Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2005
Вот и кирики-мокродырики прошли и следом за ними без перерыва — Афиноген, когда лето перешагивает знойный возраст и все пташки впадают в задумчивость. А это значит — всё. Август.
Знаешь, тут совсем рядом есть кусочек какого-то призрачного курортно-приморского городка, с такой необычной для Новосибирска атмосферой — с праздничными ризалитами, с южными ракурсами, тенями и лестницами; натурально одесско-тбилисскими балкончиками, двориками и окнами… И насыпи, облицованные камнями, стоят — словно фрагменты несбывшихся цитаделей или набережных. Деревья вот только подводят: ни каштанов тебе, ни мирта… Одни клены и тополя, клены и тополя… Ни лавров, блядь, нет, ни вишен!
И хотя ограничен этот кусочек улицами с самыми что ни на есть сибирскими названиями: Каинской, Колыванской и Сибревкома, и окружен он типичнейшей и характернейшей новониколаевской городской застройкой начала прошлого века со всеми этими треугольными фронтонами, трехчастными аттиками, и пропильной, и накладной резьбой и непременной огромной розеткой “солнышко” — солярным знаком, все ж таки он есть, и я прихожу туда — каждую неделю. Он наполнен нежной, тонкой и светлой грустью о навсегда ушедших, невозвратных временах и даже в самые короткие, самые безысходные сумрачные декабрьские дни он дарит мне кусочек сказочной, так и не сбывшейся мечты.
1 августа 2004
* * *
В общем, все так и получилось, как он сказал накануне: немного потеплело и повалил густой снег. Крыша съезжала у него окончательно. Его увлечение дореволюционной топонимикой — когда он упорно не признавал современные названия улиц, а называл их такими красивыми и иногда даже вкусными словами — Межениновская, Воронцовская, Дворцовая, — казалось теперь детским садом, безобидными игрушками. Он увлекся… и не астрологией даже, а какими-то нисходящими лунными узлами, напряженными лунными аспектами, внимательно отслеживал скорость вращения Земли и соединения Меркурия, Венеры и Марса.
Он звонил мне поздно вечером и предупреждал: “Ты, это… Завтра напряженный лунный аспект, ты понял? Беспричинная агрессивность, психопатологические, неадекватные реакции — кошмар!.. Возможны даже обрушения зданий! Скорость Земли уменьшается, а что ты хотел — соединение Луны с Сатурном, не шуточки тебе”.
И так каждый вечер. Всю осень и начало зимы, до самых до Введенских морозов. Когда он позвонил первый раз, я попробовал отшутиться: короче, говорю, Меркурий во втором доме? Но он давно не перечитывал Мастера и остроумия моего не оценил. Он наблюдал движенье железных центров и сгущенье смертельных сил.
Перед Введеньем я позвонил ему сам:
— Слушай, пойдем завтра прогуляемся по центру, как раньше? Я фотоаппарат возьму. Посмотрим дворики между Чаплыгина и Горького, где раньше фотолаборатория была
— Асинкритовская и Тобезеневская — поправил он, скорее просто машинально.
— Ну пусть будет Асинкритовская, — согласился я. — Помнишь, когда строили метро и весь Кра… Николаевский проспект был перекопан, мы с Дворником и Кашкетом фотографировались в ямах перед “Букинистом”, осенью, помнишь? И все на нас смотрели. А потом мы пошли пить “Андроповскую” к Сторожу Сергееву, у него еще был такой красивый поднос с олимпийской символикой, на котором лежала закуска — голландский сыр и бородинский хлеб?
— Какая “Андроповская”? Какие дворики, какой Кашкет? Ты не понимаешь! Сильнейшее влияние планетарных магнитных полей! Марс переходит в знак Стрельца! Самые напряженные дни месяца! Сбои в электронной аппаратуре, на магистралях — аварии!
— На почве — заморзки, — продолжил я, — на земли мир, и в человецех благоволение?
— Заморозки? Какие заморозки? Не будет никаких заморозков! Наоборот, завтра потеплеет и пойдет снег.
— И кошка будет ходить по дому на задних лапах, и рвать когтями мебель?
— Какая кошка? — растерялся он.
— Да никакая. Примета такая. Народный календарь. Ну все, извини, что побеспокоил.
А сыр у Сторожа Сергеева был изумительный — из “Универсама”. Нарезанный маленькими кусочками и каждый кусочек завернут в целлофан. И чтобы его развернуть, нужно было потянуть за тоненькую красную ленточку. Теперь такого не продают.
4 декабря 2004
* * *
— А вот для меня восьмидесятые закончились ранним утром 1 января 1992 года, — произнес, закуривая очередную сигарету, Крохобор.
— Я как раз тогда на Владимировской, в психушке, находился, — вставил Талый.
Крохобор покосился на него — очень неодобрительно, ничего хорошего не обещал такой недобрый взгляд. “Сегодня все будет как обычно, — подумал я, — только бы они не перевернули тахту вместе с Лямочкиным”.
— В психушке? — испуганно сжался Лямочкин.
Я встал, поправил Лямочкину плед.
— Ну ты, Талый, даешь. Мы тут про декабристов говорили, про серебряный век, а ты все про свою Владимировскую, Лямочкина вот опять напугаешь.
— Да, а что ты думаешь, — оправдывался Талый, — у нас в девятом отделении был старик Закашляев…
— Закашляев?!.. — еще больше сжался Лямочкин и попытался присесть.
— Ну да, Закашляев, — продолжал Талый, — так он нас называл “солдатиками”. Эх, солдатики, говорил, хорошо в дурдоме летом, хорошо в нем и зимой! Да! А что ты думаешь?
— А вот мне, — отнесся я к Крохобору, — мне раньше казалось, что я был счастлив в восьмидесятые годы, особенно во вторую их половину. А сейчас я не могу без омерзения вспоминать эти митинги, кооперативы, чернушные фильмы, эти женские прически…
Крохобор потянулся было к граненому стакану с крепчайшим чаем, но вдруг повернулся ко мне и заговорил гневно:
— Я понимаю, когда ты читал Лескова! Владимира Клавдиевича Арсеньева! Прекрасный язык, настоящая русская проза! Но что ты взялся читать сейчас? Это же надо было так опуститься! Читать О-куд-жа-ву! Этого продажного… Виноградную косточку в теплую землю зарою… — свирепо проблеял он. Бедный Лямочкин растерялся, он не понимал — или в этом месте нужно весело смеяться или происходит нечто ужасное.
— И после этого задавать вопросы о счастье! “Путешествие дилетантов”! Эта трагическая многозначительность! Вечная фига в кармане! Шестидесятники заёбаные! И этот твой… Сибирский Лермонтов!
— А что Сибирский Лермонтов? Что он тебе сделал? — возразил я. — Ну приехал человек как-то зимой из Криводановки…
— Из Криводановки? — переспросил Лямочкин.
— Ну да, это как в Колывань ехать. Мы пили азербайджанский коньяк по 13 рублей 70 копеек, а потом он на кухне написал стихотворение про фильм “Покаяние”, что-то там было про фанаберию фонаря… И среди ночи пошел отправлять в газету “Новосибирская кинонеделя”.
— Кинонеделя?.. — изумился Лямочкин. Крохобор молчал.
— Да, тогда была такая газета, мы ее даже выписывали, — продолжал я, — он там еще приписку сделал: в связи с перестройкой прошу опубликовать.
— Перестройка? — обрадовался Талый, — я, когда перестройку объявили, в психушке на Золотой горке гусей пас! Да! А что ты думаешь?
— А ванну… ванну он уже потом заблевал, под утро, — добавил я. — После того как расхуячил гитару об Черепахину голову.
Талый весело крякнул и хлопнул себя по коленям:
— Наш человек!
Он не любил Черепаху.
— Ну не ласковый я человек, не ласковый! — сделав паузу, снова заговорил Крохобор, — вот однажды — поехали мы на Шелковичиху…
“Да, — подумал я, — сегодня все будет как обычно. Как всегда”.
11, 18 декабря 2004
* * *
Каких только удивительных и необыкновенных ритуалов у него не было! Взять хотя бы ритуал Последнего Солнца Года. Но об этом как-нибудь в другой раз, не теперь. Были у него ритуалы и попроще, связанные с таким интимнейшим процессом как опохмеление. Каждый раз, нажираясь как свинья, он уже знал заранее чем, как и где он будет опохмеляться, рисовал в своем безумном затухающем сознании прекрасные картины. Вот он едет с заветной фляжечкой “Походной” ранним утром по полупустому еще Красному проспекту куда-нибудь на Снегири и там неторопливо и обстоятельно похмеляется на берегу озера Спартак. Или вот он забирается на огромный холм на Горской, где когда-то в незапамятные времена проходили гонки мотоциклов с колясками, и, щурясь на восходящее над обским правобережьем солнце, медленно допивает “Столицу Сибири”. И никогда он не повторялся, никогда не возвращался на одно и то же место.
— Нельзя, — говорил он, — возвращаться туда, где был счастлив.
Но вот однажды в конце марта случился с ним случай просто страшный, чудовищный. Зависли они тогда где-то на Молодежной или даже на Лежена, с Шилоклювиком и Черепахой, с девками, естественно. Ну, значит, гуляют в свое удовольствие. Черепаха стихи свои читает, про Брюсова рассуждает, про Третий рейх. Шилоклювик же нагло так посмеивается, готовится голым раздеться и с эрегированным членом по всем комнатам скакать. А он сидит — спокойный как всегда, Шилоклювику подмигнет, с Черепахой согласится, девкам водочки подливает. Умеют люди жить и веселиться!
А у самого в голове уже план зреет, сценарий пишется. Задумал он в этот раз похмелиться у ларька, самого последнего-распоследнего, и водка чтобы была самая распоследняя-разбодяженная, откровенно поддельная, ненастоящая, одним словом. И чтобы далеко не ехать, чтобы надолго с дорогими друзьями-товарищами не расставаться. И как представит он себя с бутылкой, в которой неизвестно что намешано, у грязного ларька с мутными стеклами и крохотным окошечком-амбразурой, так хорошо ему сразу становится, приятно. И все ему такими близкими и родными становятся: Черепаха поэт, вон сколько всего знает, Шилоклювик — душа компании, шутками так и сыплет, правда они, шутки эти, все об одном и том же — о… месячных, но зато — как он заразительно смеется — шуткам своим похабным! Девки — так тут вообще слов нет, одни эмоции, особенно рыжая Наташка — когда минет делает, так в мочеиспускательном канале аж все свистит.
Настало утро, он встает, одевается. Черепаха к нему:
— Ты, мол, куда?
— Нужно мне, — отвечает. — Сейчас вернусь, — говорит.
— Да куда ты собрался? Вот же водки еще сколько!
— Нет, — говорит он, — тому, кто сходит адом, не преграждай сужденного пути. Сегодня, — говорит, — мы исполним грусть его.
— Кого его? — удивляется Черепаха, — Тиханова?
— Да при чем здесь Тиханов? Русским языком тебе говорю, выйду ненадолго, обойду вокруг дома и вернусь.
Черепаха уже хотел было в сторону отойти, но тут из комнаты Шилоклювик выскакивает — член в разные стороны болтается. — Дезентир! — кричит, — держи его, брат Черепаха! Пацаны так не поступают!
Черепаха и схватил его сдуру. И началось. Понял он тогда, что не дадут ему ритуал исполнить, выполнить все, как задумано, не понимают его, не любят, схватил табуретку… Черепаха рухнул где стоял, вешалку на себя опрокинул, пальто, шубейки, пуховики на синтепоне… Шилоклювик сначала лыжную палку схватил, потом на кухню за ножом либо топором побежал, а может быть, побежал спрятаться, укрыться, он тогда табуретку со всего размаху и запустил Шилоклювику вослед, что-то там еще разбил, обрушил и бежать… Выбежал на улицу, отдышался. “Все, думает, сейчас исполню ритуал и вернусь, Черепаху оживим, Шилоклювика успокоим, разберемся-объяснимся-уладим, девок всех раком поставим…” Ну, короче, все ему ясно как божий день — что дальше будет происходить. Нашел он ларек, примерно, такой как ему представлялось, и водку примерно такую нашел как хотел — этикетка от одного завода, пробка совсем от другого, все получилось как он хотел и наметил. Выпил грамм двести — ацетон пополам с какой-то редкостной гадостью, но зато ожил маленечко, согрелся, глаза заблестели, руки не так дрожат — можно штаны застегнуть — и главное — ритуал выполнен! Пора возвращаться. Повернулся он и видит, что стоит он внизу, у каких-то гаражей, а на возвышении с десяток, наверное, домов и все они друг от друга ну ничем не отличаются! Все стоят одинаковые, серые и девятиэтажные. И не помнил он ни подъезда, ни этажа, ни куда поворачивать не помнил. И тогда он поступил как герой его любимой книги, единственной книги, которую он несколько лет назад дочитал до конца. Он опустился на колени и закричал — бешено, страстно и дико. И крик его долго потом отталкивался от всех окрестных девятиэтажных домов.
А что с ним случилось дальше — никто в точности не знает и сказать не может, тут полная неизвестность наступает. Возможно, что его уже к обеду на Владимировскую отвезли, Володю Подкорытова — Бога Вселенной — попроведать. А возможно, что он, покричав с полчаса, домой к себе отправился на Северо-Чемской. Но вот Шундюков уверяет, что тут как раз и вышли Черепаха, Шилоклювик и Наташка — посмотреть кто это так ужасно ревет и воет под самыми окнами. Шундюков уточняет, что как только они вышли из подъезда, Шилоклювик шлепнул Наташку по попе и спросил:
— Ну что, окропим снежок красненьким? — и, омерзительно пританцовывая, расхохотался.
Черепаха при этом повалился на снег и, засовывая башку свою в сугроб, пробормотал:
— А что, у нас еще и красненькое осталось?
Кашкет же рассказывает, что наоборот это он сам пошел искать своих друзей-приятелей и зашел совершенно случайно в квартиру, где гуляли легендарный Баца Богатковский, братья Пузыри и еще какой-то монстр ужасный с ними. Все они были в благодушнейшем настроении с утра и сначала гостеприимно за стол его усадили. Но он сам все испортил: назвался отцом русской демократии и потребовал, чтобы все ему поклонялись. Те сначала только посмеялись:
— Ты это брось, мы отца русской демократии хорошо знаем, на двойке вместе сидели.
А он все свое: нет, говорит, я отец и вы мне поклоняться теперь должны. Они тогда встали из-за стола: не хочешь, не желаешь по-хорошему, говорят, сам напросился! Словом получается все как в древнегреческой мифологии — это нам Игорь Евгеньевич объяснил — там есть какой-то определенный герой древнегреческий, который совершает какой-то определенный подвиг Геракла, а что потом с ним происходит, чем все заканчивается — это каждый по-своему рассказывает — ну прямо совсем как в нашем случае! Могут этого героя менады растерзать, а может он сам прямо в жерло вулкана Этна сброситься. Вариативностью такая хуйня-муйня называется.
А еще говорят, сам слышал, что после этого случая он пить вовсе перестал и начал жить жизнь праведную, без всяких алкогольных эксцессов. Но это — точно неправда! Вот уж точно — мифы Древней Греции!
11–31 декабря 2004
* * *
И вдруг в самом начале весны его уже казалось полностью и бесповоротно обессмыслившееся и законченное, дефинитивное, как выразился бы Игорь Евгеньевич, существование внезапно снова начинало обретать какое-то значение и заполненность.
Значение состояло в том, что он искал ракурсы, которые не изменились за двадцать лет с тех времен, когда он получал письма, с тех самых времен, когда деревья были маленькими и не разрослись еще так сильно. Его коробило от фальшиво глубокомысленно-грустного названия фильма “Когда деревья были большими”.
— Ветер вернулся в апреле, — думал он, проходя по холодному городу. — Какая хуйня! Быть такого не может, деревья были маленькими!
Он находил скучные кирпичные коробки без ярких вывесок, без огромных букв на крышах, без спутниковых антенн и базовых станций сотовой связи, без пластиковых окон. И когда он находил такие дома, да еще на фоне непокрытых зеленью далеких лесов и низких чернильных облаков, то испытывал не радость, а скорее физическое удовольствие. Он не улыбался и не вздыхал. И, наверное, уже не грустил.
Одно только огорчало его. Здания, которые двадцать лет назад были новыми, свежими и немного праздничными, теперь полностью потеряли свою новизну, свои строгие и четкие линии и были покрыты грязью. Даже редкие тогда и казавшиеся небывалым откровением краснокирпичные постройки утратили свой аромат. И, похоже, эта же участь ждала со временем и новые дома, которые лезли со всех сторон как грибы, лезли в такие близкие и так необходимые ему ракурсы. Лезли, как суки, с шатрами и башнями, облицованные керамическим гранитом, с синими стеклами зеркальных фасадов — самые разные, но в сущности похожие — наглые, красивые какой-то пустой и холодной красотой.
“А грязь… так она отмоется”, — вспоминал он строчку из полученного двадцать лет назад письма, когда ему казалось, что все-все еще впереди. Но ровным счетом ничего такого впереди — как оказалось — не было.
18 апреля 2005
Всем, кто идёт путями зла
И засела в голове, и не давала покоя мысль: а если бы он не знал, что самый короткий день в году именно сегодня, если бы вчера не услышал случайно в бывшей блинной кем-то брошенную фразу: “Завтра самый короткий день, поэтому нужно успеть все сделать…” (“И все выпить”, — захохотал он тогда, передавая стакан Бесу.) Если бы он потерял счет дням, как это с ним случалось все чаще и чаще, если бы в очередной раз оборвался на время запоя его полуфилологический-полуфенологический дневник: Варвара мостит, Савва гвозди острит, а Никола прибивает. То что — почувствовал бы он тогда пронзительную необычность этого дня? Обратил бы он внимание на необыкновенно низкое, необыкновенное серое небо, на то, как особенно грустно и безысходно падает мелкий снег? — Коля пел, Борис молчал, Николай ногой качал, — думал он, — Амвросий праздники отбросил. Все, конец. На другой день не рассвело. А это откуда? Сразу и не вспомнить.
За дверью свирепо ревел Славка Веселаго: “Да пошел он на хуй! Пошел он на хуй, хлебный вор!” А Потеряев кричал визгливо: “Врешь, сука! Опять врет! Не могу, когда врут!” Он вошел. “Сережка пришел”, — дружелюбно произнес Славка Веселаго и встал поздороваться. Людмила со своего диванчика внимательно посмотрела на него, прищурясь — точно ли это он — и улыбнулась: “Заходи, Серенький…” Он начал доставать из сумки бутылку и вдруг остановился, вцепился в дверной косяк, чуть покачнулся и громко объявил: “Меня преследуют две-три случайных фразы!” “Так, — озабоченно сказал Потеряев, — этому больше не наливать”.
4 января 2004
* * *
И всегда оставалась какая-то тайная надежда… И даже не надежда уже, а какое-то смутное чувство, словно детское ощущение, что ты сам никогда не умрешь… Словом, каждый декабрьский вечер он очень хотел чтобы темнота наступила как можно позже, чтобы синие сумерки длились бесконечно, чтобы наконец произошло что-нибудь невероятное — ну, скажем, земля бы сошла со своей оси…
— И у Валерки день рождения тоже в августе, — продолжала Людмила.
— Твой друг, Валерка, — уточнил Потеряев. Людмила неодобрительно покосилась на Потеряева и продолжала:
— Ну а четырнадцатого у меня день рождения.
Он тут же заулыбался, закивал одобрительно и потянулся за бутылкой.
— А потом дни рождения пойдут ну просто непрерывно, один за одним! — произнесла Людмила, пододвигая рюмку и начала перечислять каких-то совершенно неизвестных ему мужчин и женщин, а он только кивал после каждого имени, силясь их запомнить, соотнести с людьми ему знакомыми, но ничего уже не получалось. Потеряй тоже слушал внимательно и напряженно и вдруг выдохнул:
— Да он что, совсем что ли охуел?!
Людмила подскочила на своем диванчике:
— Кто?
— Да ваш Петрович.
— Да при чем здесь Петрович-то?.. — Людмила решительно ничего не понимала.
— Нет, ну как так получается, — не понимал Потеряй, — ты мне скажи как так может быть, что у него все дети рождаются в августе? Он их что, по расписанию, что ли делал?
— Да это ты охуел! — поняла наконец Людмила. — Совсем уже охуел! — отнеслась она к нему. — При чем здесь Петрович? У Петровича в августе день рождения только у меня и у Валерки! А у Ленки в ноябре! И у Галки ЦРУ — тоже в ноябре, на день милиции! А у Славки… — Людмила разошлась не на шутку. — Это я просто Сережке говорила, у кого в августе день рождения. А при чем тут Петрович? Ты что, думал, что это все его дети?
— Ну, у Петровича много детей, — вставил он, закуривая.
— А! — обрадовался Потеряй. — Я понял! А я думал…
— Да нам наплевать, что ты думал, сиди уж и молчи! — Людмила тоже закурила.
— Не люблю когда врут! — обиделся Потеряй.
Выпили молча. Через какое-то время Людмила улыбнулась своим мыслям и толкнула его:
— Так что хочешь — не хочешь, Сереженька, а весь август мы будем пить!
Он обрадовано встряхнул головой и потянулся одновременно за бутылкой и к Людмиле: — Люсенька…
— И пусть земля сойдет со своей оси! — объявила Людмила, придерживая его. — А мы будем сидеть и пить. Весь август.
Так все и получилось.
6 декабря 2003
* * *
Теперь зимой в Новосибирске снегирей и свиристелей едва ли не больше чем воробьев и синиц. И рябинники с дубоносами стали не редкими гостями. А летом — парят над город бесчисленные луговые луни, канюки, тювики; спешат по асфальту с самым деловитым видом белые трясогузки, а есть еще трясогузки желтые, но те обитают на набережной, а на набережной мы с тобой не были с прошлого года. По кустарникам шныряют зарянки, в это лето им удалось вывести большое потомство и пока идешь по Свердлова — от Советской до Серебренниковской — повсюду на чугунных оградах и ветках сирени, боярышника и чубушника сидят с глупейшим видом крошечные и до невозможности желторотые зарянки-слетки. А скромные зяблики и горихвостки поселились в Центральном парке.
В июне можно было бы даже отключить электронные часы-будильник, потому что ночное время определялось птицами. В два часа ночи просыпались горихвостки и слышался их негромкий сдавленный хохоток. В три часа поднимались большеглазые зарянки, их журчащую песню орнитологи старой школы сравнивали со звуками вращения пробки в хрустальном графине. В четыре утра начинали рюмить зяблики, в пять просыпались белые трясогузки, которые обитают от Северного Ледовитого океана до океана Индийского, а появились они на свет в третичном периоде в районе древнего моря Тетис, которое охватывало тогда всю Среднюю Азию и Монголию. Ну а в шесть часов выползал во двор дядя Коля Панов и ревел под окнами: “Потеряй! Потеррряй! и никакого тебе будильника не надо”.
Но случилось то, что случилось. Началась война. И круглые сутки вороны вели осаду сорочьего гнезда на клене у трансформаторной будки, и круглые сутки стоял невообразимый треск и шум, так что невозможно было различить — где тут белые трясогузки, где желтые, а где дядя Коля Панов.
И вот как-то на рассвете, чуть живые, окончательно измученные синдромом раннего пробуждения, Славка Веселаго и дядя Коля Панов отправились рубить старый клен. Там-то я их и встретил. Сразу дал десятку на спирт, потому что слишком хорошо представляю себе — что происходит с человеком, когда раннее пробуждение с тяжким грохотом подходит к изголовью. Клен рубить мы передумали, отложили до осени: дядя Коля Панов где-то слышал, что сороки повсюду воруют золотые вещи и прячут в своих гнездах. — Осенью и срубим, Сережка, — сказал Славка Веселаго, — все золото вычистим и пропьем. И улыбнулся. Мы стояли долго и молча у трансформаторной будки. Шелестели листья, суетились воробьи, с неба сыпалась мелкая водяная пыль и когда через арку во двор вошел Бес с разбитым лицом, дядя Коля Панов ужасно и свирепо заревел совершенно нечленораздельное что-то и тогда я достал из кармана оставшиеся деньги, и мы отправились на Демьянку за спиртом и потом пили — долго и страшно.
13 июля 2003