Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2005
Сумасбродные мысли
о выборе веры
книга-поток
Окончание. Начало во 2 (28)’ 05. Книга написана в 1993-1994 годы и до сих пор не была напечатана, хотя прошло уже больше десяти лет, поскольку, по словам автора, текст неудобный, не ко двору ни правым, ни левым, ни либералам, ни патриотам. Небольшой фрагмент (менее полулиста) выходил в журнале «Новая Россия» в 1998 г. Редакция, несмотря на несогласие с целым рядом высказываний Берязева, тем не менее, сочла возможным и нужным опубликовать текст на страницах журнала. — Ред.
* * *
Упрекаю себя за то, что не смог заставить себя не участвовать в этом глобальном лицемерии, гордо обзываемом “свободным волеизъявлением народа”. Наивная иллюзия, что от твоего голоса что-то может измениться. А твой голос нужен только для того, чтобы размахивать им, как дубиной, круша оппонентов и противников. А потом, когда ни оппонентов, ни противников не останется, красномордый дядя, устало опираясь на дубину, скажет:
— Так хотел народ.
* * *
Журналисты — особая порода людей — своеобразный подотряд в биологическом виде “человека разумного”. Они обладают крайней степенью внушаемости.
Глашатаю на какой-нибудь из площадей Египта вовсе не обязательно было обладать большим умом и талантом, от него требовалось лишь внятно и толково донести до жителей Великого царства Слово фараона и жрецов.
Наши журналисты-зомби прекрасно справляются с этой задачей, причем установка на трансляцию чужих мыслей и идеологических формул одинаково присутствует в сознании всех поколений этой профессии: коммунистической, перестроечной, постперестроечной. Способность к мимикрии необыкновенная.
Цензуры нынче нет.
Но есть четкое следование тому, что придумано яйцеголовыми боярами в одном из домов на Старой, Новой, Красной и др. площадях столицы.
* * *
Звонят мне с телекомпании НТН:
— Вы не могли бы высказаться по поводу референдума?
— Отчего ж, могу.
На следующий день уже на студии:
— Кого вы представляете?
— Самого себя и свое издательство “Мангазея”.
— Ну, и как относитесь?..
— Ко всей демократической затее “всенародного” и “поголовного” отношусь резко отрицательно. Это не форма народовластия, а яблоко раздора, брошенное в толпу. (На этом речь моя в телевизионном эфире была прервана, хотя главное содержалось не в этой первой фразе, а в том, что за ней последовало.)
Попытаюсь восстановить на бумаге то, что не вошло в телеинтервью.
Прямые оценки никогда никого не убеждают. А вот исторические аналогии заставляют задуматься.
На чем сгорел в свое время (смутное время) Самозванец, боярский сын, монах-расстрига, т.е. выгнанный из партии Гришка Отрепьев?
Он, надо сказать, был очень добрым, обаятельным человеком, любил раздавать народу обещания, дарить подарки, поить дармовым вином, любил все западное, изысканное, цивилизованное, т.е. как бы мы сейчас сказали — Лжедмитрий был большим демократом и популистом.
А сгорел он на простой вещи.
Когда свадебный поезд поляков с новой русской царицей Мариной Мнишек прибыл в Москву, польские шляхтичи стали исподволь навязывать москвичам свой устав. Но все бы ничего, если бы не один казус. У католиков в костелах тоже есть иконы, но там к иконам не прикладываются, им кланяются. Марина Мнишек, присутствуя на праздничном богослужении в Кафедральном соборе, решила продемонстрировать свою приверженность православным обычаям перед всем честным народом. Она подплыла к иконе Божьей Матери и, вместо того чтобы приложиться к руке Приснодевы, как и полагается на Руси, поцеловала образ Богоматери в губы.
Для русских людей это было шоком неописуемым.
Вот на этом Самозванец и сгорел.
Сгорел в полном смысле.
Пеплом его зарядили Царь-Пушку. И она выстрелила первый и пока единственный раз в истории России.
Не надо чужого устава. Не надо пытаться целовать Богоматерь в губы.
Не надо устраивать пляски хасидов в московском Кремле.
Не надо пускать по ветру фонды Румянцевской библиотеки, то бишь Ленинки.
Не надо продавать Питер, Москву и другие земли оптом и в розницу.
И прежде всего, не надо Самозванства. А нужен Земский собор и сословное представительство без референдумов, без раздоров и раздрая.
* * *
Чеченцы — красивый народ.
Они не только не погибли в сухих степях Казахстана, но, сдается, что военная высылка этого горного племени с родного Кавказа пошла ему только на пользу.
Народ закалился и сплотился до степени кристалла, попав в тяжелый жернов истории.
Чечня стала очагом пассионарности.
Чеченцы готовы жертвовать собой, они воюют в Карабахе и в Абхазии, в Осетии и в Средней Азии, они участвуют во всех мафиозных разборках от Владивостока до Варшавы. Они стали своими людьми во всех европейских столицах и уже довели Интерпол до состояния крайнего нервного возбуждения своими дерзкими, нецивилизованными преступлениями.
Энергия уходит в пустоту.
Еще три-четыре года — и уникальное явление исчезнет, погибнут самые лучшие и сильные в тюрьмах и междоусобице.
Великому порыву нужна великая идея.
Такой идеей может стать лишь идея Великой России.
Пассионарные чеченцы и ингуши могли бы составить отборные части кавказской гвардии у престола Государя-императора возрожденной Российской Империи. Могли бы…
* * *
А пока, кажется, начался процесс самоуничтожения.
Растет количество “кровников”.
Это значит, что все большее число родов должно мстить другому чеченскому роду за смерть своих близких.
Случаи примирения единичны.
Око за око.
Смерть за смерть.
* * *
Дерзость этого племени необыкновенна и может быть сдерживаема лишь уверенной силой и спокойным достоинством (т.е. тем, чем всегда обладал российский престол).
В контору одного белорусского колхоза врывается пожилой чечен Исмаил в сопровождении четырех молодых соплеменников — молодцы как на подбор с чистой светлой кожей лица, баскетбольного роста, с холодным металлическим блеском в глазах.
Исмаил хватает председателя колхоза за шиворот в присутствии многочисленных свидетелей — местных жителей — со словами:
— Петр Степанович, ты почему не возвращаешь долги, почему вовремя не расплатился, сукин сын, подлец, нечестный человек?
Начинает методически и смачно плевать в лицо бедному председателю.
Он плюет до тех пор, покуда хватает слюны.
Потом резко отбрасывает должника и обидчика прочь, разворачивается и уходит в немой тишине, под охраной молчаливых спутников. В дверях он оборачивается и кричит, что дает двое суток на размышление. Через день председатель возвращает все долги и неустойки.
* * *
Маленький этнос знает и свято чтит лишь свою старину, лишь свои обряды и обычаи.
Идея государственности не умещается в сознании малого этноса.
Государственность на уровне ущелий и долин ничего, кроме партизанщины, мародерства и крикливых амбиций (за которые уже заплачено кровью сограждан) — ничего, кроме всего этого, не принесет.
Представители малых этносов, самые талантливые, могут по-настоящему реализоваться, лишь почувствовав себя частью великого целого.
Так было всегда.
Так было с татарами Синей, Белой и Золотой Орд и с татарами крымскими. Так было с грузинами и армянами, бурятами и кыргызами.
Так есть.
Кем бы был Багратион у себя в Грузии или врач царской семьи Бадмаев у себя в Бурятии?
И с другой стороны — кто такой сегодня Шеварднадзе? Человек, которого никто не принимает всерьез, который ничего не может, говорящая политическая мумия — декорация-камуфляж на фасаде разбойничьей республики.
* * *
И погорельцы, погорельцы
Кочуют с запада к востоку…
Забредешь на вокзал Новосибирск-Главный и ощущение в точности такое же самое — погорельцы.
Нищее, скорбное кочевье.
С горечью думаю — довольно многим из тысяч этих беженцев и бродяг сегодня по 17–20 лет, возможно, через четверть века один из них — талант, преодолевший все лишения, подобно Давиду Самойлову, напишет ностальгические строки:
Война гуляет по России,
А мы такие молодые!
Напишет — пусть не такие, но подобные, где “сабельная” молодость, жажда жизни, любви и подвига совпала с междоусобицей, ненавистью, разрухой и разломом общества.
Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла!
До каких же пор?..
Каждая новая поросль юношей восходит из костей и крови — христианской, мусульманской, братской.
О романтизме ли речь?
* * *
Возле одного из киосков у моего плеча возникает скрюченный старик в байковом халате и в чалме, по-русски он не говорит вовсе.
Глаза у старика глубоко впали, тонкий, по-птичьи изогнутый нос индоария делает выражение лица особенно трагичным.
— О, Алла! О, Алла!.. — прорывается из невнятного проборматывания молитвы, которая, что и без перевода понятно, — о милости и милосердии…
Старого таджика жалеют.
Он, конечно, не помрет с голоду на сибирском вокзале.
Но в голове никак не укладывается: человек прожил долгую жизнь, видимо, собирался через год-другой на родное кладбище, видимо, и место знал, и памятник приготовил, и вдруг — погорелец, беженец!
Вся жизнь, все имущество, вся земля, близкие и соотечественники, могилы — остались далеко-далеко за чертой войны.
Черные, изработанные в камень на тяжелой среднеазиатской земле руки таджика трясутся.
От старости…
От горя…
От унижения…
О, Аллах, милостивый и милосердный!
* * *
Государство — есть насилие.
Иногда насилие, несущее боль, смерть, утеснение свободы и достоинства.
Но когда я смотрю на этого неприкаянного старика, на чумазых пятилетних, недели две немытых ребятишек таджикских, просящих подаяние, ползая на коленях по Красному проспекту, я говорю: “Да, государство — это насилие, но отсутствие государства — насилие многократное”.
Поэтому насилие, которое несет государство, должно считаться великим и охранительным благом. Тяньаньмэнь — великое благо.
Казнь Пугачева и Разина — великое благо.
Выстрел из Царь-пушки в сторону католического Запада, развеявший прах сожженного самозванца — великое благо.
1937 год, уничтоживший под корень племя революционеров в России, — великое благо.
…И да простит меня Господь за дерзость и невоздержанность в суждениях.
* * *
В мастерской художника Сергея Меньшикова заспорили о том, можно ли, используя стилистику икон Божьей Матери, изображать женщину в позе лежащей Венеры (одетую или полуобнаженную, не в этом суть).
Насколько совместимы святость и эротизм?
До какой степени может быть единым (и может ли вообще) пол и духовное начало в человеке?
В конце концов, после четвертой рюмки я громко и решительно заявил, указывая на недописанную картину:
— Хрен с тобой, если ты решил рисковать по-настоящему, рискуй, делай, как тебе хочется! Но сделай так, чтобы женщина на картине не была символом при всей ее святости, пусть она возбуждает желание, пусть плодоносной будет! И непорочной одновременно…
* * *
А я и раньше замечал, заходя в церковь, что не могу, даже мысленно, обратиться с молитвой к иконе Божьей Матери, боюсь поймать себя на грешной мысли.
Напротив, лики Спаса притягивают, дают великую поддержку и уверенность в незыблемой высоте и чистоте этого образа.
А Матерь Божия, Дева Мария — образ в высшей степени поэтический, присущий искусству, области сердца.
Теплой заступнице
Мира холодного…
Матерь Иисуса, мать, женщина, слишком много в ней человеческого, родного, нежного… теплота кожи, ласковые руки, молоко, поцелуи, любовные игры с малышом, голос и улыбка…
Все это было в детстве Иисуса, все это свято. И в то же время, сколько во всем этом человеческого, плотского, живого…
Василий Васильевич Розанов предлагал и предполагал устроить в будущем в православных храмах специальный брачный придел, в котором под святой сенью новобрачные проводили бы десяток или два-три десятка дней после венчания — до зачатия младенца.
Розанов всю жизнь искал пути снятия с пола, с близости между мужчиной и женщиной печати греха.
Храмовый культ брачной любви, перевоплощающий разрушительную телесную страсть в плодоносящую, чистую, словно эфирный свет, любовь, освященную Богом и Пречистой Девой, — один из таких путей.
Возможно, в подобном храме и должна висеть картина из мастерской Сергея Меньшикова.
* * *
Так случается в троллейбусе, в булочной, на станции метро или в перекрестье улицы — вдруг захватит тебя будто светлым облаком женское лицо.
И долго тянешься ему вслед, встаешь на цыпочки.
И долго не можешь прийти в себя.
Просто сбой с ритма, ах… и видение исчезло.
* * *
Лирический герой — то, чем бы и кем бы я хотел быть.
Чаще всего этот образ стремится к большому, ко всеобъемлющему чувству любви. Иногда идеальной, духовной, иногда разрушительной, страстной.
Так или иначе, образ этот не принадлежит миру сему. И, если в своем стремлении достичь идеала, поэт в какой-то момент сливается со своим лирическим героем, он должен погибнуть.
* * *
Миновало столетие со дня рождения Маяковского.
Необыкновенной красоты был этот юноша в свою футуристическую пору. Таким, по крайней мере, сохранили его фотографии с 1915-го по 1918 годы.
Он чем-то сильно напоминал врубелевского демона…
У меня в душе ни одного седого волоса,
И старческой нежности нет в ней,
Мир огромив мощью голоса,
Иду красивый, двадцатидвухлетний.
Возможно, эта внешняя, телесная, трагическая красота в сочетании с некими внутренними качествами и предпосылками (провинциальное честолюбие, крайняя застенчивость, приобретающая форму эпатажных выходок, а также развращенное революционными книжками мальчишеское сознание) и создали лирический образ этого потрясающе талантливого поэта.
Но весь талант, весь пыл его души, все его страсти о великой любви, начиная с “Облака в штанах” и “Флейты-позвоночник” и кончая последними предсмертными строками, все это — исключительно разрушительного свойства. Каждая строка, каждый поступок, словно порция взрывчатки.
Вся беда и вся печаль в том, что в его любви, в его желании любви, в его стремлении сохранить любовь на каком-то самом высоком накале — нет жизни: жизни как потока, т.е. рождение, взрастание, цветение, созревание, плодоношение, увядание и, наконец, умирание, в котором заключено рождение. Цветение само по себе не имеет никакой цены в отрыве от всего потока жизни, оно теряет смысл.
Юный Маяковский посягает на то, чтобы остановить поток, художник возомнил себя Творцом с большой буквы, недаром “Облако в штанах” напичкано искаженными реминисценциями из “Евангелия”. Но кто и где видел хотя бы одну икону Богоматери без младенца? В любви Маяковского нет ни грана христианского чувства, нет веры, нет понимания того, что бессмертие любви не в цветении соблазнительного образа, а в плодоношении и в том чувстве, которое возникает между отцом, матерью и младенцем. Вот духовная основа вечной жизни и вечной любви.
XIX век русской поэзии стоял на полке. Но…
В этой теме низкой и мелкой,
Перепетой не раз и не пять,
Я кружил поэтической белкой
И готов кружиться опять.
Это только у Владимира Владимировича она стала низкой и мелкой, потому что не было в его любви ничего от созидания, одна лишь страсть, один лишь непомерный эгоизм любящих, когда каждый из трех требовал себе своей доли! Было мясо, как любил выражаться по разному поводу сам Маяковский.
А мясо имеет свойство протухать.
Чувство переходит на уровень бытовых обязанностей.
И тогда приходится слать из Парижа коробки с лифчиками и шляпками.
И тогда, следом, хочется найти утраченное в другой, в третьей, в четвертой.
А тело стареет.
Юное, сильное, прекрасное тело его, так умеющее любить, — растрачивает молодость.
А образы любимых меняются, кривятся, смазываются…
И кажется, что и сам ты превращаешься в сытого нэпмана…
А это просто течение жизни…
Как спастись, сберечь себя, душу, поэзию, если сам ты и вся природа твоя — разрушительны?
Отсюда удивительная по своему отчаянию и по своей подростковой наивности (в тридцать-то с лишним лет) фраза в поэме, фраза-мольба в отсутствие Бога и в неумении творить молитву:
Воскреси, свое дожить хочу!
……………………………………
……………………………………
Не листай страницу, воскреси!
Это как же надо любить себя и бренное свое существование, как верить в возможности подлого человеческого разума, чтобы такое воскликнуть?!
Между тем любой крестьянин на этот вопль души Владимира Владимировича спокойно и мудро бы ответил:
— Погоди, милок, всех воскресят, без разбору, и красивых, и некрасивых. Все ответим на Страшном-то суде…
И становится понятным вздох, вырвавшийся у него в день перед смертью, на свидании с последней любовницей Вероникой Витольдовной Полонской:
— Господи!..
Все-таки вспомнил о Господе перед тем, как отправиться в мир иной.
Зощенко пишет, что Маяковский умер от истощения головного мозга в результате непрерывной изнурительной работы, он, мол, себя этой работой исчерпал. Я думаю, что это было полное истощение души, загнанной маниакальным стремлением к всепланетной любви в узкий телесный тупик, в котором нет ничего, кроме самоубийства.
* * *
Однажды я повзрослел и отрекся от Маяковского.
Он, наверное, способен разбудить, но не способен сказать, зачем и для каких высоких целей он это сделал.
Монголы забрасывали осажденные города горящим человеческим жиром (хотя, возможно, легенда лжет).
Маяковский швыряет в читателя фугасы гордыни и страсти…
Признаюсь, что бомбометные эти строки долгое время были топливом для моего стихотворческого самолюбия.
Но я отрекся.
Потому что нельзя разбомбить самого себя до основания и не погибнуть.
Я вернулся к Пушкину, по которому учился читать (можно ли учить читать ребенка по Маяковскому?). Я вернулся к Пушкину, которого знал и декламировал наизусть в сказках и небольших стихах, даже еще не зная азбуки — изустно.
Я понял, что вернулся в светлый храм в образе самой природы.
А то, что я оставил, было кумирней, где главный идол требует все новых гекатомб и самоистязательных плясок.
* * *
Так называемый “серебряный век” русской поэзии на самом деле уместнее назвать веком или полувеком “блудных сыновей”. Но ни один из заблудших не нашел дороги в дом отца.
* * *
Блок, Есенин, Маяковский…
Символисты, футуристы, акмеисты, имажинисты…
На самом деле это было совсем недавно. Рукой подать. Живы еще люди, которые помнят этих великих во плоти и здравии.
Где-то в Америке тихо состарилась дочь Маяковского, по всему миру рассеяны потомки Есенина и родня Блока. Они от нас на расстоянии протянутой руки. Ровно столько же было и от них до Пушкина. Хронологически.
Но время штука не линейная.
Время похоже на метель всеми своими извивами, завирухами, свистами-воями, гибельной слепотой и призрачной близостью дома. Метель непроезжая. Метель-лабиринт.
Тупик.
Снова тупик…
Александр Блок отдается сладострастному пению метели, словно некой цыганской песне, вынимающей душу вместе с памятью о близких и заповедями Божиими. Метельное пение высасывает жизнь до последней капли. Вразнос.
Остается носатый скелет с голым черепом, который “уходя в ночную тьму”, “с белой площади Сената” успевает тихо поклониться Пушкину и просит о помощи, но уже не для себя — для остающихся:
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе!
Есенин по-ямщицки замерз в десяти саженях от тракта.
А Владимира Маяковского большим бураном забросило на какой-то дьявольский постоялый двор, в одном из нумеров он заглядывается в зеркало и видит, как необычайно красив, с того мгновения он смотрит в зеркало беспрестанно и лишь пытается перенести смутившее и соблазнившее душу отражение — на бумагу. Метель усиливается, а он все пишет себя, как некий вариант портрета Дориана Грея. Вот уже и руки в морщинах, и кожа лица на ощупь похожа на старый рыхлый пергамент. Обман очевиден. Пуля в сердце. И портрет вечно двадцатидвухлетнего остается потомкам.
Бес попутал…
А может быть, следовало довериться лошадям, незнакомому путнику, возникшему среди вьюги, молитве…
Пень иль волк, или Пушкин мелькнул.
Вот кто понял и познал призрачный лабиринт метели.
Поэтому он всегда рядом. Только руку протяни.
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв;
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Все чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья.
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви,
И целомудрия мне в сердце оживи.
И круговерть мглы опадает.
Ни смерти, ни времени нет. А эти стихи написаны не 167 лет назад, а сегодня и всегда.
* * *
Сказка Шварца “Тень” о сути актерства. Китайский театр теней — метафора театра современного.
* * *
Актеры обладают теневым талантом, т.к. повторяют, претворяют живую форму в представлении, потехе, скоморошине — они подражательны по природе своей.
Быть актером значит быть марионеткой, актер связан с пьесой, сценарием, героем, постановщиком и пр., он предан режиссерскому и авторскому замыслу, он несамостоятелен.
Исключение составляют танцоры и танцовщицы. Это своя древняя область искусства, укорененная в обряде и магии. Танец мистичен, мощь и очарование танца есть Дар и вдохновение самого танцора.
Актер живет сердцем. Живой ум у актера означает, что он не только актер, но и еще кто-то (Шукшин, Высоцкий, Ролан Быков, ставший в последнее время банкиром и бизнесменом).
А в массе своей лицедеи, будучи не оригиналом, а копией с многих оригиналов, в жизни — наивны, недалеки, болезненно амбициозны, тщеславны до потери рассудка, склочны и сварливы. А в целом театр своим роением напоминает колонию троллей…
Не обладающий независимостью человек не может обладать благородством.
Однако, обладая привлекательной внешностью и способностью подражать, лицедей может прекрасно изображать благородство, доблесть и мудрость. Этакая обманка, подсадная утка, которая крякает хорошо поставленным голосом, когда ее дергают за ниточку, иногда даже не подозревая в силу своей наивности о том, что ниточка существует. А миллионы телезрителей на следующий день будут долго обсуждать, что сказал великолепный Н. или С.
“Мы актеры, наше место в буфете!” — говаривал известный герой драматурга Островского.
Однако нынешние почему-то вопиют: “Наше место в парламенте! В правительстве! Мы цвет русской интеллигенции! Мы должны определять политику государства!”
…Так и представляю себе — сидит одиноко где-нибудь за столиком московского Дома актеров, в этом самом буфете, чудный белесый Любшин, презрительно отплевывается от всякой околомелюзги и сокрушенно качает головой, бормоча что-то вроде: “Господи, Боже мой, что же это такое — есть, кого обматерить, но не с кем выпить”.
И действительно не с кем.
Собратья стройными колоннами ушли в большую политику, в рекламу, в кино и прочий бизнес, как в один глобальный спектакль.
* * *
Бог не режиссирует.
Бог дарует свободу.
* * *
Ты волен любить, а не изображать любовь. Ты волен услышать ответную Любовь, небесное прикосновение Духа Святого, если смог возвыситься до искренней и покаянной молитвы.
* * *
Править бал — чисто дьявольская профессия.
* * *
…И птичья тень мелькнула по плечу.
Крик оборвался, небеса заполня.
Кто знает, может, также улечу
В высокий холод праздничного полдня.
И легкий смерчик тень мою вскурит.
И закружится перышко воронье…
Я не был ни глухим, ни посторонним,
Хотя за то ничто не говорит.
Пусть превратится в облако перо,
И, свет вечерний хлопьями подъемля,
Растает… у границ иных миров,
Последней плотью обнимая Землю.
* * *
Я говорю Имя и — вижу…
Имя — это особая субстанция, которая спаивает воедино духовное и материальное.
Имярек, некто, человек вообще, человек, обладающий именем, но как бы теоретически, ибо имя его нам не известно, имя это витает где-то в пространстве, оно еще не соединилось с субъектом, поэтому и субъект лишен индивидуальности, он для меня словно прозрачная контурная фигура, одно слово — “имярек”.
Иметь имя.
Имение.
Именины.
Имущество.
Именитость.
А что происходит, когда человек лишается имени?
Это означает, что он лишается имения, имущества, всего материального, в том числе и собственного тела…
Это означает, что человек умирает.
Его имя остается лишь на вещах, которые он создал за время своего земного существования.
Что в имени тебе моем?
Оно умрет, как шум печальный
Волны, плеснувшей в берег дальный,
Как звук ночной в лесу глухом.
Оно на памятном листке
Оставит мертвый след, подобный
Узору надписи надгробной
На непонятном языке.
* * *
У местного базарчика столкнулся с соседом Юрой.
Глаза у Юры широко открыты, в них тоска, снег с ветром, как на реке во время ледохода, когда свинцово-мертвенного цвета шуга скребет о скользкий берег.
Сам Юра всем обликом похож на скорбного бездомного кобеля, травимого и гонимого душегубами-собачниками.
Жена в реанимации…
Он рассказывает об этом и вздрагивает ознобно, всем телом. Мы расстаемся коротким рукопожатием после тяжелого неловкого молчания…
И вдруг я понимаю, что не могу вспомнить имя его жены, моей закадычной соседки, с которой мы прожили бок о бок столько лет, ходили друг к другу в гости, пили вино, шутили и пели на праздниках.
Не могу.
Все помню, а имя вылетело из головы.
Мучительно пытаюсь восстановить, воскресить, вызвать из небытия.
Ужас.
Что, неужели уже умерла?
Имя, имя отлетело, имя исчезло…
Не может быть.
Люба!
Наконец-то, конечно, Люба.
Любовь.
* * *
Соседушка моя ангела Божия матом, Господи, прости, матом отпугивала.
В бреду будучи.
Это она, конечно, мне уже потом рассказала.
Через три месяца.
Когда ее из больницы привезли после пятой операции, чтобы дома, родимая, в себя приходила.
* * *
Я сижу у нее на кухне и держу в раскрытой ладони пригоршню отливающих агатовым блеском камней.
Камни похожи на игральные кости, красивые лакированные кубики с закругленными гранями, хочется отдать их детям, чтобы они нанесли на грани белые точки — и играли, выбрасывая счастливые комбинации. Бросили три кости, и выпало три шестерки. И вот твоя фишка ушла так далеко, что ты ненароком выскочил из жизни.
Где я?
Как меня зовут?
* * *
Камни-то у Любани из желчного пузыря и протоки достали.
Целую пригоршню.
Смотреть страшно.
Так бы и окаменела навеки.
Но, видно, кто-то за нее истово молился. Столь горячо и истово, что дали отсрочку.
* * *
Я ее и не узнал после больницы.
Раньше это была округлая женщина за сорок с ямочками на щеках и разбитной улыбкой:
— Эй, Вова, привет!
А нынче у порога квартиры меня встретила совсем-совсем иная Люба.
Иная, инакая…
Почти девушка, тонкая, тихая, передвигающаяся неслышно, словно тень, она проплывала по комнате.
Кожа, видимо, настолько очистилась постоянными переливаниями крови, усиленным жидкостным и молекулообменом, что лицо приобрело какую-то тончайшую внутреннюю подсветку на фоне прозрачной бледности щек и шеи.
Лицо стало в высшей степени духовным.
Одни глаза! — наполненные влагой и сиянием.
Лицо стало иконописным.
* * *
Присутствие смерти красит.
Это известно.
Но не страх и физические мучения красят облик человека в роковые часы, они могут лишь исказить черты…
Страх и физические мучения затягивают душу в свой мир, обозначенный для живых словами о преисподней.
Если дыхание преисподней преобладает, значит, человек сломлен страхом, значит, он не готов пройти через смерть, а неодухотворенная плоть его стремительно разрушается, заражая душу своим тлением.
Лишь помноженное на любовь великое страдание возвышает и преодолевает телесную скорлупу, прах жизни.
Тогда и возникает пугающая красота.
Это красота иного мира. Она бывает часто запечатлена в чистом облике безгрешно умершего, мы словно видим, что покойник познал какое-то величайшее облегчение и величайший смысл.
Есть она и в людях, вернувшихся из страшного путешествия.
Вот она непостижимо сквозит в глазах, в лице, в движениях Любы. Она сейчас не Любаня, а Любовь, Люба…
А как только чуть поправится — все это жуткое очарование улетучится бесследно.
* * *
На перекрестке у Вознесенской церкви, подобно большой грязной птице, шевелится под ветром газета.
Ее то отбрасывает ветром в сторону церковной ограды, то тащит промчавшейся машиной прочь; газета мчится, волочит крыло по асфальту, на ней следы протекторов, мусор, грязь, она истерзана и ничтожна.
“Душа самоубийцы”, — думаю с содроганием…
* * *
Она вся была такая золотисто-розовая, сияющая плавала передо мной, словно облако зыбкое, и все пыталась приблизиться, дотянуться, манила, манила…
— Кто она?
— Смерть…
* * *
— Это во время второй операции. А я не хотела. Мне страшно. “Уйди, — говорю, — уйди!”
Меня оперируют, а я кричу. А потом и матом, прямо матом, уйди, говорю, тварь такая.
— Люба, так это, видно, ангел был. Как же ты на него матом-то?
— А мне хоть кто. Пусть приходит, когда следует.
— А может, он тебя оберегал от чего-то более страшного?
— Может быть… Ведь я уже и молиться стала в больнице, и Юра несколько раз в церковь ходил, и родственники за меня не одну свечку поставили.
А после этой операции я сон страшный видела.
Будто стою я на обочине, дорога широкая и как бы бетонная, и вся черная аж до блеска.
Рядом со мной какая-то женщина стоит, мы с ней вроде ждем чего-то. А мимо нас на большой скорости какие-то странные черные машины проносятся, чем-то “воронки” напоминающие. Место незнакомое, на пустыню похожее, небо тусклое, сумеречное, красновато-коричневого оттенка.
Вдруг одна из машин останавливается, дверь, как в товарном вагоне, в сторону открывается, и я вижу брата моего родного, покойничка, а за ним еще кто-то незнакомый, брат мне улыбается и говорит: “Люба, поехали, хватит тебе здесь стоять”. Я головой качаю, нет, мол, не хочу, а он уговаривает — “поехали, все будет хорошо”. А потом и руки стали протягивать к нам из этой машины, все настойчивее и настойчивее звать стали, я с места сойти, как бывает во сне, не могу, только отпихиваюсь да кричу, что нет и все тут. И помню, в последний момент как-то неловко резко качнулась, отбиваясь от этих приглашений, и женщину, соседку свою, задела. Она, бедная, к машине подалась, руки ее подхватили, дверь захлопнулась и “воронок”, ее забрав, тут же исчез.
А утром мне сказали, что в соседней палате, в реанимации женщина умерла. Под утро. Во сне.
Только охнула.
* * *
Панночка или спящая царевна?..
Европейский Фауст очерчивает вокруг себя магический круг и начинает бормотать над черно-хрустальным гробом России заупокойную мессу. Но, судя по всему, в бормотании этом очень мало чего осталось от христианства.
Вспоминается революционный поэт: “От этих слов срываются гроба — шагать четверками своих дубовых ножек”.
И гроб вот-вот может сорваться с места, с цепей, с катушек, чтобы залетать, закружить в мертвом отчаянии под куполом заброшенной церкви.
Нет, Фауст — восставшая из гроба царевна-смерть, это не жалкий пес-Мефистофель, которого можно заткнуть пентаграммой.
— Позовите мне Вия!..
И зрители начинают тихо сползать под одеяло, под кресло кинотеатра, в бомбоубежища…
* * *
Лик России потому столь прекрасен, потому завораживает душу до степени какого-то мистического оцепенения, что напоминает просветленное лицо молодой еще женщины за несколько шагов до смерти.
Это лицо оттуда.
* * *
Подобное же духовное выражение, подобная внутренняя подсветка и отстранённость почти всегда присутствует в облике беременной женщины.
Она мне улыбается.
Она говорит:
— Володя, здравствуй!
Но на самом деле глаза ее опрокинуты вовнутрь. Улыбается и разговаривает лишь скорлупа, оболочка, а душа в это время обволакивает младенца, который, покачиваясь, плывет в океане довременья, в океане творения.
Душа беременной женщины занята тем самым творением, сотворением, творчеством.
Отсюда — одухотворенность.
Отсюда — горний, исходящий из сердца вдохновенный свет в лице и глазах.
Отсюда плавность, гармония, невнимание к суете здешней жизни.
Она занята единственным истинным предназначением человека.
Она общается с Богом.
Она вся в со-творчестве.
Она вся прислушивается к шуму иного Океана.
Все прислушивается…
* * *
Леха, профессорский сын, телевизор не смотрит.
И я ему злостно завидую.
Говорит Леха медленно, немного нараспев, как говаривали два века назад в екатерининской деревне.
Вокруг его римского выпуклого лба кучерявятся вполне патрицианские светлые кудри.
Движения плавные, величественные, особенно в бане, когда на входе в гостиную он забрасывает на плечо угол сырой простыни.
Его папа — историк социалистического строительства. Точнее — один из творцов великого мифа. В последние годы папаша пьет горькую по поводу крушения локомотива истории — профессия, жизнь, прошлое, все-все сошло с рельсов.
Хотя история не рушится, она проявляется.
Леха же, если и знает историю, то скорее древнюю, чем новейшую.
— Чем древнее, тем актуальнее, — произносит он под аккомпанемент своей широкой улыбки.
Леха — на редкость свободный человек из всех, кого я знаю не шапочно. Он засыпает и встает, когда вздумается, причем спит исключительно на полу. И это не есть приземленность, мне сдается, это случай истинного почвенничества, в чистом виде, так сказать.
Рахметов — на гвоздях.
А Леха — на земле, на полу. И никаких вам диванов и кроватей, будуаров и перин.
Его варварское ложе в углу в отсутствие газет, журналов, радио и, самое главное, телевизора! — выглядит закоулком пещеры.
Его ложе позволяет ему быть книгочеем, доморощенным философом, любовником, игроком и младенцем, не ведающем о внешнем суетном мире, — одновременно.
Все оттого, что он не слышит грозового треска и истерических воплей в эфире, за стеклами его панельного логова, он выключен из этого коллективного безумия натурально (отключен от сети).
Он может себе позволить влюбляться и любить женщину по имени Евгения, переживать пики и падения, страдать и радоваться, он может себе позволить еще и не то — он может спокойно и независимо думать.
А это сегодня просто роскошь.
Наши мозги полны интеллектуальной жвачки, мусора, болтовни и дрязг. Наши мысли не распространяются далее зарабатывания очередной порции денег, выше борьбы с партнерами, коллегами по работе, вредоносными соседями, властями и разными прочими бюрократами.
Мы блуждаем, как нищие, между сводкой последних известий, результатом последнего матча, нарядом очередной бабочки-поденщицы, неприлично именуемой поп-звездой, и последними сплетнями местного и мирового масштаба; мы утопаем в блевотине комментаторов и проваливаемся в кровавый водоворот видеофильмов.
Мы себе не принадлежим.
Теологи и философы говорят, что свобода в самоограничении. Следуя за ними, сегодня свобода начинается с того, что человек решает для себя не нажимать кнопку телевизора, отказывается от иллюзии жизни для самой жизни.
Те же теологи-демонологи утверждают, что на планете от века существует семь башен Сатаны, две из них находятся в Африке, о второй нигерийской башне мало что известно, а вот первая, расположенная в Судане, в верховьях Нила, построенная еще до эпохи фараонов, оказала огромное влияние на историю человечества; две других были воздвигнуты на Ближнем Востоке, в землях Сирии и Месопотамии, и напоминают о Вавилонском столпотворении и катаклизмах великого переселения народов, — влияние этих башен не ослабло и по сей день, пятая башня расположена в Туркестане и на протяжении двух последних десятилетий ее влияние угрожающе усиливается; наконец, две последние находятся где-то среди гор, лесов и степей Южного Урала, Западной Сибири, Хакасии, Алтая и Тувы, по одному из предположений какая-то из них обязательно должна располагаться в бассейне реки Оби, чтобы противостоять сильному и светлому влиянию горного массива Алтая.
К этим сведениям можно относиться с иронией, однако в основании мифологии богоборчества лежит миф о разрушении Вавилонской башни, далее, Карфагена — наследника египетских магов, иерусалимского храма Соломона, проклятого Христом, а также многочисленные легенды о разрушении черных замков королей-вампиров.
Исторические факты повествуют о том, как тумены Чингисхана расшибли и раскатали по камешкам все горные крепости-гнезда исмаилитов, носителей антирелигии и антиморали, державших в страхе и повиновении всю Среднюю Азию, Кавказ и Ближний Восток, т.е. весь тогдашний цивилизованный мир. А с оставшимися в живых предателями Бога и Пророка (в Европе их называли “посвященными дьявола”, на Востоке “авлии-эш-Шайтан”, “святые Сатаны”) монголы поступили просто — их всех до одного побросали в глубокие-глубокие пропасти.
Но сегодня старые консервативные методы не годятся.
Не стоит искать по берегам Оби развалины древней доисторической башни, чтобы предотвратить зловещие сакральные мистерии во славу Тьмы и ее хозяина демона Эрлика.
Все эти каменнородные, воздвигнутые мраком и гордыней башни в разное время подвергались разрушениям, благодаря вышней воле. Сегодня можно отыскать лишь их астральные проекции, ставшие сторожевыми цитаделями иного измерения. В физическом измерении в них больше нет нужды, мечта вавилонян сбылась, башня, достигающая Космоса и объединяющая все человечество, к концу XX века построена и действует, сигнал, идущий от телепередатчика через спутник к приемнику, как раз образует своим прохождением пирамиду, в основании которой — весь Мир сей.
И лишь такие, как Леха, остаются независимыми от тех магических обрядов, которые совершаются жрецами этой Башни-пирамиды.
Но все уже было. Вернемся в Евангелие:
— Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели!
Горе вам, книжники и фарисеи, и лицемеры, что затворяете Царство небесное человекам; ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете.
Да придет на вас вся кровь праведная, пролитая на земле, от крови Авеля праведного, до крови Захарии сына Варахиина, которого вы убили между храмом и жертвенником.
Истинно говорю вам, что все это придет на род этот.
Се, оставляется вам дом ваш пуст.
Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне; все будет разрушено.
(Матф. 23:13, 35–37; 24:2)
Прав Леха, чем древнее, тем актуальнее.
Этот текст не из пророчеств сегодняшних геополитиков, это Христос, стоящий перед храмом Соломона.
Имя храма в веках меняется.
Сегодня на нем значатся две буквы — TV.
Первая в сакральной трактовке означает Тифон, морское чудовище греков, которому аналогичен египетский Сет, монстр с головой осла, индоевропейский зеленый Дракон и все разновидности вампиризма.
Вторая — Венера, Астрата, Изида, Лилит, лунное, женское начало, наслаждение, обольщение, магия, запретная страсть, все вариации мистерий-представлений, так талантливо изображенных М.Булгаковым в романе “Мастер и Маргарита”.
TV — тотальная антирелигия.
TV — абсолютное средство овладения и подавления сознания, закупоривания души.
Дальневосточные статистики говорят, что в Хабаровском и Приморском краях телевизор смотрят ровно столько же, сколько работают — 8 часов.
Человек себе не принадлежит, он — голем, робот.
* * *
Карфаген должен быть разрушен.
В нашей стране по имени Россия возведен один из столпов этого Карфагена-Вавилона. На Останкинском холме рядом с дворцом графа Шереметьева (почему-то называемого музеем творчества крепостных) воздвигнута чудовищная, похожая на шприц наркомана, Башня. Башня, долженствующая всех объединить, но сеющая лишь раздор, тревогу и хаос, башня, излучившая и излучающая столько лжи, сколько и не снилось богоотступникам, исмаилитам и раскольникам всех веков.
Это башня свободы — свободы информации.
Свободы ничтожества и грязи в человеке.
Свободы страсти и наслаждения, в самых необузданных вариантах, не исключая инцеста.
“Информация должна быть доступной каждому”, — слышится голос фарисея.
Но не тот грех, что в уста, а тот, что из уст.
И гнев небесный не заставит себя ждать, разрушения уже начались. Мы пребываем в рассеянии. Всевышней волей языки смешались, мы перестали понимать друг друга.
Это — знак.
* * *
Но окончательно разрушить алтарь лжи и блуда невозможно. Я гляжу в зеркало и говорю: “М-да, невозможно”. Есть, правда, одна тайная тропинка, тропинка есть в каждой душе, ведет она на прекрасный зеленый земляничный холм, на вершине холма есть дверь, откроешь ее и…
* * *
Леха об этом обо всем знает.
По сему глубоко прав Леха, профессорский сын, который телевизор не смотрит.
Со временем Леха напишет талантливую книгу, смысл которой отдаленно и приблизительно можно выразить фразой:
— К земле надо быть ближе, к почве…
Конечно, он напишет ее лежа.
* * *
Петр ломает хлеба,
А Иван разливает.
Петр тревожит гроба,
А Иван лишь кивает.
Петр ищет войны,
А Иван — благодати.
Петр хощет жены,
А Иван — на полати.
Петр на рынке шумит,
А Иван размышляет.
Петр — антисемист,
А Иван — размовляет.
Петр убил петуха.
А Иван помолился.
Петр сгорел от греха.
А Иван застрелился…
* * *
По зиме случилось мне присутствовать на городском конгрессе патриотических сил.
Публика собралась пестрая.
Помимо журналистов и людей случайных были представители направлений и течений. Прежде всего, обращали на себя внимание казаки: форменная одежда, нагайка, сапоги, кокарда на фуражке — все это воспринимается сегодня как вариант фольклорного наряда, а собственно казачье движение на фоне новосибирского мегаполиса представляется мне вариантом клубной работы в новых условиях, впрочем, работы необходимой, нужной и полезной.
Было несколько полусумасшедших коммунистов (из ветеранов), серьезные мужи-коммунисты из бывших руководителей на такие собрания не ходят, а молодежь в Сибири, видать, пока не подросла.
Присутствовали представители “Памяти” и “Вече”, последователи учения Порфирия Иванова, самые стойкие бойцы трезвеннического движения, и, конечно, в полном составе в зале было новосибирское отделение Фронта национального спасения.
Поскольку я числю себя консерватором-евразийцем, мне было весьма любопытно поглядеть на людей близких по духу, соприкоснуться с умами и сердцами родственными.
И, надо сказать, что, если не считать кликуш и не обращать внимания на тех, кто считает себя лидерами и вождями, такую атмосферу родства я почувствовал. Хотя, с другой стороны, то же самое можно ощутить в любой деревне, на любом приличном заводе или просто в хорошей мужской компании.
С докладом выступал мой давний знакомец — Игорь.
Этот юноша с разночинской кучерявой бородкой, похожий на Добролюбова и внешне, и внутренне.
Он так же близорук, как Добролюбов, но очков предпочитает не носить.
До начала собрания мы столкнулись с ним в коридоре и я, по старой привычке литераторов, не преминул ему польстить, вот, мол, уже больше года тебе с Сергеем Баниным удается успешно и без срывов выпускать ежемесячную историко-художественную газету “Северо-Восток”. О том, что банинские выпуски на самом деле имеют историко-художественную и культурную ценность, а его — большей частью забиты тяжелой угрожающей публицистикой и политическими дрязгами, говорить, разумеется, не стал. Поскольку и в таком варианте “Северо-восток” необходим.
Игорь, а так же два Сергея — Панфилов и Банин, мои сокурсники по Литературному институту.
Сегодня Игорь не пишет прозы, хотя начинал с талантливой повести. Увы, приходится напрягаться, пиша многочисленные речи и статьи.
Его учителем в нежной юности был известный московский литературовед, специалист по Достоевскому Юрий Карякин. Ныне Карякин видный демократ, по оголтелости соперничающий разве что с радио “Россия” образца 1991–1992 г.г. Занятие Достоевским никак не возвысили его дух, не прибавили ему смирения, веры, милосердия. Карякин сам сегодня напоминает одного из персонажей “Бесов” — комок злобы, мстительности и непримиримости.
То же самое можно сказать и об ученике, с той лишь разницей, что где-то на изломе перестройки Игорь из правления демократического “Мемориала” плавно перекочевал в противоположный лагерь — в монархисты. Он пребывает сегодня в полной уверенности, что на него некими вышними силами возложена миссия спасения России. Он не выходит из этой роли, даже общаясь с привлекательной женщиной, она ему строит глазки, а Игорюша твердит о неких пророческих токах, о дыхании самой истории, которое он чувствует и воспринимает всем своим естеством.
Это какая-то особая форма невменяемости.
Михаил Астафьев, приехавший куратором от Верховного Совета на новосибирский конгресс, по-моему, тоже поражен в той или иной степени подобной миссионерской болезнью.
Интеллигенция — это онкологическое заболевание государства.
Как писал Пушкин: “Зависеть от царя, зависеть от народа, — не все ли вам равно?”
Но литературовед Карякин хочет зависеть от народа, вернее, декларирует это.
Его ученик Игорь, напротив, хочет зависеть от царя и ради этой цели готов бороться до конца. До какого? Чьего?
Один вступил в ДДР. Другой в ФНС. Начинается свалка, противники уже вцепились друг другу в глотки, но и этого им мало, им хочется затащить в драку всех зевак.
Именно в предощущении предстоящей финальной сцены борьбы был смысл доклада, прочитанного Игорем. На протяжении полутора десятка страниц, словно скользкий след улитки, тянулась в докладе тема русского Ивана.
Особых открытий не было. То, что русский Иван ленив и нелюбопытен.
То, что против него творят геноцид все темные силы мира сего.
То, что любая власть ему глубоко противна и любую власть он готов терпеть до бесконечности…
И т.д. и т.п.
Всю эту полову русской идеи мы, в большинстве своем, давно уже отвеяли, а драгоценные зерна хранятся в сердце.
Но Игорь не остановился на общетеоретических моментах, он пошел дальше — к действию, к постановке задач, в зале возникла тень Герцена с большим колоколом в руке и бледный призрак Чернышевского с немым скорбным вопросом в глазах — “Что делать?”
Ответ не заставил себя ждать — нужно делать дело. И не эти жалкие потуги чеховско-земской теории малых дел, подход должен быть глобальным — Иван подло спит, ему на все начхать, он в гробу видел всех политиков (так, по крайней мере, ответил школьникам один ветеран, когда его спросили: “Расскажите о том, как вы в юности видели Ленина?” — “Да в гробу я его видел, деточки, в гробу”), но Иван спать не должен, Ивана нужно будить.
Причем всеми доступными средствами. Будить Ивана! Поднимать его из дремучего ничтожного состояния.
* * *
На мгновение представляю себе, что такие, как Игорь, победители…
Вот они свалили алкоголика-президента и всю эту воровскую малину, которая упорно, но тщетно загоняет Ивана в оглобли программы “Приватизация”.
И что?..
* * *
Предгрозовой полет каракалпаков…
Родное солнце мочится в овсы…
И блеют на закат цепные псы.
И варит суп антихамит Иаков.
“Ишь, — говорит, — вороны в колпаках!
Должно, к дождю, а, может, к урожаю.
Пока я тут в конторе голодаю,
Они летают, чурки, в облаках!”
А рядом, в конуре, храпит братан,
Иаковский близнец по кличке Сява.
И догрызают полчища козявок
От трактора оставшийся кардан.
И все скрипит! Во рту скрипит язык.
Скрипит под Сявой финская солома.
Под саранчой скрипят остатки лома.
И под идиотизмом — материк.
И лишь один транзитный пантюркист
Кричит с небес, что дело Сявы худо,
Что брат Иаков — будущий иуда,
А сам Исав — последний тракторист.
Но продолжает выхлопы ноздря,
Под влажный храп смеркается природа,
И, в перхоти табачной, подбородок
Торчит, слова пророчества презря.
В котле уже кипит бумажный суп.
И, видимо, каюк пришел Исаву,
Сейчас его зачислят в бодхисатвы
И вместо удобрения внесут…
Очнись, Исав! Гляди, Степанакерт
Уже гребет к подножью Арарата,
Добра телегу катит брат на брата,
А ты лежишь, прости, как некий Herr…
…Но спит Исав. Как видно, не резон
Ему вставать под блеянье собаки.
И жалобно кричат каракалпаки,
Врубаясь клином в желтый горизонт…
* * *
Разбудить можно только зверя.
Победы не будет, победа есть лишь краткая передышка в войне, в результате которой меняется с плюса на минус терминология.
Потрясения, мессианство лидеров и группировок, концентрация адреналина в крови державы останутся на том же уровне, если не усилятся.
Злая шутка состоит в простой истине: те и другие — одного поля ядовитые ягоды.
Интеллигенция.
Племя, лишенное веры и почвы, но отягощенное знаниями, которые наполняют гордый ум иллюзией истины.
“Человек — это звучит гордо!”
“Человек создан для счастья, как птица для полета!”
Пустые подлые фразы.
Человек — творение Божие и раб Божий, раб Добра и Любви.
А гордый человек — раб дьявольский, отпрыск Люцифера-Прометея, укравший тайный огонь знания для душ, еще не готовых его нести. Счастье таким человеком понимается не как духовное сокровище, а как достижение всех мирских благ.
“Философия сытого желудка и разжиженных мозгов” — как писал Владимир Набоков применительно к социализму. Но парадокс в том, что эта философия во всей своей полноте и тупости реализовалась сегодня не у нас, а на Западе, откуда и была заимствована большевиками.
* * *
Больше всего пугает в наших добролюбовых и рахметовых эта родовая каменная угрюмость.
Они не улыбаются.
Чувство юмора либо удалено, как аппендикс, либо глубоко схоронено и находится в угнетенном состоянии.
То ли дело Владимир Ильич Ленин…
Хоть и архикровавый тиран. Однако.
Церковь всем сердцем ненавидел, было, но — по своей материалистической ограниченности.
Интеллигенцию презирал, хотя сам был интеллигентом.
И вообще имел массу всяческих недостатков.
Но в то же самое время обладал своеобразным чувством юмора (в этом смысле на него очень смахивает Руслан Хасбулатов).
Приехал, например, к нему в Кремль, в гости, фантаст Герберт Уэллс, беседуют они себе мирно о будущем. И тут Владимир Ильич подводит под локоток английского писателя к окошку, показывает в сторону Петрограда и говорит:
— Вы думаете, какие люди Зимний бг-гали?.. Мы, — тычет себя пальцем в грудь и, изящно грассируя, заканчивает, — матг-г-росня!
* * *
Сергей Смердов нимало удивлен, когда отец Святослав вежливо пеняет ему на то, что практика не является критерием истины, тихо добавляя, что эту очевидную вещь не знают только материалисты.
А что же?
Только сама Истина.
Доказательство света есть свет.
И если ты слеп или находишься в темной пещере, — это вовсе не означает, что света не существует. Смердов что-то жизнерадостно кричит, демонстрируя одновременно и обширную эрудицию, и невежество (журналист он и есть журналист), а я, сидя в уголку, думаю, что человек, впервые увидевший свет, воспринимает Свет как Откровение. Это ощущение ни с чем невозможно спутать. Оно Единственно.
Значит, думаю я себе в своем уголку, критерий Истины есть Откровение.
Ни одна идея не достойна веры. Идея суть порождение разума. А разум ограничен и лжив. Поверить можно лишь в человека, совершающего деяние. Творец-носитель Идеи должен своей жизнью ее воплотить. Риторика, текст, рассуждение без жертвоприношения ничего не стоят: нужны обряд и ритуал заклания, кровь или бесконечное истязание плоти, чтобы абстрактная формула наполнилась жизнью. Вопрос только в простой вещи: — ты собой жертвуешь; — тебя приносят в жертву; — или ты приносишь в жертву собратьев, врагов, неверных?..
Евангелие без действительной смерти на кресте осталось бы лишь сборником притч. Да-да, гениальных, мудрых, поэтичных и плюс еще сколь угодно превосходных эпитетов, однако, как ни прискорбно, всего лишь сборником ближневосточного фольклора, сказкой о бродячем пророке. Но жертвоприношение Христа в распятии и действительное воскресение по прошествии трех дней породили в сознании рода человеческого абсолютную духовную величину — личность Богочеловека, готового страдать за всех, готового искупить грехи многих поколений и доказавшего, что для любящей души — воистину любящей! — смерти не существует.
Принесшему себя в жертву мы поверили. Он жив и вместе с сонмом своих святых свидетельствует, что для всех, кроме сознательных врагов Бога, дверь вечно открыта — страждущие и алчущие могут обрести надежду и спасение через покаяние и отречение от греха.
Это уже не просто идея, это не гностическая горючая смесь, брошенная в тлеющую пасть площадной толпы.
Это столп и утверждение Истины.
Это вера в светлый образ человека, Сына Божия, страдающего и униженного ради самого ничтожного из человеческих существ.
Это, думаю я себе в своем уголку, Вера на тысячи лет вперед.
А любая мысль изреченная, тезис, концепция уже завтра будут обращены в свою противоположность, послезавтра доведены до абсурда, а еще через некоторое время под обветшалым и изодранным знаменем этой “великой” мысли-идеи мы будем жить в беззаконии, нищете и разврате.
И Спас на Крови. И железнодорожный путь родимой державы — на крови. И град Петров на крови.
Отвратительный запах у нас в подъезде. Отвратительный. Но вот зажег спичку и кажется, что воздух очистился, вернее, в воздухе другое. Запах тлена и гниения перебивается только запахом горящей серы.
Хочу, чтобы в нашей стране отменили публичную казнь. Отменили на веки вечные.
После Пугачевского бунта, имевшего место быть, как известно, еще при Екатерине II, у нас публичную казнь использовать как-то стеснялись.
Гражданская война как нижняя точка или бездна национального хаоса и безумия с каждодневными публичными казнями в лагере каждой из враждующих сторон — не в счет.
В Великую Отечественную с нашей стороны публично расстреливали предателей и дезертиров, а на оккупированных территориях немецкие фашисты использовали этот вид наказания для запугивания аборигенов и удержания провинций в строгости и повиновении.
В октябре в Третьяковке “Утро стрелецкой казни” была самой популярной картиной.
Принесший в жертву чужие жизни, своей волей, своим судом отправивший людей на тот свет, обретает Власть. Человек, перешагнувший эту черту, для окружающих становится существом сверхъестественным, пролитая кровь дает магическую силу и безусловное право поступать по своему произволу. Казнящий как бы вбирает в себя жизни жертв, мгновенно вырастая в глазах подданных в неприкасаемую исполинскую величину, в этом есть известная доля духовного вампиризма, в этом соблазн и иллюзия всемогущества, и все вожди, диктаторы, тираны, правившие на протяжении веков, познали в полной мере дьявольский вкус права на убийство…
Но до сих пор не ясно — кто заварил, кто отрежиссировал всю эту бойню и на чей алтарь с таким эффектом было принесено коллективное заклание.
Кто без греха, пусть первым пальнет в меня из танка всем боезапасом. Виновны или невиновны — можно рассуждать и рассуждать… А около полутора тысяч единолично осужденных уже давным-давно на белом свете не сыщешь…
Ау-у!..
Высокий Суд с париками и мантиями, с монументальными креслами и триумвиратом беспристрастного молчания; деревянный молоток в руке жреца и невидимый меч правосудия, витающий над всем залом?.. Высокий Суд всего лишь проводник слепого Закона. Закон же суть адаптации Традиции. А Традиция идет от Бога.
Супруги, живущие гражданским браком, — живут во грехе, во блуде. И даже если зарегистрировались в Загсе — все одно во блуде. Как говаривал один хитроглазый дедок: “И ружья регистрируют, и машины регистрируют”. Не венчаны. Венца небесного на головы не возлагали, не освятили свой союз церковным обрядом, не поклялись во взаимной верности перед Богом…
Такоже промеж Народа и Государя. Божьим промыслом встречаются и заключают брачный союз народ и царь. На царство (на женитьбу) Государь венчается обрядом венчания в главном соборе страны. А посему брачные узы между Государем и Царством с его народами, освященные Церковью Христовой — крепки и неразрывны. Это и есть легитимность, законность — по-людски, по-божецки. А когда Государь Император смертный приговор подписывает?.. Что ж… имеет право. По всему — только он и имеет это страшное право: пастырь.
* * *
Едет чукча по тундре… Едет русский по полю… Едет бедуин по пустыне… А китаец — в лодке. А негр — в хижине. А европеец — в замке, в каменном доме, в усадьбе. А американец — в автомобиле. Прав, однако, Лев Николаевич Гумилев, прав поэтов сын, прав шепелявый пророк, цицерон картавый — душа народа есть продолжение и повторение ландшафта, в котором он сформировался.
Ля илляха иль ля аллах! Слава тебе!
Слава Вам, чувственные арабы, тонкие эстеты, ценители поэзии — в прежние времена стихи в Аравии не сочинял только верблюд. Но как раз верблюд-то и подсказал отпрыскам племени Исмаила все 28 видов основных стихотворных размеров — ровно столько же, сколько у хорошо воспитанного и многоопытного верблюда существует вариантов шага, иноходи или бега в его караванных переходах по пустыне.
А негры, негры — столь высоко ритмически организованные существа, что даже законы капиталистического производства не могут сдержать или как-то утеснить их танцевально-ритмические выплески. Есть многочисленные свидетельства, когда работа чернокожих на фабрике сортировки и расфасовки кофейных зерен плавно, по воле случайно прозвучавшей тамтамно-барабанной фразы, переходила в продолжительную и неистовую танцевальную круговерть.
Западный европеец не может ни петь, ни танцевать, ни писать стихов. Все это за него делают арабы, негры, монголоиды и пр. Европеец замкнут на себя, он как оборотная система водоснабжения на большом заводе — питается собственными канализационными стоками, поэтому-то его постоянно терзают океанические видения. Поэтому-то европеец так любит массовые действа, ему одиноко в своей скорлупе, ему хочется на улицу, в карнавальное шествие, в ярмарочный хаос, в праздничный балаган, на представление мистерии, на политическую демонстрацию, наконец! Но так, чтобы все было чинно и без кровопролития…
А русские где ни соберутся — сразу песни петь. Да такие долгие, такие тоскливые, что деревья никнут, а собаки даже среди бела дня на луну выть начинают. Вот тебе и Лев Николаевич — великий этнолог, вот тебе и душа народа, и неиссякаемый родник, и жизнь прожить как песню сложить, а от песни этой чужеземца жуть берет.
Ученый, он что угодно объяснить может. То, например, что эта странная мистическая песенность российская, включая Малороссию и Белоруссию, в этом протяжном, долгом хоровом или разноголосом варианте вызвана, именно вызвана (появилась на зов), о-о-о-ов! — пространства, порождена ландшафтом, долгим отзвуком Земли Русской.
Но есть такая вотчина в этой земле как романс…
Что же, Господи, это такое?
Песня ли? Плач ли? Покаянное слово ли?
Загадочный жанр, присущий только русской песенной традиции.
Русский романс несопоставим с испанским романсеро, ему вовсе не присущ гальско-романский дух куртуазности и обольстительности.
Русский романс — явление страдательное.
Страдание и сострадание как способ существования души народной находят наиболее полное выражение именно в форме любовного причета, какой-то всеобъемлющей рефлексии, горевания над погибающей молодостью, душой, любовью, жизнью, что, в общем, одно и то же.
Страдание, страда духовная, труд, тяжкая работа — стремление подняться над собой, над бренною плотью, стремление к свободе — к тайной свободе, о которой писал Пушкин, все это таится и содержится в лучших образцах русского романса. Романс, это пока еще не молитва, но по силе душевного переживания и, нередко, даже раскаяния (а раскаяние — уже понятие христианское) — это духовная работа, приуготовляющая некий незримый переход к постижению иных материй и иных ценностей.
“О, Господи, дай жгучего страданья!”
Сумасшедший народ! Страна юродивых…
* * *
Сегодня день рождения Пушкина.
Я, как та старая цыганка, цыкаю прокуренным зубом, смотрю пристально на клиента и вокруг, и тихо думаю, что, слава Богу, ничего случайного в мире не происходит и не произойдет.
Вослед за днями славянской письменности, вослед за чествованием великих учителей славянских, святых равноапостольных Кирилла и Мефодия в календаре многократным эхом звучит день рождения Пушкина: далеко, далеко не случайно…
Все как-то гармонично, ладно устроено внутри весеннего календаря: сначала Георгий Победоносец поражает змия и мы поем ему славу и память, затем Константин философ (в монашестве Кирилл) и брат его Мефодий создают, следуя Божьему промыслу, азбуку для всех славян, сей чудесный алфавит, кириллицу — и переводят с ее помощью на русский язык Библию и множество других книг с греческого языка.
А с письменным языком в Россию приходят Православие и духовная литература.
Но весна на излете.
Сирень цветет.
Отсеялись. На огородах все посадили, в палисадах прибрали, ставенки покрасили. Дети в школах учиться закончили.
Вот тут-то как раз и день рождения Пушкина. Да, для меня это сейчас как явление природы, как какое-то астрономическое событие, двести лет прошло, точнее, почти двести, с того момента, когда Пушкин появился на свет, когда он появился у России, и чем дальше, тем яснее и понятнее всем — сколь великая эта радость, богатство и сколь неиссякаем этот источник.
* * *
Веселое имя Пушкин — говорил Блок.
Пунш и полночь. Пунш и Пушкин — пыталась окликнуть Цветаева.
Я люблю Вас, но живого, а не мумию, — басил Маяковский.
Но Пушкин и есть сама жизнь, слишком много жизни, земной жизни, человеческой жизни — в самых доблестных и прекрасных ее проявлениях, но, именно, человеческой.
В этом смысле с Александром Сергеевичем никогда не произойдет того, что случилось с его коллегой — писателем и философом, первым английским утопистом Томасом Мором — его католики не столь давно причислили к лику святых.
Хоть это нам не грозит. Представить икону Пушкина, пусть и современника Преподобного Серафима, пусть и равного во многом боголюбивому старцу, — без душевной муки невозможно!
И не в “Гавриллиаде” вовсе, и не в грехах любовных или житейских тут дело. В последние годы жизни глубина раскаяния и духовная высота искупали в полной мере те юношеские ошибки и проказы.
Просто Пушкин не может улыбаться подобно Джоконде или Будде.
Не может.
Имя Пушкина — веселое, по-настоящему, без дураков. Академической мумии не получилось, институт Мозга и Тела законсервировали в связи с прекращением строительства Мавзолеев. Как бы столь же успешно избежать канонизации в духовном плане.
“Какой я, к чертовой матери, мельник?! Я ворон!”
Когда я смотрю на природу как на некое совершенное творение, на свод небесный, на цветущую сирень, на женщину, идущую по Красному проспекту в колышущемся подобно сирени платье — я знаю доподлинно, что это поэзия, это Пушкин.
Когда меня несет вниз по стремительной и грозной, словно мифическое чудовище, Катуни, несет на утлой резиновой лодке, а сердце падает от восторга и ужаса, а вода встает дыбом, а сам ты вместе с напарником можешь в любой момент расшибиться в лепешку о самую живописную из прибрежных скал, не говоря уже о порогах, — до меня доходит, что это настоящая поэзия, это Пушкин.
Когда я стою у каменных плоскостей, покрытых древними росписями, когда кланяюсь, рассматривая вертикальные потоки наскальных письмен древних тюрков, когда кинжал и чаша, высеченные на поясе каменного изваяния, ощущаются пальцами как реальные предметы, а сознание подсказывает, что Тьмутараканский болван за шеломянем еси ничем не отличался вот от этого алтайского истукана — и это тоже поэзия, и это тоже Пушкин.
Что это значит?
Это значит, что Пушкин есть наша земля — и в прошлом, и в настоящем, и в будущем.
Это значит, что она его родила, чтобы себя выразить.
А у нас вообще занятие самое приятное, нам остается только радоваться — вот еще и поэтому Пушкин шибко веселое имя.
* * *
Веселее не бывает.
Всяк сущий в СНГ язык считает Пушкина своим национальным поэтом, земляком, кунаком, основоположником…
Более того, эфиопы вот-вот потребуют перенести прах Великого Эфиопа, создателя российской словесности, на его истинную родину, в усыпальницу царей Африканского Рога, в окрестностях Аддис-Абебы.
Вторая кавказская война началась и идет исключительно из-за Пушкина. Семьдесят народов Кавказа подобно семи городам Древней Греции, претендовавшим на звание родины Гомера, не могут никак поделить честь рождения, пребывания и творческого горения российского гения — так и рубятся, выясняют, кто же все-таки из них больше сделал, чтобы Пушкин воссиял.
* * *
Весело.
И если республику Ичкерия основал не Пушкин, то только потому, что угадал и предрек характер и будущее этого разбойничьего полукочевья:
“Почти нет никакого способа их усмирить, пока их не обезоружат, как обезоружили крымских татар, что чрезвычайно трудно исполнить по причине господствующих между ими наследственных распрей и мщенья крови. Кинжал и шашка суть члены их тела, и младенец начинает владеть ими прежде, чем лепетать. У них убийство — простое телодвижение. Пленников они сохраняют в надежде на выкуп, но обходятся с ними с ужасным бесчеловечием, заставляют работать сверх сил, кормят сырым тестом, бьют, когда вздумается, и приставляют к ним для стражи своих мальчишек, которые, за одно слово, вправе их изрубить своими детскими шашками. Недавно поймали мирного черкеса, выстелившего в солдата. Он оправдывался тем, что ружье его слишком долго было заряжено. Что делать с таковым народом? Должно, однако, надеяться на приобретение восточного края Черного Моря, отрезав черкесов от торговли с Турцией, принудит их с нами сблизиться. Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению: самовар был бы важным нововведением. Есть средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века: проповедование Евангелия. Черкесы очень недавно приняли магометанскую веру. Они были увлечены деятельным фанатизмом апостолов Корана, между коими отличался Мансур, человек необыкновенный, долго возмущавший Кавказ против русского владычества, наконец, схваченный нами и умерший в Соловецком монастыре. Кавказ ожидает христианских миссионеров. Но легче для нашей лености в замену слова живого выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, не знающим грамоты”.
Вот так чего не коснись — Александр Сергеевич уже все написал. Нынче одни создают дворянские собрания, другие пекутся о чести русской интеллигенции, спорют, спорют… А чего спорить, коли в “Моей родословной”:
Я грамотей и стихотворец,
Я просто Пушкин, не Мусин,
Я не богач, не царедворец,
Я сам большой, я мещанин.
Так близко. Так тепло.
Правда, один мой большой друг недавно по телевидению дополнил эти вроде бы исчерпывающие строки: “Интеллигент у нас Гарин-Михайловский, а я скромный служащий, литератор”.
* * *
Слушаю в субботу “Губернские новости” по областному TV, смотрю в холодное с неизменной снисходительной усмешкой лицо Андрея Н. и вдруг понимаю, что он говорит что-то не просто неприличное, но хуже того…
Тотальный эфирный цинизм, видимо, не знает предела самоуглубления.
Ведущий, мой давний знакомый, человек далеко не глупый (я его никак не могу заподозрить в наивной простоте, которая хуже воровства), более того — филолог с Томским университетом за плечами, в конце выпуска, “на подверстку”, выдает следующее, мол, на прошедшей неделе в Новосибирске произошло два события, равноценные по своей сенсационности (вновь усмешечка):
— первое — в городе официально зарегистрирована “Партия любителей пива” с единственной идеологической платформой — “больше пива трудящимся и лучшего качества”;
— и второе — из Санкт-Петербурга в наш город привезены частицы мощей Александра Невского, которые будут переданы собору, носящему имя князя.
“Так что, — завершает довольный собою репортер, — кому что, кому вера в Бога и святые мощи, а кому пивная политическая карьера и общение с товарищами по партийной кружке”.
Никакой преднамеренной злокозненности.
Жена Цезаря вне подозрений.
Диагноз один — уверенность в собственном остроумии и журналистской ловкости.
Я-то уверен в обратном, в чудовищности сближения, сопоставления двух этих событий, в духовном предательстве, происходящем вот так, мимоходом. А предаем-то мы в первую голову сами себя, своих предков. Не может, не должен человек, в имени и фамилии хранящий память об Андрее Первозванном и Киево-Печерской Лавре ставить на одну доску компанию хохмачей-собутыльников и человека, которому мы, в сущности, обязаны своей историей последних восьми веков.
Не может, не должен… однако ставит.
Это стиль такой!
Стиль развязной свободы.
Стиль безнадзорного самолюбования.
Стиль попирания праха с куцей верой в свой разум, где нет и не существовало таких понятий как грех, сомнение, раскаяние, кощунство, не говоря уже о святости.
В этой системе координат в реальную святость таких реальных людей как Александр Невский, Сергей Радонежский, Серафим Саровский, Амвросий Оптинский и, тем более, наших современников, сегодняшних вершителей духовного подвига — поверить невозможно.
Если бы случай с “ГН” был единственным… В столице этот тяжелейший недуг журналистики потихоньку преодолевают.
Но провинция подражательна до пародийности, до патологии.
“Я новый мир хотел построить,
Да больше нечего ломать”.
Дерг-дерг, друк-друк, прыг-прыг — период стихотворцев-иронистов остался в перестроечных восьмидесятых годах.
За окошком все другое.
Журналисты фанатичны по природе своей профессии, поскольку очень внушаемы.
Фанатизм, независимо от окраса, все равно фанатизм. Поэтому фанатизм свободы слова не лучший, а, может быть, худший случай проявления священной войны, газавата против тех, кто считает, что эта свобода должна быть ограничена религией, моралью и традицией. Тр-ретья р-русская р-революция стала историей. Она закончилась в 1991 году позором, предательством и распадом. Но наша гордая независимостью пресса все продолжает, как старый партизан, с неугасимым рвением и через тридцать лет после войны пускать под откос поезда.
Нет независимой информации.
Без любви и веры такая информация служит ненависти и сомнению. Это наконец поняли жрецы информации в Москве.
Глумление над мощами Святого Благоверного князя Александра Невского в выпуске “ГН” странным образом возвращает во времена Емельяна Ярославского и Лео Таксиля, но для евреев-коммунистов подобные шуточки хотя бы естественны, их ничто не связывает с этой традицией и они искренне желали строить царствие Божие на земле…
К счастью, не все слушают филологически просвещенного и политически независимого Андрея Н., иначе бы в соборе Александра Невского воскресным январским утром 1994 года народ не толпился бы сплошной стеной, да так плотно, что невозможно было поднять руку для крестного знамения. Этот невежественный и непросвещенный, ленивый и нелюбопытный народ пришел поклониться мощам Александра Невского, пришел вместо того, чтобы штурмовать пивные киоски, бия друг друга по головам канистрами и бидонами, этот народ на протяжении пяти часов службы стоял как единое целое в тишине и смиренном терпении, в понимании благоговейности и великой значимости момента. И лишь капли от тысяч дыханий конденсировались высоко на куполе и падали как некие благодатные слезы на простоволосые головы мужчин, на молитвенно сутулые плечи, на цветастые платки женщин…
Вольно ж вам над этим смеяться…
* * *
Будет поле. И будет рожь.
Возвращаюсь с похорон самолетом.
Родной дядька, фронтовик, на 72-м году жизни, в телесных муках и душевных горестях тихо перекочевал в мир другой, по всей вероятности, лучший, более совершенный, чем этот.
Дядя Митя как-то незаметно утратил интерес к окружающей действительности, потом где-то простудился, потом плавно за полгода угас и свезен на скорбное маленькое кладбище в почти исчезнувшей деревне Буденный поселок, а точнее, это дальний околоток большого села Еланда в степном Алтае.
Рассеянно гляжу сквозь иллюминатор на пожухлую бледно-рыжую траву по краю взлетной полосы, на мелкие трещинки и стыки бетонных плит, на крытую темно-синей краской лопасть пропеллера (место в АН-24 попалось прямо напротив двигателя), смотрю и ни о чем не думаю. Так бывает, когда в голове ни одной мысли, даже самой пошлой и затасканной, лишь смутные и случайные в полном сумбуре наплывающие образы, несвязные обрывки фраз, нечеткие воспоминания полуэмоций-полуощущений.
Меж тем включен двигатель, и пропеллер начинает медленно раскручиваться.
Двигатель набирает обороты.
Пропеллер вращается все быстрее, отдельную лопасть еще можно различить, но за ней уже тянется нечто наподобие черного шлейфа, наконец, этот шлейф сливается в один черный вихревой круг, черный бешеный диск, за которым не видно белого света. Но вот обороты вырастают до максимального предела, диск становится прозрачным и, словно перейдя некую черту, вовсе растворяется в воздухе, оставляя на месте своего присутствия лишь тонкую, едва заметную для глаза рябь, словно бы пленку газа, сквозь которую солнечный луч немного не так преломляется.
Удивительно.
Вот пропеллер был, стоял на месте или медленно вращался, но в любой момент явственно воспринимался глазом. Он присутствовал, он зримо существовал.
И вдруг в короткие мгновенья исчез…
А человек?
Вот он жил, был рядом с нами, ходил, говорил, грешил, каялся, любил, носил в себе целый мир, мир эмоций, воспоминаний, замыслов и умений. И вдруг его нет… Осталась лишь тленная материальная скорлупа, которую надо поскорее предать земле, покуда она не принялась стремительно распадаться, возвращаясь сначала в мертвенно-органическое и молекулярное, а затем и в минеральное состояние.
Человека нет.
Его не видно, не слышно.
Он, словно вращающийся пропеллер, выпал за пределы зрительного восприятия.
Хотя еще некоторое время после ухода, называемого смертью, его присутствие продолжает явственно ощущаться где-то рядом.
“Упокой, Господи, душу раба Твоего”.
Душа страдает и мечется, заключенная в клетку тела, она отягощается низкими страстями плоти, она терпит муки несвободы.
Слово “покойный”, хорошее русской слово — тихое и мягкое — определяет момент разрушения плоти, плоть исчезает, а душа — бессмертная, живая, нетленная — упокаивается.
На свете счастья нет,
Но есть покой и воля.
Вот что имел в виду Александр Сергеевич Пушкин. А ему вторил другой гений: “Я б хотел свободы и покоя…”
Когда я остаюсь один среди Великой Степи, я всей грудью ощущаю чтó есть покой и воля, я начинаю догадываться, в чем тайна смерти и бессмертия, я ощущаю суть состояния, когда “времени нет”.
Но почему же душу нельзя увидеть?
Наверное, потому что она слишком быстро движется тогда, когда не связана плотью. А когда душа во плоти, ее можно восприять и увидеть в глазах человека, во взгляде, в облике, в образе. Говорят, что она светится, поет, дышит именно в очах сынов и дочерей Божьих. И еще говорят, “глаза — окна души”.
И из очей в раздумье странном
Струился в космос Божий дар…
Пропеллер начинает мелькать, мелькать, мелькать… Двигатель надрывается. В воздухе висит лишь ощущение страха и тревоги.
Вот и душа начинает мелькать, мелькать, мелькать…
А тело задыхается, тело не выдерживает все убыстряющегося движения, тело бьется в агонии. Потом струна лопается, и человек исчез. Человека нет. Он здесь, рядом, мы чувствуем, что он рядом, но он слишком быстро мелькает, мы его не можем видеть и слышать.
Нам остается лишь тревога и страх, потому что мы не можем вместить в своем сознании всей быстроты этого движения, всего смысла этого почти мгновенного перехода из жизни через смерть в новую жизнь…
Самолет набирает скорость, разбегаясь по взлетной полосе, меня резко вдавливает в кресло, еще несколько последних жестких ударов шасси о стыки бетона, толчок, и я вместе с машиной лечу, лечу все выше и выше, а земля все отдаляется, плавно кренясь и задергиваясь дымкой.
Так и хочется сказать: “Прощай”.
“Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твое притек, вопию Ти: возведи от тлена живот мой, Многомилостиве. Призри на меня свыше, милости Божия, и милостиво вонми ныне на мое посещение снити, яко да видев Тя, от телесе изыду радуяся. Растерзаемы соузы, раздираемы закони естественного сгущения, и составления всего телеснаго, нужду нестерпимую и тесноту сотворяют ми. Чертог Божий Всечестный, Небесному разумному чертогу сподоби мя, мою угасшую и несиящую свечу возжегши святым елеем милости Твоея. Душе моя, душе моя, востани, что спиши, конец приближается, и нужда тебе молвити: воспряни убо, да пощадит те Христос Бог, иже везде сый и вся исполняй”.
Это отрывок из канона молебного при разлучении души от тела. Думаю, еще не завтра надо мной его будут читать, но до чего поразительно — насколько глубоко и точно знало и знает православное священство все суровые этапы, все детали и муки последних шагов человека и как все было сделано, разумно сделано, для того чтобы помочь ему, христианину, совершить эти шаги.
* * *
Будет поле, тропа и рожь
С упованьем вечного лета.
Будет берег этого света.
Тяга почвы. И жатвы нож.
Свет — не прах. Соломон не прав.
Пусть погрузят жизнь на телегу!
Даже пылью своих молекул
Я запомню Творенья нрав.
Верь поэту! — бессмертна душа,
Он заглядывал за неизбежность,
Он угадывал тайную смежность
Мира с миром.
Страшась, кружа
За границей родного тела,
Над воронкой тлена времен.
Он за память любимых имен
Зацепился осиротело
И вернулся…
Упало зерно,
Миновав равнодушный жернов,
Возле сфер поющего жерла.
И взошло. И тепла полно…
Я свободен. И я любил.
Я глядел в глаза коридора,
Жизнь и смерть идет сквозь который,
По которому в громе хора
Светлый предок мой уходил.
* * *
На прошлой неделе сдал в печать книгу своих стихотворений. “Могила Великого Скифа”. Почти шесть лет пролежала в столе.
Шесть лет не хотел публиковать.
Боялся. Не был уверен.
Нет. Скорее, не знал что же дальше, был слишком привязан к прошлому, оглядывался, оглядывался…
* * *
Там, за спиной — страна детских восторгов, — дощатый забор у родительского дома, пыльные дороги среди красот Салаира, Горной Шории, Алтая, там, в груди, как в топке, сожжены целые месторождения чувств и страстей, там чёрный город Прокопьевск под покровом дымов, в угаре и пыльных вихрях, словно библейская Гоморра в свой последний день.
Не оглядывайся, не оглядывайся…
Окаменеешь.
* * *
Нельзя оглядываться, когда за спиной бездна, когда душа твоя пересекает границу, а прошлое позади тебя рушится в ад, с неба льётся огонь и сера, и целая долина, где прежде высились белокаменные Содом, Гоморра и Кадеш, исчезает с лица земли.
Прежняя родина исчезает, почти исчезла.
Да, это старая-престарая история племянника Авраама, тихого алкоголика Лота, это уже не ветхая басня, она стремительно наполнилась смыслами, аллюзиями, кровью…
Давным-давно или совсем недавно делил стада и земли патриарх Авраам и его племянник Лот. Авраам первый предложил Лоту право выбора себе местности для жительства: “Не вся ли земля перед тобою, сказал он, — отделись же от меня. Если ты налево, то я направо, а если ты направо, то я налево”. Лот принял это предложение и выбрал всю окрестность иорданскую, которая вся до Сигора орошалась водою, как сад Господень, как земля Египетская. “И разделились они друг от друга, — говорит Священное Писание, — и Лот раскинул свои шатры до Содома”.
Из дальнейшей истории видно, что Лот жил вовсе не обособленно, общался с жителями Содома, “которые были злы и весьма грешны перед Господом”.
О ситуации России конца XX века можно сказать примерно тоже самое — в каждом из нас грехи, злость и жестокость прежних времен язычества и неверия, а с другой стороны — каждому из нас втайне поведано, что он может и должен, спасая себя и своих близких, до восхода солнца покинуть ту духовную область, в которой прожил всю жизнь, но на месте которой завтра возникнет Мертвое море.
И вот глава 19 книги “Бытие”, и всего 26 стихов, повествующих о катаклизме, и рушатся проклятые города, и чудесно спасается единственный праведник
Что это?
Новая редакция истории о Потопе? Слишком простое и слишком рассудочное объяснение. Время параллельно. Событие не происходит раз и навсегда, событие имеет несколько проекций. Древесные кольца, окаменевшая спираль миллионолетнего аммонита, галактическая структура циклона, витки, витки, витки… Время повторяемо, а слайд события время, подобно сильному лучу, проецирует сразу на несколько по-разному наклоненных экранов.
Содом обречен.
А попытка насилия над Ангелами — глубина обреченности.
Эта попытка имеет проекцию в стремлении большевиков обесчестить, унизить и растоптать дом Господень, т.е. Церковь. Увы, не только рухнувший Храм Христа Спасителя и улыбающийся с документальных кадров Лазарь Коганович с рукой на адском рубильнике, не только десятки тысяч священников, уничтоженных, сосланных, доведенных до отчаяния… Это сонмы разрушенных и разграбленных храмов, причем разрушенных и разграбленных не руками инородцев, а, в большинстве случаев, руками самого народа-Богоносца, руками крестьян.
Как известно, попытка надругательства над Церковью обернулась для искавших ее духовной слепотой: “И тогда Ангелы простерли руки свои и ввели Лота к себе в дом и дверь заперли.
А людей бывших при входе в дом, поразили слепотою, от малого до большого, так, что они измучились, искав входа”.
Не так ли мы и в Стране Советов и в новой России блуждаем в поисках входа или выхода, но все тщетно. И блуждания эти стали особенно болезненны, хаотичны и беспомощны именно в последнее десятилетие.
Это потому что старое время кончается, а начала нового еще не видать.
Пограничное состояние.
Нейтральная полоса.
То, что было, уже больше никогда не будет, а то, что будет не дано знать никому.
Она оглянулась…
Она посмотрела на родной дом.
И превратилась в спекшийся сгусток соли, вулканического пепла и серы.
Жаль того, что осталось позади.
Невыразимо жаль воспоминаний, жаль чудесных полей, домашнего уюта, жаль прежнего счастья, которое, возможно, и счастьем-то было лишь в воспоминаниях.
Но, увы, ничего не вернуть.
Все осталось за стеной огня.
Последние надежды были рассеяны залпами танковых орудий и пьяными оргиями.
Спасай свою душу, не оглядывайся назад, и нигде не останавливайся в местности сей…
Не оглядывайся на коммунизм.
Его не будет.
Не оглядывайся на Запад.
Он был проклят еще прежде.
Не оглядывайся на монархию.
Она расстреляна в Ипатьевском доме.
Не оглядывайся на историю.
Это всего лишь руины, наполненные черепками.
Не оглядывайся на литературу и искусство.
Это лабиринты, полные призраков.
Не останавливай взгляд на демократии.
Оставь мертвым хоронить своих мертвецов.
Прочь от всего этого.
Дальше.
Там впереди должна быть дорога.
Княгиня Ольга не обращалась назад, принимая крещение в Святой Софии императорского Царьграда.
А сын ее Святослав оглянулся и был уничтожен по просьбе своих же соотечественников на голодном промозглом днепровском острове всего в ста верстах от Киева.
И внук Ольги Владимир Равноапостольный решился не оглядываться. И стала Русь крещенной.
И Александр Невский, приемный сын завоевателя Батыя, не глядел назад, на Великокняжеский престол, а видел впереди огромную державу, обращенную на Восток.
И так на протяжении тысячи лет и до сего дня.
* * *
Москва чадит и гниет, распространяя запах тления.
То, что зовут политической деятельностью, больше похоже на пир лысоголовых грифов.
В основании Кремля — языческое кладбище кремированных трупов и Пергамский алтарь с мумией внутри.
В Александровском саду возжен вечный жертвенный огонь в центре пентаграммы, посвященный Неизвестному Воину. Советский солдат не предмет, не образ поклонения, а всего лишь жертва этого огня. Впрочем, известно, против кого вооружен и на кого восстал Неизвестный Воин, озлобясь в своей вселенской гордыне. Известно стало и то ужасающее число душ, что волею жрецов было принесено на алтарь этой гордыне и мученически сгорело в этом страшном огне.
* * *
А, может быть, перенести столицу, как это не раз уже бывало? На Западе, совершенно очевидно, нам не светит и не греет.
На Юге — война и смута. Остается одно, как писал поэт:
Повернувшись на Запад спиной,
К заходящему солнцу славянства…
На Восток! Встречь солнцу!
Почему бы, на самом деле, не сделать столицей России в XXI веке, например, Южно-Сахалинск. Масса проблем отпала бы сама собой. Южные Курилы, к слову сказать, стали бы дачными местами столицы.
* * *
Есть странная закономерность.
Исторические повороты всегда сопровождались в России перенесением столицы в новое место.
Там, на свободной стройплощадке, от первого колышка начиналось создание обновленного государства.
О самой древней столице мы ничего не знаем.
Скорее всего, это легендарный, воспетый в сказках и былинах Буян-Руген, островная столица. Но и до него на путях тысячелетних странствий наши предки имели столицы гораздо более древние, от них не осталось ни знака, ни слова, ничего, они к России уже никакого отношения не имеют, их основывали другие этносы, с неведомыми языками, культурой, цивилизацией. По цепочке поколений передается только кровь, генетика, цвет глаз и волос, черты облика; все остальное (язык, культура, обычаи) за какие-нибудь четыреста — пятьсот лет может поменяться так, что и следов прежнего будет трудно обнаружить. А что говорить о тысячелетних дистанциях. Мы знаем, что одна из ветвей этногенеза наших предков принадлежала морскому воинственному народу. Мы, несомненно, унаследовали многие этнические черты и свойства характера этого народа, но в языке от его присутствия практически ничего не осталось, кроме самоназвания “рус”.
По свидетельству епископа Адальберта, последнее княжество западных русов-ругов существовало на севере Италии и на правом берегу верхнего Дуная (нынешняя Австрия и Словения) — тогдашняя римская провинция Норик. В конце бурного V века этот народ был полностью уничтожен в войнах и нашествиях, остатки его смешались и рассеялись в племенах, нахлынувших с Востока.
Но другая, более активная, ветвь уцелела на побережьях Южной и Восточной Балтики, постепенно, в течение двух-трех столетий они сблизились с северными славянами, видимо, помогая им своей военной силой в торговле, началось слияние, ассимиляция восточных славян и русов. Так возникло новое государство Рюриковичей со столицей в Новгороде.
Но сразу после смерти Рюрика в 879 году его воевода Олег по прозвищу “вещий” (т.е. колдун, волхв, жрец, исполняющий магические обряды) отправляется на Юг, посадив в ладьи вместе с дружиной малолетнего сына Рюрика Игоря. Обманом он захватывает бурно растущий и очень перспективный в предстоящих военных делах город Киев, убивая при этом своего соплеменника воеводу Аскольда и славянского князя Дира.
Киев становится новой столицей обширной державы, где отныне на золотом престоле восседают русский конунг (по-славянски “князь”) Игорь-Ингвар и княгиня Ольга, девушка славянского происхождения, в княжении получившая варяжское имя, это даже не имя, а скорее титул, женский вариант Олега, “Хельги”, т.е. — жрица, колдунья.
Государство Русь уже на этом этапе как бы проецирует на будущее свою дальнейшую судьбу, оно как бы двуглавое.
Северная столица Новгород смотрит в Балтику, в Варяжское море, на ганзейских коллег, Новгород уже тогда накрепко увязал себя с Европой всеми торговыми и экономическими нитями.
Киев ориентирован на Юг, на Византию, на богатство, на державное величие и дух Царьграда. Дух проявит себя позднее. А пока близость легкой добычи в греческих провинциях, желание славы и риска манит на берег Днепра варяжские (но далеко не только варяжские) дружины, группы, а также смелых одиночек. Олег знал, для чего он устранял со своего пути воеводу Аскольда. Одно из мест киевского парка на правом берегу Днепра и по сей день называется Аскольдовой могилой — память о трагедии, предательстве и древней революции…
Формировать дружины удачи в Киеве IX–X веков было делом довольно простым. Киев был вольный город, город интернациональный, сюда стекались беглые и искатели счастья со всех земель и стран. Киев всех принимал, но никого не выдавал.
Новгород в этом отношении был более чопорен: с сословными и цеховыми интересами, с большой концентрацией торгового капитала, со своеобразными демократическими традициями… Новгород был тяжел и грузен. (Прямая аналогия с императорским портовым Петроградом, который не годился быть столицей Азии, и революционной Москвой, ставшей оплотом и прибежищем для тысяч и тысяч пассионариев, террористов, авантюристов и борцов-марксистов со всего мира).
Но пора грабежей и походов древних русичей, где воины искали себе чести, а князю славы, в основном завершилась с принятием христианства. За полтора столетия варяги растворились в славянском населении, забыли язык и обычаи, оставив новой стране лишь династию князей да название, объединившее множество племен общим названием Русь.
Принятие православной религии вновь развернуло государство с юга на север. Строительство монастырей и застав, обращение разноязыких соседних народов в христианскую веру — Чуди, Веси, Мери, черемисов, волжских болгар, Биармии — изменило вектор движения России в сторону Гиперборейских болот и чащоб.
В память об этом сияет куполами на берегу реки Клязьмы город Владимир, а еще севернее, уже на Волге, — Ярославль. Здесь-то и возникла новая Русь с новой столицей — Московия.
Петр I заполнил вакансию угасшего Новгорода строительством Санкт-Петербурга.
Большевики, будучи по природе азиатскими тиранами, вновь изменили акцент перенесением столицы в татарскую наследницу — Москву. Но коммунизма не стало. И сегодня мы вновь перед выбором.
* * *
Некоторые указывают на Севастополь, для чего в Верховном Совете (ныне — Дума) уже готовят почву.
Но это промежуточный вариант.
После него по логике вещей придется перебираться в Константинополь (нынешний Стамбул), а это мы уже проходили, одного черноморского флота может оказаться недостаточно.
Другие настаивают на Новосибирске, мол, географический центр России, огромный потенциал, международный аэропорт вот-вот появится… Это вариант запасной. Поскольку сразу возникает тяжба с Иркутском, как столицей декабристов, Омском, как столицей Колчака, и Екатеринбургом, как столицей современного рок-движения. Хотя Екатеринбург, видимо, сразу отпадает: нельзя строить новое государство на костях невинно убиенной царской семьи. И потом, у Екатеринбурга неопределенное географическое положение — ни Европа, ни Азия, а так — что-то среднее.
Все-таки, думаю, это должен быть Южно-Сахалинск.
Определеннее быть не может. Государство у нас молодое, растущее, а отсюда и до Калифорнии рукой подать.
* * *
Никогда не ведал и не загадывал, что думает обо мне прохожий читатель или мимоезжий слушатель.
По правде сказать, а на кой черт нужен я читателю или слушателю?!
Есть несколько человек рядом и не очень рядом, которых я люблю и которые могут оценить и понять то, что я делаю. Остальные вокруг либо похожи на них своим душевным строем, либо из другой породы, и по этой причине мне глубоко не интересны.
О доблестях, о подвигах, о славе мечтают все-таки в более или менее юном возрасте. Если ты отроком или в младые годы по заветам писателя Николая Островского не стремишься всем жаром души спасать человечество, значит, у тебя просто нет сердца, но если ты после тридцати не стал консерватором и традиционалистом, значит, ты просто идиот. Мысль сия принадлежит не мне, но хуже от этого не есть. Тщеславие — болезнь, по преимуществу, возрастная, как корь или скарлатина. В повзрослевшей душе палочки тщеславия присутствуют, но уже не дают рецидивов. Исключения составляют тележурналисты, актеры и политические деятели. Один из подобных людей, вельможа, как-то обратился к Пушкину: “Мне пришла в голову мысль…”, Пушкин тут же оборвал его словами: “Не может быть. Нет, нет, вы изъясняетесь ошибочно, что-нибудь да не так”.
Литератор, стихотворец — это моя профессия, повседневная работа и в ней нет ничего из ряда вон выходящего и экстраординарного. И постоянно избиваемый вельможами Екатерины II Василий Тредиаковский был литератором, и зоил Фаддей Булгарин, и сумасшедший критик Дмитрий Писарев, и алкоголик Аполлон Григорьев, даже Ленин был литератором, как он сам признавался в анкете. Вот вам образец скромности, ведь не написал “великий вождь и учитель, творец Октябрьской революции”, а просто — “литератор”, публицист обыкновенный…
Вообще, писатель и, в особенности, Поэт — звание в абсолютном большинстве случаев посмертное. По крайней мере, так должно быть. Это как Герой Советского Союза: при жизни — лишь в исключительных случаях. Эту великую разницу между человеком и духом прекрасно понимали и понимают церковники, причисление к лику святых происходит обычно через десятки лет после смерти, когда сформируется идеальный образ того, кто совершил при жизни духовные деяния, а все мирское отсеется. А у нас из рядовой профессии попытались сделать этакую жреческую касту, “орден инженеров человеческих душ”.
Борис Пастернак как-то попытался выразить свое отношение к славе и популярности:
Быть знаменитым некрасиво,
Не это поднимает ввысь.
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.
Здесь все правильно, но слово “некрасиво”, поставленное в жесткую зависимость от “архива”, рифма есть рифма, неточно и приблизительно выражает суть, в нем сквозит некое ханжеское морализаторство, как будто автор журит тупого недоросля — “так делать некрасиво”. “Быть знаменитым глупо и грешно” — вот так должна звучать строка. Глупо и грешно искать себе суетного воздаяния, стремиться к славе и популярности, когда сама работа приносит тебе это воздаяние — общение с языком, жизнь в языке как некой живой божественной стихии, удивительная способность создавать нечто самому из материи этого языка, это ли не смысл, это ли не путь.
Разумеется, для такой работы нужен минимум известности, круг посвященных, т.е. о тебе должны знать те, кто может тебя духовно поддержать, кто может сочувствовать и соучаствовать. У Тютчева: “И нам сочувствие дается, как нам дается благодать”. Точнее не скажешь.
Благодать.
А значит и молитва.
Ведь у молитвы есть разные ипостаси.
Есть каноническая молитва, молитва доступная всем, всех обогревающая и всех спасающая.
Есть молитва музыки, красок, молитва творения рук человеческих.
И у меня есть собственно моя молитва — Берязева.
Это мой заповедник, моя область суверенного существования, мой способ душевного уединения, который заключается в писании каких-то предложений на русском языке, иногда зарифмованных, иногда — не очень, как сейчас, например.
1993–1994 гг.