чепухи, совершенно не зная многих исторических фактов и, собственно, не желая их узнать.
Князь почтительно кивнул. Ланжерон продолжал горячо доказывать — он не встречал сопротивления, но при этом пылал и вулканизировал:
— Понимаете, Андрей, при штурме Измаила главную задачу должен был решить флот, и вот почему. В западном углу крепости высилась каменная башня — “Кавалер”. Установленная на ней артиллерия господствовала над местностью. Не взяв “Кавалер”, овладеть крепостью было невозможно. Атака Кутузова на “Кавалер” с суши захлебнулась. “Кавалер” был взят с Дуная казаками под командованием Головатого и гренадерами Эммануила де Рибаса и под общим руководством Иосифа де Рибаса, который первым ворвался на “Кавалер”, что как раз и решило исход штурма. А вот выделять де Рибаса не спешили — Потемкин боялся, что великую, сокрушительную победу припишут иностранцу. Вот так-то, милейший.
Изящная колоннада театра вплотную приблизилась. Казалось, вот-вот и ялик въедет прямо в театр.
Ланжерон явился не только преемником, но и действительным продолжателем дел своего соотечественника и друга, герцога Ришелье, который передал ему все свои бумаги и предположения о дальнейшем развитии юга России.
КАРТИНКА.
“ИТАК, Я ЖИЛ ТОГДА В ОДЕССЕ”
1
В 1823-м году Одессе появился опальный литератор Александр Пушкин. Был он маленький, черный, с зеленовато-синими глазами, выражение которых всегда было какое-то странновато-дикое. Ноздри его внушительного носа, всегда выделявшегося — все остальное было у него довольно маленькое, миниатюрное — в минуту гнева или радости всегда широко раздувались. Темные кудри, в обилии окружавшие его небольшую головку, удивительно напоминали рожки чертей.
Нраву Пушкин был совершенно бешеного. В ярости он не знал удержу. И вообще был он неугомонен, всюду носился, во все влезал, всех мужчин хотел вызвать на дуэль, всех женщин хотел сделать своими любовницами, к первым не испытывая ненависти, а ко вторым зачастую какой-то особой привязанности.
Сладу с ним не было никакого. На окружающих он наводил ужас. Но все-таки более всех страдали от него одесские дамы: любимое занятие Пушкина было хватать их за грудь, и делать это предпочитал он в публичных местах. Матери семейств (особенно те, у кого были дочки на выданье) чуть не теряли сознание, как только вдали появлялась фигурка Пушкина. Кое-кто из них утверждал даже, что в него вселился бес.
Несмотря на тот явный урон, который наносил Пушкин общественному порядку Одессы, губернатор Новороссийского края граф Ланжерон (в городе его уважительно называли Александр Федорович) не только не преследовал его, а наоборот искал с Пушкиным встреч. В обществе недоумевали, но приняли данное обстоятельство к сведению. Впрочем, общих симпатий к Пушкину это не прибавило.
Его громадный ум в Одессе тогда, кажется, оценили немногие. Ланжерон относился к числу этих немногих. Кроме того. Пушкин был просто необходим Ланжерону. Во-первых, Пушкин бывал блистательно, обворожительно остроумен, когда у него не было приступов бешенства. Граф сам был в высшей степени остер на язык и весьма ценил данное качество в других.
Пушкин абсолютно покорил Ланжерона, когда на вопрос губернатора, как ему нравится Одесса, тут же, не раздумывая, ответил: “Граф, Одесса мне летом напоминает песочницу, а зимой чернильницу”. В самом деле, летом Одесса вся была буквально пронизана пылью, а осенью и зимой утопала в грязи. Граф смеялся до истерики, почти рыдал от смеха.
Но еще более, чем собеседник, Пушкин был нужен Ланжерону как слушатель и даже очень нужен. Все дело в том, что граф душил поэта своими французскими трагедиями (одну из них он даже выпустил в Одессе в 1819 году, естественно, на французском, ведь Одесса была тогда во многом французским городом). Он читал Пушкину свои трагедии часами и требовал отклика. Пушкин не раз после этих чтений возвращался к себе в полуобморочном состоянии — во всяком случае, безмерно усталым. И это Пушкин, который мог бегать и прыгать без конца. Так что Ланжерону удавалось его допечь. Но Пушкин не сердился на него.
Граф Ланжерон был в высшей степени интересен поэту. Он был увлекательный собеседник, очень легкий, предельно живой, искрометный. Но более всего он прельщал Пушкина как кладезь исторических познаний, как сокровищница дворцовых тайн.
Кроме того, губернатора и поэта соединила ненависть к императору Александру I. Пушкин в оде “Вольность” обвинил царя в отцеубийстве и в наказание был переведен из Петербурга Юг. Чувства, которые испытывали друг к другу поэт и император, были вполне взаимны — они оба ненавидели друг друга.
Ланжерон же был некогда приятелем Александра, но никогда не был его фаворитом. Граф считал, что император его незаслуженно обходит наградами, что он глубоко несправедлив к нему.
Был даже такой случай. За Лейпцигскую битву (4–6 октября 1813 года) Ланжерон получил от шведского короля орден Меча 1-й степени, а от русского императора бриллиантовые знаки к ордену св. Александра Невского. Он считал себя такою наградой обиженным перед другими (генералы Платов и Милорадович получили за Лейпцигскую битву орден Андрея Первозванного). Ланжерон выразил свою обиду в письме к императору. Александр велел передать Ланжерону, что награждает по заслугам.
Потом Александр встретил в штыки реформаторские проекты Ланжерона. Запретив масонские ложи, он отрицательно стал относиться к масонству Ланжерона, резко отрицательно реагировал на неприятие Новороссийским губернатором русской канцелярской рутины. И, конечно, особенно неприятно было императору, что есть крупный российский администратор, достоверно знающий об его участии в убийстве императора Павла I. Но это как раз то, что чрезвычайно было интересно Пушкину. Он с нескрываемым волнением расспрашивал Ланжерона о заговоре против Павла I. И Ланжерон рассказывал.
2
Пушкин поселился в Одессе в известнейшем отеле Рено (угол Ришельевской и Дерибасовской улиц); который располагался рядом с итальянским театром. Говорили, что Рено (Rainaud) в прошлом был парикмахер, но сам он называл себя бароном. Обедал Пушкин, как правило, в ресторане Оттона (Autonne), грузного, представительного, предупредительно-любезного француза. Вечера же проводил по-разному, но очень любил бывать на ужинах у графа Ланжерона. Да, приходилось терпеть — в борьбе со сном — слушание его скучнейших трагедий, но зато потом можно было рассчитывать на награду, на рассказ графа о пикантных подробностях из жизни разных исторических лиц. Но особенно любил Пушкин расспрашивать о временах императора Павла. Если в какой-то из вечеров Ланжерон касался историй, касающихся двора Екатерины II, то потом Пушкин все равно наводил его на разговор о несчастном русском императоре, удушенном с согласия своего сына.
Однажды Ланжерон, когда все гости разошлись, поманил Пушкина за собой в кабинет, запер изнутри дверь, подмигнул таинственно одновременно лукаво и, сделав паузу, сказал:
— Мой любезный друг, сегодня вы будете мною довольны. Я вам кое-что сейчас покажу, нечто весьма любопытное.
Взгляд Пушкина, обычно диковато-блуждающий, стал резко осмысленным. Граф подошел к стоящему у окна металлическому шкафу, выкрашенному темно-вишневой краской — под цвет вишневых бархатных штор. Достал из кармана ключ, отпер шкаф, вернулся к Пушкину, торжественно неся изящный сафьяновый портфельчик. Пушкин нервно дернулся: он сгорал от нетерпения. Но Ланжерон, кажется, никуда не спешил. Он достал из кармана другой ключик (совсем крошечный), отпер им портфельчик и аккуратно вынул из него пухлую пачку листков, перевязанных белым шелковым шнурком. Наконец, пачка освобождена от шнурка. Ланжерон начинает внимательно перебирать листки, одновременно вполголоса разговаривая с Пушкиным:
— Мой молодой друг, как вы думаете, чьи это письма? Это письма ко мне Александра Павловича, когда он был еще великим князем. Он бы теперь дорого дал, чтобы этих писем не существовало на свете. А, вот это место. Слушайте: “не император, не благодетель своего отечества, а сущий злодей на троне”. Это он об отце. Каков сыночек. А вот еще и опять же обращено ко мне, датировано январем 1801-го года “Я вам пишу мало и редко, потому что я под топором”. Это Александр Павлович опять же имел в виду своего отца. Занесенный топор — это император Павел собственной персоной. Меня тогда, признаюсь вам абсолютно честно, слова эти поразили и смыслом своим и степенью доверия мне великого князя. Все изменилось, милый мой Пушкин. Я не верю государю. Ни на гран не верю. Но тогда все было иначе…
Пушкин был предельно возбужден, но взгляд его был ясный и чистый. Неизвестные исторические факты его всегда возбуждали, заставляя мозг работать с особой интенсивностью (у него вообще был особый вкус к истории). Ланжерон, довольный произведенным впечатлением, продолжал. Говорил он доверительно и крайне просто, совершенно без всякой патетики:
— Вот как он мне писал. Он обращался со мною как со своим другом, все мне поверял, — зато я был ему предан. Но теперь, право, я готов развязать мой собственный шарф.
Пушкин с полным пониманием улыбнулся. Он слегка дрожал. Глаза его лихорадочно блестели. По свидетельству очевидцев, заговорщик Федор Скарятин задушил императора Павла собственным шарфом. И теперь губернатор, который вот-вот должен был уйти в отставку, открыто уподоблял себя цареубийце. Пушкин был потрясен и одновременно и одновременно восхищен. Теперь он готов был выслушать разом хоть все трагедии графа Ланжерона.
Ланжерон учредил первое в Одессе высшее учебное заведение — Ришельевский лицей (1817 год), народное училище для девочек (1817), греческое коммерческое училище (1819). Он основал первую в Одессе газету (“Messager de la Russie mèridionale”): это были малого формата листки, наполненные, в основном, коммерческой информацией; впрочем, был там и отдел политической хроники.
Именно при Ланжероне в Одессе было разбит ботанический сад, началось строительство Приморского бульвара, и было введено порто-франко, то есть город стал зоной беспошлинной торговли (1817). Вольный порт выработал свои формы общественного быта. Таможенная черта порто-франко отделяла Одессу от всей остальной империи и освобождала ее от характерных признаков деспотии.
Ланжерон был гроссмейстером одесской масонской ложи “Понт Еквсинский”, куда он привлек множество чиновников из своей администрации.
КАРТИНКА.
ТАЙНЫ ВИШНЕВОГО ШКАФА
На улице адмирала де Рибаса (всем известная Дерибасовская) располагался знаменитый Ришельевский лицей — интеллектуальная сокровищница Одессы. Прямиком же напротив лицея находилась ресторация Оттона, самая фешенебельная и дорогая в Одессе (на ней громадными золотыми буквами было выведено: César Automne restaurateur).
По своему совершенно особому значению для города эти заведения во многом были равны друг другу. Кроме того, Ришельевский лицей и ресторацию Оттона объединяло еще и то, что профессора лицея ежедневно обедали у Оттона.
Цезарь Людвигович, как его называли в Одессе, увидев в окно, что из ворот лицея выходит очередной профессор и направляется к нему, начинал ужасно волноваться, бешено суетиться (он даже подпрыгивал от возбуждения). Его маленькая шарообразная фигурка неслась к дверям на какой-то совершенно немыслимой скорости. “Вот оно преклонение перед наукой”, — с улыбкой, обнажавшей гряду белейших зубов, любил говаривать в таких случаях Пушкин. Он вообще обожал наблюдать, как Оттон встречает профессоров и любил поболтать с Оттоном о науках, открыто при этом заливаясь смехом.
У Оттона Пушкин перезнакомился со всеми профессорами лицея. Особенно он любил поболтать с Жаном Лораном. Сей уроженец Лозанны жил в Одессе еще с 1805-го года. Поначалу он преподавал в одесской гимназии, но с открытием лицея перешел туда. Ко времени появления в Одессе Пушкина Лоран уже был профессором французской истории и литературы.
Был он маленький (совсем маленький, еще ниже Пушкина). Его крошечная головка была обсыпана мелкими черными кудряшками. При всей своей малорослости, Лоран двигался всегда исключительно сановито, важно, неторопливо. Но Пушкин, называвший, кстати, Лорана “мраморной мухой”, умел доводить его до бешенства своими оценками личностей и книг и делал это с величайшим наслаждением.
Стоило, например, Пушкину сказать “Робеспьер — это революция, революция — это свобода”, как Лоран тут же начинал тут же дико размахивать руками, непомерно большие уши его в миг становились багрово черными, и он даже начинал заикаться и сильно заикаться. А сколько словесных баталий было у них по поводу Вольтера, которого Лоран на дух не переносил. От славословий Пушкина по адресу Вольтера Лоран готов буквально лезть на стенку. Когда он, доведенный Пушкиным до исступления, начинал кричать, жизнь в ресторации Оттона совершенно замирала. Публика вскакивала, покидала свои столики и окружала плотным кольцом Пушкина и Лорана. Самого Пушкина беседы с профессором Лораном доводили до состояния полнейшего ликования, которое он и не собирался скрывать.
Частенько захаживал к Оттону Антон Пиллер. Он с первых же дней основания лицея ввел там занятия по итальянской словесности. Это был голубоглазый розовощекий крепыш, немного меланхоличный, весь какой-то замедленный и невыразимо стеснительный. Пушкин его называл “болонский девственник” (Пиллер был родом из Болоньи), но публично он Пиллера обижал в общем-то не так уж часто.
Они не раз мирно и даже задушевно беседовали о Данте Алигьери. Пиллер знал наизусть множество терцин из “Божественной комедии” (особенно из последней, “райской” ее части). И своды ресторации Оттона не раз оглашались звучанием музыки дантовского слова — к ужасу обедающих и страстному ликованию Пушкина. Иногда еще поэт смущал профессора итальянской словесности пересказом скабрезных новеллок Боккаччо. При этом он настолько живописно расписывал детали, что в ресторации прерывался обед — все сбегались послушать. Однако Антон Пиллер не помнил зла: он снабдил Пушкина старинным итальянским изданием “Божественной комедии”. И поэт начал знакомиться с Данте в оригинале, пока однажды не ставил профессорский раритет на одесском пляже.
Бывал у Оттона и Яков Десмет — директор Ботанического сада, открытого Ланжероном. Задумав устройство сада, губернатор вызвал его из Франции. Этот веселый, лукавый старичок, большой поклонник вафельного пирога со сливками, апельсинового ликера “Гран Марнье” и весьма фривольных шуток, заходя к Оттону, всегда искал глазами Пушкина и если тот был свободен, присаживался за его столик. Десмет называл его “мой шалун”, любил слушать его каламбуры и обожал наблюдать, как Пушкин “заводит” Жана Лорана.
По вечерам заглядывая иногда к графу Ланжерону, Пушкин обычно всегда выделял хотя бы несколько минут для того, чтобы дать шутливый отчет о прошедшем обеде у Оттона. Граф заливался от смеха и иногда звал еще послушать своих адъютантов — подполковников Александра Облеухова и Андрея Римского-Корсакова. Но, как правило, они все-таки беседовали один на один в кабинете графа. У них всегда были свои тайны.
Как-то Пушкин рассказывал графу об очередном своем жесточайшем словесном поединке с Жаном Лораном (обсуждение литературных достоинств поэмы Вольтера “Орлеанская девственница” сопровождалось таким кипением страстей, что казалось — еще чуть-чуть и ресторация взлетит на воздух. Пушкин расписывал все в лицах, живописно показывая также, как бурно реагировали на происходившее посетители ресторации, разделившиеся на две партии: на тех, кто жалел беднягу Лорана и на тех, кто искренне радовался происходившей буффонаде, а таковых было все-таки большинство.
Граф Ланжерон, вдоволь отсмеявшись, затем неожиданно подмигнул Пушкину и сказал с открытой лукавинкой во взоре:
— Милый мой, а знаете ли вы, что Жан Лоран — наш человек.
— Что вы имеете в виду, граф? — не в силах скрыть недоумение, тут же отреагировал Пушкин.
— А вы вспомните наш вчерашний разговор.
Днем раньше Пушкин рассказывал графу, как в 1821 году в Кишиневе он вступал в масонскую ложу Овидия. Ланжерон же рассказал тогда, в общем, не называя имен, об одесской ложе “Понт Еквсинский”, великим мастером которой он являлся, Это была одна из самых многочисленных лож в России — в нее входило более двухсот братьев. Наместным мастером “Понта Еквсинского” был вице-консул Франции в Одессе Адольф Шалле.
— Так вот, любезнейший, — после минутного раздумья продолжил свой рассказ Ланжерон — открою вам тайну: Лоран, над которым вы давеча столь остроумно потешались, член моей ложи. Он вообще человек достойный и старинный масон: впервые он вступил в ложу, еще живя в Лозанне. Вообще вы, видимо, даже не подозреваете, что очень многие ваши знакомцы по ресторации у Оттона входят в “Понт Еквсинский”. Помимо людей из моей администрации, там весьма обильно представлены преподаватели Ришельевского лицея и коммерческой гимназии, вообще люди ученые…
Пушкин выглядел совершенно потрясенным и одновременно смотрел с некоторым недоверием. Заметив это, Ланжерон заметил ему:
— Так и быть, покажу вам одну бумагу, отнюдь не подлежащую оглашению.
Граф подошел к окну, близ которого стоял большой металлический шкаф, выкрашенный в вишневый цвет — в тон роскошной бархатной портьере. Аккуратно отомкнув ключиком дверь шкафа, Ланжерон достал оттуда портфельчик (или как он говорил “portefeuille”), оббитый белой шелковой материей, по которой был вышит парусник, плывущий к городу на холме — это был знак ложи “Понт Еквсинский”. Из портфельчика Ланжерон достал, несколько большого формата листов, сложенных вдвое, и торжествующе протянул Пушкину. Тот с интересом и опаской взял их, но взгляд его уже через несколько мгновений явно помутнел.
Протянутые Ланжероном листы содержали список членов ложи “Понт Еквсинский”. Там Пушкин обнаружил не только Жана Лорана, но и профессора итальянской словесности Антона Пиллера и поклонника апельсинового ликера Якова Десмета, и профессора математики Ришельевского лицея Генриха Виарда и директора коммерческой гимназии Николая Даревского и, наконец, адъютантов графа Александра Облеухова и Андрея Римского-Корсакова.
Полнейшая растерянность Пушкина не укрылась от Ланжерона.
Ласково и одновременно лукаво улыбнувшись, он проговорил, аккуратнейшим образом укладывая листы назад в портфельчик:
— Так что, резвясь, будьте все-таки поосторожней у Оттона, любезный Александр Сергеевич: имейте в виду — там сам собираются люди вполне серьезные.
Тут граф подмигнул Пушкину, и оба они в один голос захохотали.
Масса дел, лежавших на Ланжероне по управлению Одессою и всем южным краем, тяготила его, и он предложил отделить обязанности по управлению краем от обязанностей по заведыванию городом Одессою. 25 мая 1820-го года последовал указ об образовании отдельного Одесского градоначальства, причем за Ланжероном осталась должность главного начальника южных губерний.
В это время Ланжерон представил императору Александру записку об отмене табели о рангах и, в частности, предлагал отменить чины по гражданскому управлению. Ланжерон подал императору еще одну записку. В ней он указывал на излишнюю многосложность канцелярской переписки, на громадное число подписываемых начальниками бумаг, прочесть которые им не под силу и на проистекающий от этого вред для дела (в письме А. С. Пушкина к Е. М. Хитрово, датируемым 1830-м годом, читаем: “Я питаю отвращение к делам и бумагам, как выражается граф Ланжерон”). Император Александр остался весьма недоволен проектами графа Ланжерона.
КАРТИНКА. БЕСЕДА ЗА ВЕЧЕРНИМ ЧАЕМ
(ПРОЕКТ ГРАФА ЛАНЖЕРОНА)
Вернувшись после вечерней прогулки, граф Ланжерон и Пушкин сразу же прошли в кабинет. Туда им подали смородиновый чай с бисквитами. Разговор завязался о греческих повстанцах, которым губернатор Новороссийского края не только сочувствовал, но и помогал.
Потом зашла речь о сегодняшнем обеде у Оттона. Пушкин забавно изобразил, как этот пузатый крепыш, увидев, что из Ришельевского лицея вышел профессор математики и физики Генрих Виард и направился в сторону его заведения, даже не ринулся, а полетел встречать профессора. Пушкин показывал, как Оттон отбрасывал стулья, мешавшие его продвижению, и еще довольно точно демонстрировал угодливую улыбку, застывшую на тучном лице ресторатора. Граф буквально трясся от смеха.
На просьбу Ланжерона почитать что-нибудь из новых стихов, Пушкин откликнулся мигом. Лукаво и одновременно многозначительно улыбнувшись, он прочел свою эпиграмму на Александра I “Воспитанный под барабаном”. В совершенно особый восторг графа привели строки:
Под Австерлицем он бежал,
В двенадцатом году дрожал.
Зашла речь о личности императора. Пушкин весьма интересовался причинами его нынешней неприязни к графу (со дня на день ожидалось, что ему предложат уйти в отставку).
— Милый Александр Сергеевич, — отвечал Ланжерон. — Мы с Александром Павловичем взаимно недовольны друг другом, хотя когда-то были довольно близкими друзьями, Он мне поверял многие из своих тайн. Но с тех пор многое изменилось. Я лично очень разочарован в государе. Он оказался человеком коварным и лживым, на самом деле не желающим для своей страны никаких перемен. В 1818 году я представил ему записку, в которой предложил отменить табель о рангах (“Projet de suprimer les rangs dans le civil en Russie”). Так государь был просто в бешенстве.
— Еще бы — захихикал Пушкин. — Я представляю себе реакцию этого бывшего псевдолиберала. Граф, но как вы решились предложить такое?! Это же настоящая революция! Да вы бунтовщик! Да вы представляете, на что вы замахнулись?
Ланжерон, однако, был совершенно серьезен — он совершенно отмел шутливый тон Пушкина, который обычно поддерживал:
— Любезный друг мой Александр Сергеевич. 28 лет я служу в России и России и за эти годы повидал столько административной дикости, столько злоупотреблений, столько чиновничьего безобразия, что не стало больше сил терпеть. Особенно поучителен был одесский опыт, когда я стал херсонским губернатором и одесским градоначальником. Тут я понял, что надо что-то срочно делать, что необходимы глобальные перемены.
С лица Пушкина вмиг слетела улыбка. Граф же продолжал:
— Я вполне допускаю, что при Петре Великом, в связи с проводимым им преобразовании России, табель о рангах могла иметь значение и пользу, но теперь-то она выродилась, она не только бесполезною, но даже и вредною, источником многих неудобств и злоупотреблений. Милый Александр Сергеевич, вы же числитесь по иностранной коллегии, вы же тоже чиновник, вы что не видите что главные посты находятся в руках недостойных выскочек?
Пушкин молча кивнул. Он был серьезен как никогда. Но Ланжерон даже как будто не смотрел в его сторону. Казалось, что мысли непроизвольно вспыхивают в нем и вырываются в виде огоньков пламени. Граф был в страшном гневе — в гневе на российскую административную систему:
— Эти писаки, вырвавшиеся из лакейской, без настоящего воспитания, без убеждений, без совести. Казнокрадство, взяточничество, разграбление беззащитных для них не может считаться преступлением. Более того, они убеждены, что именно так и нужно действовать. С самого детства эти люди привыкли к разным крючкам и интригам, к двусмысленному толкованию законов. Они посвящены во все тайны злоупотреблений и, достигая постепенно высших чинов, соединяют в своих руках главную часть администрации. Можно ли…
Тут Ланжерон, кажется, вспомнил о Пушкине — во всяком случае, он обернулся в его сторону и, не снижая интонации, довольно грозно продолжал: — От таких людей ожидать справедливости? Этот презренный люд имеет только одну цель — подыматься все выше в чинах путем разного рода мошенничеств и достигнуть благосостояния.
И потом сказал уже, прямо обращаясь к Пушкину:
— Вот что есть табель о рангах в действительности. Прямо так я и написал государю. При этом я отметил то, что, занимая одно из самых высоких мест в администрации, я могу вполне отчетливо судить о размерах подлости и безнравственности чиновников. Самое пылкое воображение не в состоянии выдумать то, что можно видеть на деле.
— Граф, но нужно быть не очень смелым, а отчаянно смелым, чтобы написать так императору.
— Любезнейший, — довольно холодно заметил Ланжерон. — Я брал Измаил. Бояться ли мне человека, который, как вы пишете, “в двенадцатом году бежал”?
Пушкин улыбнулся, но ничего не ответил. Ланжерон же продолжал, предварительно попросив, чтобы принесли еще бисквитов и чая:
— Я писал государю, что отмена табели о рангах есть единственное средство улучшения нравов служащих, единственное средство оздоровления российской административной системы. Это мера, может быть, и крутая, но неизбежная. Но как выяснилось, император, имеющий репутацию реформатора, панически боится перемен. Он не желает знать об истинном положении вещей, а оно катастрофическое, мой юный друг. Я это вижу каждый день и страдаю, что не в моих силах изменение сложившейся системы. Кажется, единственное, что меня может успокоить, — это отставка, хотя я себя и чувствую полным сил. Ладно, примемся за чай, а то мы что-то совсем забыли о нем.
Когда были обнаружены беспорядки в управлении новороссийским краем, то Ланжерону негласно было приказано проситься в отставку. 15 мая 1823-го года он по болезни был уволен от всех занимаемых им должностей.
КАРТИНКА.
САНКТ-ПЕТЕРБУРГ. МАЙ 1835 г.
— В бытность свою хозяином Новороссийского края граф Ланжерон жил на… Ланжероновской улице. Да, да. Именно так. Я не ошибся, любезный князь.
Петр Андреевич Вяземский вопросительно поднял брови. Пушкин же продолжал рассказ о своих встречах с графом Ланжероном в Одессе весной 1823-го года:
— Все дело в том… Это в высшей степени удивительно, но, кажется, с 1817-го года улица, на которой он жил в Одессе, была названа его собственным именем. Так что я не раз гулял с Ланжероном по Ланжероновской. И сам Ланжерон, представьте себе, каждый день ходил по Ланжероновской.
При этих словах Пушкин радостно заржал. Вяземский же улыбнулся, смешно мотнув лысой головой. Потом он спросил, и умные, любопытные глаза его живо блеснули:
— А дома вы бывали у него?
— Конечно — тут же отреагировал Пушкин. — И неоднократно. Граф жил в двухэтажном особняке, украшенном портиком и четырьмя колоннами. Рядом находилось казино, куда я наведывался частенько. Спустив то немногое, что у меня было, я заглядывал к графу на вечерний чай. Я с наслаждением скоротал с Ланжероном не один вечер. Он не просто был любезный и забавный собеседник Он обладал поистине неисчерпаемыми познаниями в сфере дворцовых и политических тайн. Граф рассказал мне не мало забавного и поучительного о временах Екатерины и императора Павла, давал мне читать приватные письма Александра Павловича. Я узнал тогда много захватывающе интересного. Был только один плохой момент — Ланжерон всучивал мне свои трагедии и требовал отзывов, но, в общем-то, я как-то выкручивался.
Вяземский понимающе улыбнулся, а после возникшей паузы спросил:
— А где же вы беседовали? Неужто при свидетелях?
— Ну что вы. На интересующие меня темы при свидетелях не поговоришь. Мы совершали прогулки по набережной, но чаще всего разговаривали в кабинете. Там недалеко от окна стоял шкаф, из коего во время беседы граф не раз извлекал интереснейшие документы. А рядом со шкафом был установлен большой мраморный бюст герцога Ришелье работы Рютиеля. Его дал в дар Одессе градоначальник Парижа граф Рошешуар, бывший в свое время адъютантом герцога. В общем, граф Ланжерон оставил бюст у себя. Больше никаких достопримечательностей в его кабинете не было — только сам хозяин.
Глава четвертая
Выйдя в отставку, какое-то время граф Ланжерон еще оставался в родной Одессе, но в 1824-м году он отправился за границу и остался во Франции. Фактически это была политическая эмиграция, ставшая, в общем-то, неизбежной после разрыва отношений с Александром I.
Между старыми приятелями возник целый клубок противоречий, но особенно императора допекли реформаторские проекты губернатора Новороссийского края.
Александр позволил ввести в Одессе порто-франко, узаконив тем самым его статус свободного заморского города, имеющего не так уж много общего с тоталитарно-иерархическим духом Российской империи. Но Ланжерону этого показалось мало.
Он решил содействовать общим переменам в самой Российской империи. Вот государь и рассердился и считал при этом, что был абсолютно прав в своем гневе. А Ланжерон считал, что российская государственная машина требует коренной ломки, ибо система с азиатским нутром и европейским фасадом представляет опасность не только для Европы, но и для самой России.
Вернулся Ланжерон в Россию уже только после смерти Александра I, в котором был очень разочарован. В 1826-м Ланжерон едет на коронацию нового российского императора Николая I и остается в России — уже навсегда.
КАРТИНКА.
ПОСЛЕ КОРОНАЦИИ
Он был сложён просто волшебно. Все портило выражение прозрачно-голубых глаз: они смотрели как-то пусто и чересчур уж стеклянно.
Граф Ланжерон не в состоянии был вынести взгляда императора Николая Павловича — становилось не по себе. Вообще хотелось как-то побыстрее уйти, освободить себя от него. Нет, никакого страха не было, хотя и было доподлинно известно, что императора многие боятся. Просто было весьма неприятно.
И еще граф не мог найти между собой и Николаем Павловичем буквально ни одной точки пересечения. Личность Его Величества была слеплена из совсем другого состава.
Александр Павлович хотя бы лукавил, таился, а тут и этого не было, нечего было таить. Пустой взгляд. Он мог бы быть водянистым, но там еще все замерзло — он ледяной.
Ланжерон поежился. Он все время думал о том, когда же закончится этот вечер, который после коронации Николай Павлович устроил для своего близкого круга.
Сначала граф был польщен, но теперь у него осталось только сожаление. А графиня молчала по своему обыкновению, но кажется была довольна и не замечала поразительно пустого взгляда императора.
— Боже, куда все катится? — спрашивал себя Ланжерон, возвращаясь домой в большой поместительной карете. Графиня рядом дремала. Отключившееся от жизни красивое лицо ее выражало полнейшее довольство. А в графе все бурлило.
— Надо было оставаться в Париже, — думал он. — Служить такому не хочется.
Сквозь окошко кареты мелькали обледенелые пустые петербургские улицы. Они напомнили Ланжерону взгляд императора.
Ланжерон опять поступает на службу, уже военную. В 66 лет граф опять берется за оружие: он участвует в русско-турецких кампаниях 1828 –1829 годов.
Это были последние военные кампании, в которых Ланжерон участвовал, но они не оправдали его надежд, хотя начиналось все вполне заманчиво.
В июле 1828 года под начало генералу Ланжерону были отданы все русские войска, стоявшие в Молдавии и Валахии. Причина же для начала боевых действий была следующая. Тут нам придется обратиться к концу царствования Александра I.
Турецкий султан, не обращая внимания на договоры, занял своими войсками Молдавию и Валахию, грозил Сербии и истреблял греков. Все представления правительства Александра I оставались тщетными. С воцарением Николая I султан как будто стал сговорчивей. 25 сентября в Аккермане была подписана конвенция, в соответствии с которой султан обязался восстановить нарушенные постановления трактата 1812-го года. Но тем не менее в Греции кровопролитие продолжалось. Тогда в 1827-м году союзники (Россия, Англия и Франция) истребили эскадры турецкого флота при Наварите. Отношения России и Турции опять начали осложняться. Запахло войной.
Получив в свое распоряжение все силы, стоявшие в Молдавии и Валахии, Ланжерон приступил к осаде Силистрии. Но наступила ранняя осень, полили проливные дожди, которые сменились обильными снежными метелями (застигнутый одной из них генерал едва не погиб). Ланжерону пришлось отвести войска на зимние квартиры. Но когда весной 1829-го года вновь открылись военные действия, то главнокомандующим был назначен уже не Ланжерон, а генерал Иван Дибич.
Это была совершенно комическая личность. Тучный, малорослый, с большой головой на короткой шее, короткие и непомерно широкие ноги, которые не позволяли ему, как следует ездить верхом. За неимоверно вспыльчивый характер (любимые словечки “под арест”, “под суд”, “расстрелять”) и маленькую толстую фигуру Дибича называли “самоваром”.
Николай I вдруг взял да и выдвинул этого “самовара”. Почувствовав себя оскорбленным, Ланжерон немедленно подал в отставку.
Поселился он в милой его сердцу Одессе. Но в начале 1831-го года он прибыл в Петербург, вел активную светскую жизнь и занимался окончательной отделкой своих обширных мемуаров.
КАРТИНКА. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ. ЯНВАРЬ 1831-го ГОДА.
ИСТОРИЯ О ТОМ, КАК ФРАНЦУЗ И ТАТАРИН ПАРИЖ БРАЛИ
Почти десять лет Пушкин не видел графа Ланжерона. За эти годы он успел жениться, обрасти грандиозными долгами, вконец испортить свой характер, хотя Александр Сергеевич всегда отличался неуживчивостью и бешенством, которое, кажется, не знало границ. Но зато за эти годы у него обострился и усилился интерес к истории, к тайным политическим пружинам российской реальности. У Пушкина скопилось огромное количество вопросов, которые он надеялся успеть задать графу, который ведь заключал в себе целый кладезь любопытнейших преданий.
Узнав, что Ланжерон объявился в Петербурге, Пушкин тут же написал ему записку, содержавшую, кроме радостных приветствий, еще и приглашение на ужин. Граф незамедлительно явился на зов.
Пушкин представил его своей жене, всю прелесть которой Ланжерон сразу же оценил, впрочем, как и ее несомненную глуповатость. С полчаса поговорив в гостиной, в основном о парижских модах и свирепствовавшей холере, Пушкин взял графа под руку и провел в свой кабинет, игриво помахав рукой Наталье Николаевне, которая осталась сидеть в гостиной.
В кабинете уже стоял накрытый стол, на котором, кроме дымящегося кофия, были любимые ланжероновские бисквиты и апельсиновый джем.
Граф страстно принялся за бисквиты, а Пушкин тут же накинулся на него с расспросами. Прежде всего, его интересовало взятие Парижа в 1813-м году, а именно то, как корпус графа Ланжерона брал Монмартр.
Пушкин расспрашивал о всякого рода деталях, о сподвижниках графа, особенно интересуясь личностью генерала Александра Яковлевича Рудзевича, яркая судьба и незаурядная личность которого с недавних пор его стали интересовать.
Собственно, когда-то в Одессе уже что-то рассказывал Пушкину о Рудзевиче, но Александр Сергеевич тогда не знал, что этот смелый татарин был подлинным героем Монмартра, столь много сделавшим для взятия Парижа. Но зато теперь Пушкин стал расспрашивать именно о генерале Рудзевиче, который, оказывается, был не просто любимчиком Ланжерона, а при этом еще и совершенно замечательным русским полководцем, умевшим выходить победителем из совершенно проигрышных дел, виртуозом бешеной атаки.
— Начну по порядку — обратился к Пушкину Ланжерон, запихивая в рот квадратик бисквита, намазанный апельсиновым джемом:
— В Дунайской армии адмирала Чичагова (да простит Бог все те глупости, что он наделал) полк, которым командовал Александр Яковлевич Рудзевич (сын крымского татарина Якуба Измаиловича), был прикомандирован к моему корпусу. Тут-то я и увидел, что имею дело с офицером неустрашимым и дерзким, умеющим отчаянно рисковать. Командуя авангардом моего корпуса, он преследовал Наполеона до самой границы. Перейдя Неман, генерал Рудзевич стал гнать неприятеля до крепости Торн и участвовал вместе со мной в блокаде этой крепости (к этому времени под его началом была бригада, состоявшая из двух егерских полков). Проявил себя Александр Яковлевич совершенно блистательно. Исходя из этих соображений, я ходатайствовал о назначении его начальником штаба моего корпуса.
— А что же Париж, граф? Меня занимает сейчас именно штурм Парижа — крайне нетерпеливо проговорил Пушкин.
— Постойте, милейший. Будет вам сейчас и Париж. Слушайте и не перебивайте.
Пушкин молча кивнул. Ланжерон продолжал свой рассказ, увлекаясь все больше и больше:
— Александр Яковлевич Рудзевич был назначен командующим пехотным корпусом взамен смертельно раненого генерала Сен-При. Наши корпуса вместе защищали город Суассон, отбив все атаки превосходящих сил наполеоновских маршалов Мортье и Мармона. Александр Сергеевич, я тогда просто влюбился в Рудзевича, ибо все более и более убеждался, что он обладал подлинным военным талантом. Но особенно потрясающим он оказался при взятии высот Монмартра. Без него, не знаю, как бы я справился. К моменту штурма в десяти полках его корпуса осталось всего восемь тысяч человек. К четырем часам дня Рудзевич выстроил остатки своих войск в штурмовые колонны. Сам он занял место впереди, между первой и второй колоннами. Не надеясь остаться после штурма живым, Александр Яковлевич отдал последние распоряжения и просьбы своему адъютанту. Штурмовые колонны наших корпусов стали подниматься на высоты, сметая все на своем пути. Атака получилась столь стремительной и мощной, что французские батареи успели дать только два залпа картечью. Атака была просто молниеносной. Монмартр был взят.
— Граф, то, что вы рассказываете, это просто поразительно. Неужели так бывает?
Ланжерон, воодушевившийся от воспоминаний и давно забывший о бисквитах, ответил Пушкину следующее:
— За девятнадцать сделанных мной походов я никогда не видел ничего подобного, за исключением измаильского штурма.
КАРТИНКА. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ.
ЯНВАРЬ 1831-го ГОДА. ОТСВЕТ АУСТЕРЛИЦА
Через пару дней граф опять встретился с Александром Пушкиным. Еще в пору их одесских бесед он обещал рассказать ему подлинную историю аустерлицкой ретирады, но как-то тогда не пришлось. И вот теперь в январском замороженном Петербурге среброголовый, но бодрый, энергичный граф Ланжерон собрался таки поведать то, что самолично знал о грандиозном российском позоре.
— Может, вы и слышали, любезный Александр Сергеевич, — начал граф свой рассказ, — то, что Аустерлиц начался с глупости и легкомыслия императорского фаворита князя Долгорукова. Я сейчас только добавлю несколько штришков, полагаю, что небезынтересных. Итак, Александр Павлович послал к Наполеону своего неизменного Долгорукова. Последний нашел императора французов на аванпостах, где он не рассчитывал его встретить. Долгоруков сам мне говорил потом, что, прибыв на первый неприятельский бивак, он увидел выходящего из траншеи маленького человечка, очень грязного и чрезвычайно смешно одетого, и что он был страшно удивлен, когда ему сказали, что это Наполеон, которого он дотоле не знал. Он имел с ним с ним свидание и довольно долгий разговор. Долгоруков, от природы дерзкий, обошелся с Наполеоном довольно невежливо. Любопытно, что император Франции выказал при этом крайнюю умеренность и даже боязливость, которая обманула Долгорукова, а через него и Александра Павловича, которые, представьте себе, вообразили, что Наполеон страшно боялся атаки с нашей стороны. Долгоруков возвратился в Ольмюц, объявляя повсюду, что Наполеон дрожит от страха и что достаточно нашего авангарда, чтобы его разбить наголову. Он и мне передавал те же предположения, но не разубедил меня, как это сделал со многими другими.
Пушкин боялся проронить хоть единое слово. Всегда бесконечно живой, крайне непоседливый, напоминающий бегающий ртутный шарик, тут он был совершенно неподвижен и сидел, подперев щеки ладонями. Ланжерон между тем продолжал свой рассказ — спокойно и неторопливо, казалось бы, совершенно презрев свой бургундский темперамент:
— А началось сражение, дабы знали вы, милостивый государь, с невероятных сумятицы и беспорядков. Это было совершенно фатально и невообразимо. Судите сами. Мы двигались пятью колоннами, не считая авангарда. Пять генералов, начальствовавших этими колоннами, полагаю, должны были сохранять под своею командою войска, которые прежде были отданы под их начало. Но не ту-то было, милейший Александр Сергеевич. У нас перепутали дивизии, и начальники теряли полки, бывшие прежде под их командою, а на войне знакомство со своими войсками весьма полезно для генерала. Идя атаковать неприятеля, необходимо доверить и оставить каждому начальнику те батальоны и эскадроны, которыми он должен командовать в день боя, дабы дать им возможность привыкнуть друг к другу. Не нужно быть военным человеком, чтобы понимать это. Не правда ли?
Пушкин молча кивнул, не желая своими репликами прерывать рассказ графа. Ланжерон продолжал:
— Сделано же было совершенно наоборот — вопреки элементарной логике. На этих пяти переходах ни один генерал, ни разу (понимаете: ни разу) не командовал теми же частями, что накануне. Какая была цель всех этих перемен — ума не приложу. На биваки прибывали ночью, диспозиции получались поздно, ничего не возможно было делать в темноте. Каждый генерал должен был утром посылать в другие колонны за полками, назначенными в его колонну. Мне, например, дали только один русский батальон, а все остальные были австрийские. Нельзя было собраться ранее десяти — одиннадцати часов утра. Колонны часто скрещивались и пересекали друг друга — ошибка не простительная ни для кого, а особенно для офицеров генерального штаба. Приходили на ночлег поздно, разбредались за местными припасами, грабили деревни и доводили беспорядок до предела.
Тут Пушкин не выдержал и горестно всплеснул руками. Он даже вскрикнул при этом что-то — гортанно и дико. Ланжерон тоже заметно стал нервничать. Он подернул плечами и бурно выпалил:
— Это была прелюдия к Аустерлицу. Ну как же можно было выиграть, коли царил такой хаос?
Возникла пауза. Граф отпил глоток остывшего чая и уже более спокойно продолжал:
— А теперь послушайте, как, собственно, все началось. В 7 часов утра колонна, в которой находились государи, начала движение. Она шла повзводно, без приказаний, без предосторожностей, без авангарда, без разъездов, даже ружья не были заряжены — это было сделано только в 300-х шагах от противника. При колонне не было кавалерии, но разве генерал Милорадович не имел при себе адъютантов и ординарцев-казаков? Не мог разве он послать хотя бы одного из них осмотреть впередилежащую местность? Разве он не мог сделать этого сам, скажите на милость? И что делали триста кавалеристов из конвоя государей и Кутузова? Что делали молодые адъютанты императора, его ординарцы и бывшие при них казаки, если 40 000 солдат противника было сосредоточено в тысяче шагов, и никто об этом не знал. Одного разведчика было бы достаточно, чтобы заметить расположение противника и спасти армию от поражения наголову. И вот что еще я хотел бы, милейший Александр Сергеевич, сообщить вам.
Пушкин внимательно, предельно сосредоточенно посмотрел на Ланжерона. Граф же мрачно повел двоими глазами, обычно живыми и блестящими, и сказал:
— Покойный генерал Милорадович говорил в свое оправдание, что он не получил никаких донесений из колонны, шедшей впереди его, и поэтому не предполагал французов так близко. Но разве это оправдание чего-нибудь стоит?! Приказать произвести рекогносцировку дорог, где предположено идти и дать бой, есть долг не только генерала, но и вообще каждого офицера, командующего отрядом. Я убежден: если бы тогда удалось разведать, что французы покинули ту позицию, что занимали накануне, дабы захватить инициативу атаки, прорвать наш центр и захватить высоты, то колонна русских была бы остановлена и развернута в две линии близ Працена. Тогда приказали бы повернуть и трем остальным колоннам, в это время едва начавшим движение. В результате 60 000 человек, сосредоточенных на высотах с очень крутыми скатами, без всякого сомнения, принудили бы Наполеона отказаться от своего предположения. Если ему удалось добиться своего и одержать столь легкую победу, то он обязан этим в значительной степени ошибке обласканного Александром Павловичем генерала Милорадовича, подставившему Наполеону свою колонну, а с нею и всю армию.
Ланжерон умолк, глотнул чаю, окончательно остывшего, сердито дернул себя за густой седой вихор и решительно зашагал по пушкинскому кабинету, не оглядываясь на своего собеседника. Наконец, он остановился, оборотился к Александру Сергеевичу и сказал:
— Но дело тут, конечно, не в самом Милорадовиче, а в той атмосфере невероятной легкомысленной самоуверенности, которую буквально источал тогда император и его окружение. Это-то, мой друг, собственно, и погубило в 1805-м году русскую армию.
Взгляд Пушкина стал растерянным и вдруг резко помутнел — у него начинался приступ бешенства.
В русском обществе и, особенно, в придворном мире личность графа Ланжерона была довольно заметной. Этот знаменитый завоеватель Парижа в быту был забавен, непосредственен, оригинален.
Он был яркий, неподражаемый рассказчик, блистательный собеседник, но говорил не только он, но и о нем — с его именем был связан целый блок особых сюжетов: за Ланжероном тянулся целый шлейф весьма занятных историй, которые выставляли его как чудака-остроумца, рассеянного администратора, врага чиновничьей рутины.
БЕГЛЫЕ ЗАРИСОВКИ, СДЕЛАННЫЕ ВПЕРЕМЕЖКУ.
ГРАФ ЛАНЖЕРОН В ОДЕССЕ И ПЕТЕРБУРГЕ
С именем графа Ланжерона, храброго, неустрашимого генерала и крупного администратора, в глазах современников, прежде всего, связывались забавные, пикантные истории. В обществе он был галантно-легкомысленным кавалером. Но главное заключается в том, что Ланжерон был замечательный, непревзойденно оригинальный собеседник. Граф Ланжерон к свойственной французам высшего круга любезности присоединял забавную рассеянность, дававшую пищу к бесчисленным о нем анекдотах.
Рассказывали, что в бытность свою генерал-губернатором Новороссийского края, он, держа в руке прошение, поданною ему какой-то просительницею, и выслушивая внимательно дополнительные словесные ее объяснения, он кашлянул, и когда просительница перестала говорить, вместо того, чтобы отдать ей обратно, как намеревался, прошение, и плюнуть на пол, он плюнул в протянутую ею для взятия своего прошения ладонь, а бумагу бросил на пол.
Однажды на вечере у кого-то из городских жителей (дело происходило в Одессе), не узнавая при входе в гостиную некоторых из гостей и обратясь для спроса об их фамилии к хозяину дома, граф Ланжерон указал между прочим на одну даму. “Эту даму”, отвечал, улыбаясь, хозяин, “зовут графинею Ланжерон”. “То-то”, заметил граф, “я вижу, что лице ее знакомо мне”. Прелесть этой рассеянности состоит в том, что, забыв на время, что она ему жена, граф признавал в ней лишь даму из круга своего знакомства. Он был также находчив и оригинален в ответах. И таким он остался до конца.
Когда в середине 20-х годов XIX столетия граф Ланжерон появился в Петербурге, то современники вспоминали, что это был еще необыкновенно моложавый и стройный старик, лет семидесяти, представлявший собой олицетворение щегольского, теперь бесследно исчезнувшего типа большого барина-француза восемнадцатого века. Всякий вечер его сухая, породистая, щегольская фигура появлялась то в Михайловском дворце, где он наперерыв острил с хозяином, то в салоне Елизаветы Михайловны Хитрово, то у Нарышкиных; везде он был свой человек, везде его любили за его утонченную вежливость, рыцарский характер и хотя неглубокий, но меткий и веселый ум. Заседая в Государственном Совете, которого он состоял членом, он часто прерывал какого-нибудь говорящего члена восклицанием: “Quelle bètise!” Его сослуживец с негодованием обращался к нему с вопросом, что значит эта дерзость. — “А вы думаете, я о вашей речи? — добродушно отвечал Ланжерон: — нет, я ее совсем не слушал, а вот я сегодня собираюсь вечером в Михайловский дворец, так хотел приготовить два-три каламбура для великого князя, только что-то очень глупо выходит!
Граф Ланжерон во время одной своей поездки прибывает на почтовую станцию. Слуга докладывает ему, что не может дать подорожную из-за отсутствия на месте смотрителя. Граф в бешенстве выскочил из экипажа и ринулся в комнату станционного смотрителя. Там он увидел человека, спавшего на диване. Решив, что это и есть смотритель, ион схватил свою нагайку (обычай оставшийся с военного времени, когда все кавалеристы носили нагайку через плечо) и начал жарить по спине спящего, которого он принял за смотрителя.
Тот вскочил на ноги, и каково же было изумление Ланжерона, когда он увидел пред собою русского штаб-офицера, который, как и он ожидал на станции лошадей. Нимало не сконфузившись, граф тут же насильно всовывает в руки своей ошибки все ту же нагайку, а сам поворачивается к нему спиною и, указывая рукою на свое мягкое место, говорит, обращаясь к офицеру: “Полковник, покорнейше прошу — без церемоний, без церемоний!”
Богатая херсонская помещица Виктория Францевна Траполи (в замужестве Морини), как свидетельствуют современники, была большой зазнайкой и вообще особой весьма самоуверенной. Именно поэтому в обществе ее прозвали Победой Францевной. Как-то раз г-жа Траполи приехала в Одессу и явилась к графу Ланжерону с просьбой помочь ей в процессе по имению. У Ланжерона была моська, его сердечная привязанность, которая, как шутили одесситы, занимала его больше, чем Одесса.
Во время беседы Ланжерон был так рассеян, что взял г-жу Траполи за подбородок и сказал ей: “Моська, о моська”. Обиженная г-жа Траполи в изумленно и одновременно настойчиво отвечала: “Господин граф, но я не Моська и прошу вас обратить внимание на мое дело” (Mr le Comte, mais je ne suis pas Моська et je sous prie de faire attention à mon affaire). Граф Ланжерон, ничуть не растерявшись, заметил госпоже Траполи: “Да, да, это уладится” (Oui, oui, cela s’arrangera, o Моська, о Моська).
Однажды граф Ланжерон сказал одному из своих соотечественников, одесскому старожилу весьма сомнительной репутации: “Вы, конечно, знаете, что у нас во Франции вешают людей честнее вас”.
Кто-то однажды навестил графа Ланжерона: он сидел в своем кабинете с пером в руках и писал отрывисто, с размахом, как многие подписывают имя свое в конце письма. После каждого подобного движения повторял он на своем ломаном русском языке: “Нье будет, нье будет!” Что же оказалось? Он пробовал, как бы подписывал фельдмаршал граф Ланжерон, если когда-нибудь пожалован бы он был в фельдмаршалы, и вместе с тем чувствуя, что никогда фельдмаршалом ему не бывать.
Он был очень рассеян и часто от рассеянности мыслил вслух в присутствии других, что часто подавало повод к разным комическим сценам. К. обедал у него в Одессе во время его генерал-губернаторства. Общество было преимущественно составлено из иностранных негоциантов. За обедом выхвалял он удовольствия одесской жизни и, указывая на негоциантов, сказал, что с такими образованными людьми можно приятно провести время. На беду его, в то время был он особенно озабочен просьбой о прибавке ему столовых денег. “А не дадут мне прибавки, я этим господам — стал мыслить он вслух, — и этого не дам!” (схватил с тарелки своей косточку, оставшуюся от котлетки).
Ланжерон был умный и вообще довольно деятельный человек, но ужасно не любил заниматься канцелярскими бумагами. Случалось, что когда явятся к нему чиновники с докладами, он от них прятался, выходил из дому какими-нибудь задними дверьми и пропадал на несколько часов.
Генерал Николай Каменский, во время Турецкой войны, объяснял Ланжерону планы своих будущих военных действий. Как нарочно на столе лежал журнал “Французский Меркурий”. Ланжерон машинально раскрыл его и напал на шараду, в журнале напечатанную. Продолжая слушать изложение военных действий, он невольно занялся разгадыванием шарады. Вдруг, перебивая речь Каменского, вскрикнул он: “Что за глупость!” Можно представить себе удивление Каменского: но вскоре дело объяснилось, когда он узнал, что восклицание Ланжерона относилось к глупой шараде, которую он разгадал.
Разумеется, все эти выходки не вредили Ланжерону, а только забавляли и смешили зрителей и слушателей, которые уважали в нем хорошего и храброго генерала. В армии известно слово, сказанное им во время сражения подчиненному, который неловко исполнил приказание ему данное: “Ви пороху нье боитесь, но затьо ви его нье видумали”.
Генерал Ланжерон, несмотря на высокий чин, знал русский язык отнюдь не в совершенстве, и команды, отдаваемые войскам, писал на небольших листочках бумаги, которые клал себе в карман. Туда же он складывал и слова русских народных песен, которые ему очень нравились. Однажды на смотре, в присутствии государя, Ланжерон вынул одну такую записочку и скомандовал войскам: “Ты поди, моя коровушка, домой!”
Однажды во время своего начальства в Одессе был он недоволен русскими купцами и собрал их к себе, чтобы сделать им выговор. Вот начало его речи к ним: “Какой ви негоцьант, ви маркитант; какой ви купец, ви овец”, — и движением руки своей выразил козлиную бороду.
Ланжерон женился на дочери банкира, мадемаузель Бриммер (это была его третья жена), очень красивой, но без всякого образования и манер. Великий князь Михаил Павлович сказал ему: “Где вы это выловили?” Ланжерон отвечал великому князю: “Черт возьми, монсеньер, где же ловят, как не в Черном море”.
ПОСЛЕДНЯЯ КАРТИНКА.
БЕЗ НАЗВАНИЯ
Возвращаясь после смерти Александра I в Россию, граф Ланжерон отнюдь не помышлял об отдыхе. Но гражданская служба его не привлекала — она была явно не для него. Выйдя в отставку, граф любил повторять: “Для того чтобы быть чиновником, надо родиться дураком и прожить жизнь подлецом”. А он себя ни дураком, ни подлецом не считал. Канцелярская рутина ему всегда претила. Реформаторские проекты по ее ослаблению прежний царь положил под сукно.
Одессу граф нежно и преданно любил, но вот губернаторство свое — увольте. Вспоминая эту пору своей жизни, он не раз говорил: “Большая часть административной деятельности в нашем управлении есть переливание из пустого в порожнее. И добро бы еще, если эта деятельность была бы бесполезна, а то, подчас и даже весьма нередко, бывает она вредна, ибо отодвигает дело вместо того, чтобы подвигать его. Иной раз спакостим так, что во сто лет не поправить”.
Седина шла графу. Благодаря узкому смуглому лицу в оправе густых серебристых кудрей, он выглядел изящно, благородно, даже величественно. Вообще при всей своей неизменной пылкости был удивительно представительным. Казалось, седина в чем-то уравнивала, сглаживала его неистребимо бургундский темперамент.
Ланжерон всегда был слишком подвижный, слишком живой, слишком нетерпеливый. Он весь был — порыв. Возраст как будто не сказывался на нем. Совершенно не сказывался. Так что седина была очень кстати — что-то же должно было напоминать о возрасте. Но все равно было ясно, что, в сущности, он остался тем же мальчиком, который рвался бороться за свободу английских колоний.
Недюжинный ум графа как-то счастливо совмещался с изрядной долей легкомыслия, какого-то вечного мальчишества.
Он всегда, как маленький, обижался, если приходилось слишком долго ждать повышения или если его обходили наградами, мечтал стать маршалом, но спесь у него начисто отсутствовала.
Граф был непосредственен, забавен, занимателен. С ним всегда было легко и приятно. Он любил рассказывать анекдоты, раздавал своим современникам острые, подчас беспощадные приговоры, но не прочь был послушать, как вышучивают его.
В нем совершенно не было педантизма, интеллектуальной сухости, но живой, пульсирующий ум ощущался постоянно. В нем не было легковесности и фатоватости, но были легкость, динамизм, необычайная стремительность.
Так хочется оказаться с графом Ланжероном в одной гостиной, на одном балу, но особенно соблазнительно поболтать с ним с глазу на глаз в его кабинете и насладиться его искрометной беседой.
Граф, обернитесь к нам. Подойдите поближе. Вы нам интересны и симпатичны. Не важно, что нас разделяет более двух столетий. Мы страстно хотим вас послушать и вообще побыть с вами. Граф, рассказывайте…
Приложение
ГРАФ ЛАНЖЕРОН И АЛЕКСАНДР I.
ИЗ ИСТОРИИ ОТНОШЕНИЙ
(три случая)
I
Запертая дверь
В начале мая 1818-го года император Александр I был проездом в Одессе. Поселился он в поместительном, удобном и весьма изящно оформленном особняке графа Ланжерона. Спал император в его огромном кабинете.
Граф имел привычку, уходя из кабинета, запирать его и брать с собой ключ, и это, кстати, было совершенно естественно, ведь в кабинете хранились официальные бумаги, дневники Ланжерона, черновики его любовных посланий, его переписка с венценосными особами и т. д.
После обеда император Александр имел обыкновение вздремнуть полчаса и даже более. Не изменил он этой привычке и в Одессе.
Раз как-то просыпается император, хочет выйти по нужде, звонка нет, дергает за дверь, а дверь-то заперта.
Все дело в том, что Ланжерон, уходя из кабинета после пятиминутной беседы с императором, по инерции закрыл дверь на ключ, а ключ забрал с собой. Более того, граф вообще забыл, что у него гостит император, во всяком случае, что император находится у него в кабинете.
Ланжерон возвращается после прогулки, спокойно открывает ключом дверь кабинета и с изумлением обнаруживает нервно мерящего шаги Александра.
Граф спрашивает, опешив: “А что Вы здесь делаете, Ваше Величество?”
Разумеется, все кончилось смехом. Император Александр I и до этой истории многократно уже сталкивался с самыми разнообразными проявлениями рассеянности графа Ланжерона.
2
Рапорт
Вот еще один пример бесконечной рассеянности графа Ланжерона.
Когда император Александр в мае 1818-го года был в Одессе, то губернатор Новороссийского края граф Ланжерон должен был вручить ему рапорт.
Граф долго искал рапорт в карманах, волновался, усиленно пыхтел, но, как ни старался, так почему-то ничего и не нашел, хоть и бормотал, что рапорт где-то тут.
Наконец, он отвернулся куда-то в сторону и растеряно сказал: “Ma foi, Sire, je ne sais pas ou j’ai mis mon rapport” (Господи, куда же я задевал этот отчет).
Император Александр улыбнулся и пожал графу Ланжерону руку при общем взрыве смеха у всех присутствующих.
3
О французском языке и русском обществе
Однажды за обедом у императора Александра граф Ланжерон оказался между графом Сергеем Уваровым (1786 –1855), впоследствии он был министром народного просвещения и президентом академии наук, и графом Михаилом Милорадовичем (1771–1825), генералом от инфантерии, героем войны 1812-го года, петербургским военным губернатором.
После обеда болтая с графом Ланжероном на самые разные темы, Александр вдруг неожиданно спросил у него: “Интересно, граф, а о чем это беседовали давеча Уваров и Милорадович? Вы случайно не помните?”
Граф Ланжерон живо обернулся к императору, склочил свою неподражаемую гримаску, и тут же, не раздумывая, ответил: “Извините, Ваше Величество, но я был не в состоянии понять, ведь они говорили по-французски”.
Александр I не выдержал и расхохотался.