Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2005
“…надеяться на “лучшее будущее” считаю ниже своего достоинства.
Настоящее должно быть хорошим, а будущее — это утешение для дурачков и несчастных”
И. Бабель
ЛОШАДИНАЯ ИСТОРИЯ
8 июня 1924 года М.Ф. Андреева писала Горькому из Берлина, где она работала в конторе Внешторга:
“Принесли мне на просмотр картину: главное действующее лицо — великолепный черный конь… Кончилась картина — смотрю, когда зажгли свет… сидит за мной наш служащий Мельников, лицо залито слезами и весь дрожит, как конь этот черный.
— Что с вами? — говорю ему — Милый, с чего вы?
— Ох, М.Ф., голубушка, родная вы моя! Ведь этот конь совсем, как мой… которого отняли у меня… Только мой — белый был… И рассказывает, как нашли они, солдаты Буденного, в каком-то помещичьем угодье, под Польшей замурованные в погребе две лошади: одна кобыла, а другая — вот этот белый конь. Только окошечко было оставлено им. Как они, солдаты, увидели свежую штукатурку, отбили ее. Как он, Мельников, сразу влюбился в коня и вымолил его себе. Как в один месяц выдрессировал его, тот слова слушался. Какой изумительный был этот конь! Чистый конь — никогда не ляжет, если ему чистой соломы не подстелить, как голубь белый… И вдруг случилось несчастье — об этом несчастье ты, должно быть, читал у Бабеля? Это тот самый Мельников — чудесный малый… Всхлипывает, рассказывая и — конфузится, басит, а у самого подбородок с ямочкой дрожит.
— Вот четыре года прошло. А вспомнить не могу! Ведь какой конь, а Тимошенко третирует его! Даже бил — один раз даже укусил его за это конь мой… Слава Богу, убили его под Тимошенкой, не долго он им владел!.. Разбередили вы меня картиной вашей, М.Ф., опять душа болит! Будто не четыре года, а четыре дня прошло, о, Господи!
Вот тебе и коммунист!”
Неисчерпаем Бабель! Вот в рассказе “Солнце Италии” из “Конармии” Бабель пишет о странице из календаря, на которой был изображен “приветливый тщедушный король Виктор-Эммануил со своей черноволосой женой, наследным принцем Умберто и целым выводком принцесс”. Ну, разве я мог обратить на это внимание раньше? Что мне они? Но после того как у нас на теплоходе “Казахстан” побывал этот самый Умберто, эмигрировавший в Испанию, строка Бабеля зазвучала в моей душе, и я написал об этом рассказ.
“КОЛЬЦО ЭСФИРИ”
Везет же иногда людям! Впрочем, это, конечно, не везенье, а результат долгой поисковой работы. Но все равно завидую Ефиму Грингаузу, преподавателю из Ростова, которому довелось обнаружить неопубликованный у нас рассказ Бабеля “Кольцо Эсфири”. Он нашел его в немецкой газете Frankfurter Zeitung. Натурально рассказ был опубликован по-немецки. Текст перевели на русский, передали в Еврейскую общину города Майнца и мой добрый друг Анатолий Левелев, редактор литературно-информационного журнала для семейного чтения “Эстер”, издающегося общиной, немедля опубликовал его в №16 за ноябрь 2003 года. И очень правильно сделал. Но поскольку журнал этот издается на ротапринте тиражом аж в 150 экземпляров, то полагаю, мы имеем не только право, но и обязанность, опубликовать его еще раз.
Постепенно удалось выяснить историю рассказа. Он был написан Бабелем в 1923–25 г. и предложен знаменитой одесской газете “Моряк”. Когда машинистка редакции Ольга Земскова перепечатала текст, Бабель подарил ей восьмистраничную рукопись с надписью: “Лёке, вместо букета роз. И.Бабель”. В “Моряке” тогда рассказ так и не был напечатан. А рукопись Земскова хранила всю жизнь и передала племяннику В.К.Комлеву. Он перед смертью решил послать рассказ в журнал “Молодая гвардия”. Шли печально знаменитые сороковые годы, когда была развязана борьба с “космополитизмом” и Бабеля, как такового, вообще нигде не печатали. А уж в “М.г.” и подавно. В 1978 году Г.Н.Мунблит раскопал печатный экземпляр рассказа в редакции и передал его вдове Бабеля А.Н.Пирожковой, что готовила тогда к изданию двухтомник писателя. Но и туда не удалось включить рассказ. Лишь много позже Пирожковой удалось напечатать его в США в журнале “Слово”. Оттуда его и перепечатала франкфуртская газета, переведя на немецкий.
Конечно, это не самое лучшее произведение Исаака Бабеля, но ведь каждая его строчка драгоценна. А эти строчки издают его “терпкий запах”.
Такая вот грустная история.
А вот и сам рассказ:
“Я бродил по барахолке и прислушивался к её немыслимым запахам и звукам. Разве может что-нибудь сравниться с Одесской барахолкой! Плыл я среди потной и галдящей толпы, терся о сарафаны, сюртуки, лапсердаки, спины, и более существенные ценности, как кефаль во время нереста. Я плыл и время от времени нюхал пунцовый цветок, что был у меня в правой руке. Надо же было девать куда-то свой нос.
Обширная тётка, которую все тут называли Стеллой, появилась передо мной внезапно. А чему здесь удивляться. Всё в мире появляется внезапно. Потому что до того, как появиться, чего-то не было. Не было… потом вдруг стало. Как всё в мире запутано… Стелла действительно была звездой… лет сорок назад. Хотя и сейчас небесными огнями мерцали её прекрасные библейские глаза. Глаза, которые, казалось, навечно созданы для любви и слез, для вопросов, после которых никогда не ждут ответа.
— Что молодой человек имеет предъявить?
— Ничего, — просто ответил я.
— Таки ничего? — продолжала Стелла, и морщины на её лбу ехидно изогнулись.
— Ничего, — опять сказал я и сунул нос в пунцовый цветок.
Стелла посмотрела на меня, как акушерка на младенца, который изволил явиться на свет Божий только через десять месяцев.
Спустя несколько минут Стелла опять появилась передо мной.
— Я поняла, молодой человек, — она сделала попытку общаться со мной так, чтобы об этом не слышали на Дерибасовской.
— Я поняла. Вы имеете японские противозачаточные средства. Фирма Куросава. Поставщик двора микадо. Гарантия сто процентов. Филиалы в Париже, Лондоне и Жмеринке. Но я должна предупредить молодого человека, что этот медикамент сичас в массы не пойдет. Сичас массы ни к кому не имеют доверия. Но если молодой человек… она заговорила, как хорошо отлаженный механизм, надежный, как тормоз Вестингауза, — хочет реализовать товар, я имею хороший покупатель Фима Сотник. Нет-нет, Фима не казак. Он сам не любит казаков. Ефим Григорьевич почетный гинеколог города Одессы с девятьсот четырнадцатого года. Кабинеты на Пересыпи и Молдаванке, очень образованный специалист. В девятьсот десятом году он даже кончал коммерческое училище в Бендерах.
Стелла говорила без пауз, и я никак не мог изловчиться и просунуть свое слово в её речь, в которой не было никаких слышимых трещин. Я просто стоял и нюхал пунцовое растение, которое было у меня в правой руке.
Стелла всё говорила, говорила, говорила… вот тогда, в девятнадцатом, на Одесской барахолке передо мной открылся истинный, глубинный смысл этого невероятного страшного слова бесконечность.
— Что вправду молодой человек ничего не имеет продать? — вдруг остановилась Стелла. — Так зачем молодой человек напустил на себя тайны мадридского двора? Зачем нюхать цветочки на обществе? Здесь что, Таврический сад? Или, может быть, Приморский бульвар? Так зачем же молодой человек отвлекает людей от работы? Жизнь и так коротка, а надо успеть еще заработать на кусок хлеба.
Она замолчала, отвернулась от меня и тихо пошла, прижимая к необъятному бедру плетеную кошёлку, набитую какими-то жалкими тряпками.
И вот здесь что-то произошло. Мне показалось, что в это мгновенье погасли все доменные печи Европы, что все металлопрокатывающие заводы мира остановились на капитальный ремонт, и вот-вот начнется солнечное затмение. Организм мой неистово всасывал через все поры, вдруг наступившие мрак и холод.
— Стелла! — заорал я, перекрывая звериным рыком наступившую тишину. — Стелла! Стелла!
Старуха медленно и безразлично обернулась.
— Стелла, сувенирчик небольшой имеется, — почти кокетливо сказал я и протянул ей небольшое плоское колечко.
— Ха! Молодому человеку таки тоже хочется кушать! — она рассматривала кольцо, перебирая его пальцами, как заводную головку карманных часов. И вдруг вскинула голову, и в глазах её было не любопытство, не испуг, а ужас.
— Что такое! Где вы взяли эту вещь? Это кольцо моей Фиры! Вот её буквы: Э.Р. Эсфирь Розенблюм. Где моя Фира? Что вы сделали с моей Фирой? — кричала Стелла.
Она кричала, а я силился что-нибудь сказать. И не мог. Толпа окружила нас и улюлюкала, призывая к активным действиям. А мы были, как бык и тореадор на арене цирка. И толпе нужна была моя кровь. Она жаждала крови.
— Так значит, вы — Стелла Осиповна? — наконец-то выдавил мой язык. — Ведь я же муж вашей Фирочки. Ваша Фирочка давно уже моя жена. И она уже давно не Розенблюм, а Иванова-Ляндрес. Эсфирь Иванова-Ляндрес. А я ее муж Яков Григорьевич Иванов-Ляндрес… Мой язык говорил еще что-то. Что, я не знаю. Мы были по отдельности, мой язык и я. Я только видел усталую улыбку на лице Стеллы и слезы, горошинками скатывающиеся по её крутым щекам.
— Так это вы — Яша? Фирочка писала нам, что взяла за себя какого-то очкастого сочинителя. Но мы не думали, что вы, молодой человек, такой тощий. Яша, слушай сюда. Я бы тебя обняла сичас, но у меня кошелка с галантереей. Обними ты меня, Яша, сыночек, и пойдем скорее домой, разговоров за коммерцию сегодня больше не будет.
Через полчаса мы сидели в прохладной комнатушке с земляным полом. Я поглощал баклажаны, помидоры, фаршированную рыбу и запивал эту царскую снедь красным терпким зайбером. Стелла сидела напротив и печально смотрела на меня, и время от времени вновь наполняла тарелки.
— Яша, — сказала Стелла, когда я сделал перерыв в пиршестве, — скажите же что-нибудь за Фирочку, что она делает, мы так давно ничего от нее не имеем.
— О, Фира сейчас в Киеве, на Прорезной. Там наша квартира. Знаете, Стелла Осиповна, Киев недавно освободила красная конница и там сейчас свобода. Правда, кроме свободы и селедочного супа там ничего больше нет. Но большевики — деловые люди, они скоро всё очень хорошо наладят.
Ну, а что вы приехали в Одессу, Яша? Здесь нехорошо. Вчера белые фотографа Михельсона повесили за агитацию. Он по пляжу в красных трусах ходил.
— Нет у меня красных трусов, Стелла Осиповна, — сострил я, — что ж мне бояться? А из Киева я уехал временно. Тяжело там сейчас работать. Писал я стихи. Платили мне воблой. Штука за строчку. Стал писать поэмы, как Эдик Багрицкий, по пятьсот строк. Редактор мне говорит, что с такими стихами мне надо в Астрахань ехать. Может там из Каспийского моря и будут такие бешеные гонорары платить. А здесь, в Киеве, нет столько воблы… от я и приехал… — Яшенька, ну расскажи подробнее за нашу Фиру, — с какой-то тоской произнесла Стелла.
Я подошел к ней, положил руку на плечо, обтянутое выцветшим измятым сатинетом, и тихо сказал:
— Мама… мама, не осталось нашей Фиры. Погибла наша Фира. Слушай, мама. Моя любимая жена, товарищ и друг, комиссар особого обряда Киевской губчека Эсфирь Иванова-Ляндрес погибла героической смертью в бою с врагами революции… кольцо — это всё, что мне осталось в память о ней.
Стелла встала с табуретки. Она вскинула вверх руки, закинула назад голову и закричала. Так страшно женщина может кричать только тогда, когда у нее навсегда отнимают любимое порождение её чрева.
Распахнув дверь, я вышел на пыльную дорогу одесской окраины. Пускай Стелла поплачет, ей нужно плакать, много… лакать. А мне еще предстоит рассчитаться за смерть Эсфири. И не стихами…
И. Бабель
1923 –25 г. Одесса”
ПАРИЖ, МАРСЕЛЬ, БРЮССЕЛЬ
Моему другу и коллеге Мише Бинову удалось найти материалы об учителе Бабеля мсье Вадоне. Помните, в “Автобиографии” Бабель писал:
“Школа (это было Коммерческое училище в начале Преображенской — Ф.З.) эта незабываема для меня еще и потому, что учителем французского языка там был мосье Вадон. Он был бретонец и обладал литературным дарованием, как все французы. Он обучил меня своему языку, я затвердил с ним французских классиков, сошелся близко с французской колонией в Одессе и с 15 лет начал писать рассказы на французском языке…”
Мне важно об этом напомнить, потому что Бабель свободно владея языком, мог таки, подумывать остаться во Франции. Он бывал там неоднократно, там жила его семья, он понимал преотлично, чем может кончиться возвращение в СССР.
А вот что писал соученик Бабеля по Коммерческому училищу Лев Никулин: “Он любил забавные мистификации. Занимался мистификациями в шутку и всерьез, вероятно для того, чтобы лучше узнать человека”.
Мне было известно, что в Париже он жил на рю Вилла-Шовле, 15. Когда мы с женой в первый раз приехали в Париж, я тут же потащил её к этому дому. Увы, ничего особенного. Ни тебе мемориальной доски, ни памятника. Это у нас в Одессе на Ришельевской, 19 висит скромная мемориальная доска. Семья Бабелей жила тут на четвертом этаже. Под ними была квартира модного зубного врача.
Кстати, Катаев уверяет, что в Париже в Парке Монсо есть памятник Бабелю. “Он сидит за маленьким одноногим столиком, перед чашечкой под сенью каштана, как бы под тентом кафе, взирая вокруг сквозь очки изумленно-детскими глазами обреченного”. Не видел, не нашел. А у нас?
В феврале 1933 г. он был в Париже и чуть не ежедневно приходил к Эренбургу. Тот читал ему только что написанные страницы “День второй”. Потом Эренбург просил московские издательства давать Бабелю на просмотр верстки своих книг.
Из Парижа 9 марта 1933 г. Бабель писал А.А. и Н.В.Игнатьевым:
“…Все свои вещи переделываю с величайшим отвращением и считаю их вздором…” Литература — жизнерадостное, счастливое дело. Конечно, есть муки слова, неустанная одинокая работа за собственным столом-эшафотом. Но все равно, кляня свою работу, порой впадая в отчаяние, он продолжал ощущать чудо слова. Ведь Маяковский когда-то сказал, что писатель — это завод, вырабатывающий счастье”. И еще: “Фраза рождается на свет хорошей и дурной в одно и то же время. Тайна заключается в повороте, едва ощутимом”.
В 1936 г. Бабель написал сценарий “Старая площадь”. Он был опубликован в Париже, а в Одессе шли съемки фильма.
В то время он писал кому-то:
“Жизнь мою за границей нельзя назвать хорошей. В России мне жить лучше, переучиваться на здешний лад мне не хочется, не нахожу нужным”. В другом письме: “Положение наших русских эмигрантов ужасное. У этих людей в последние годы обнаружена трагедия отцов и детей. Мне рассказывали об эмигрантах, которые хорошо устроились. У них подросли дети, и теперь эти дети предъявляют счета отцу, почему мы здесь? Почему мы говорим по-русски? Были даже самоубийства на этой почве. Многие из подрастающего поколения русской эмиграции переезжают в Австралию и другие места. Это самое трагичное у русской эмиграции, не говоря уже о литературе”.
Бабель писал из Марселя:
“Духовная жизнь России благородней. Я отравлен Россией, скучаю по ней, только о России и думаю”.
И в то же время Бабель писал Ю.Анненкову 11.11.32.
“Mon tres cher ami! По глупости моей я живу худо. Меня терзают нудными приемами, требованиями выступать и сочинять дурацкие статьи. Сего числа я рассвирепел и решил в ближайшие два дня стать свободным гражданином. Пишу об этом потому, что очень хочу Вас видеть и никак не могу дорваться до хороших людей. В понедельник уговоримся о том, когда нам встретиться. Ваш Бабель”.
Ю.Анненков рассказывает в этой связи:
“Мы встретились. Разговор был исключительно на тему: как быть?
— У меня — семья: жена, дочь, — говорил Бабель, — я люблю их и должен кормить их. Но я не хочу ни в каком случае, чтобы они вернулись в советчину. Они должны жить здесь на свободе. А я? Остаться тоже здесь и стать шофером такси, как героический Гайто Газданов? Но ведь у него нет детей! Возвращаться в нашу пролетарскую революцию? Революция! Ищи-свищи ее! Пролетариат? Пролетариат пролетел, как дырявая пролетка, поломав колеса! И остался без колес. Теперь, братец, напирают Центральные Комитеты, которые будут почище: им колеса не нужны, у них колеса заменены пулеметами! Все остальное ясно и не требует комментариев, как говорится в хорошем обществе… стать таксистом я, может быть, и не стану, хотя экзамен на право управлять машиной я, как вам известно, уже давным-давно выдержал. Здешний таксист гораздо свободнее, чем советский ректор университета… шофером или нет, но свободным гражданином я стану…”
Значит, думал все же остаться там навсегда. Потому что в Советской России он был инородным телом.
В одном из писем Бабель писал:
“Надо, по совести сказать, что демократия представляет собой часто зрелище шумное, суетливое и омерзительное”.
И. Л. Лифшицу из Парижа он писал:
“Жить здесь в смысле индивидуальной свободы превосходно, но мы — из России — тоскуем по ветру больших мыслей и больших страстей”.
Он вернулся домой, хотя почти уверенно мог знать, что его ожидает.
А в стране творилось черт знает что. Почти ежедневно исчезали бесследно люди. Остальные жили в ежедневном страхе. Испытание страхом — одна из самых страшных пыток, после нее люди долго не могут оправиться. Однажды к нему пришли бездомные, нищие, скитающиеся Мандельштамы. Рассказывает Надежда Яковлевна: “Мы рассказали Бабелю о наших бедах. Разговор был долгий, и он слушал нас с необычайным любопытством. Весь поворот головы, рот, подбородок и особенно глаза Бабеля всегда выражали любопытство. У взрослых людей редко бывает такой взгляд, полный неприкрытого любопытства. У меня создалось впечатление, что основной движущей силой Бабеля было неистовое любопытство, с которым он всматривался в жизнь и в людей. Судьбу нашу Бабель решил быстро — он умел хватать быка за рога. “Поезжайте в Калинин, — сказал он, — там Эрдман — его любят старушки… Бабель, конечно, говорил о молодых старушках, и его слова означали: Эрдман на плохом месте не поселится — его поклонницы бы этого не допустили. Эрдмановских “старушек” Бабель считал возможным использовать в случае нужды и для нас — комнату, например, найти… Бабель рассказал, что встречается только с милиционерами и только с ними пьет. Накануне он пил с одним из главных милиционеров Москвы, и тот спьяна объяснял, что поднявший меч от меча и погибнет. Руководители милиции действительно гибли один за другим… Вчера взяли этого, неделю назад того… “Сегодня жив, а завтра черт его знает, куда попадешь… Слово “милиционер”, конечно, был эвфемизмом. Мы знали, что Бабель говорит о чекистах… О.М. поинтересовался, почему Бабеля тянет к “милиционерам”. Распределитель, где выдают смерть? Вложить персты? “Нет, — ответил Бабель, — пальцами трогать не буду, а так потяну носом: чем пахнет?”. Надежда Мандельштам пишет о тех годах: “Основное правило эпохи — не замечать реальности. Деятелям полагалось оперировать только категорией желательного, и, взобравшись на башню из слоновой кости — это они сидели в ней, а не мы! — благосклонно взирать оттуда на копошение человеческих масс. Человек, знавший, что из кирпичей будущего не построишь настоящего, заранее мирился с неизбежным концом и не зарекался от расстрела. А что ему собственно оставалось делать?”
ЖЕНЩИНЫ БАБЕЛЯ
Его любили многие женщины и он их тоже. И хотя был он активно некрасив, этот Бабель, но женщины, что любят сердцем и ушами, а не глазами, всегда тянулись к нему. И он, грешный земной человек, их тоже любил. У него было много женщин, как у каждого настоящего мужчины. Всех не перечислишь.
Первой его женой стала Евгения Гронфаен, киевлянка из богатой семьи.
Летом 1922 года на даче Бриков Бабель познакомился с их соседкой Тамарой Кашириной, студенткой театральной школы, начинающей актрисулей. Она стала ему гражданской женой и родила сына Мишу. Потом ушла от Бабеля и вышла замуж за Всеволода Иванова. Тот усыновил сына Бабеля, и Миша всю жизнь носил фамилию Иванова. Стал московским художником.
Официальная жена Бабеля жила в Брюсселе, куда он вывез и свою мать, и сестру Мери. Впрочем, Евгения скоро оказалась в Париже.
Второй официальной женой его была Антонина Николаевна Пирожкова (1932–39). Они поехали в Гагры в свадебное путешествие. В это время там начались съемки фильма “Веселые ребята” и в тот же день был арестован Николай Эрдман — автор сценария. Бабель дружил с Утесовым и утешал его, как мог: “Спокойно, Ледя, может все еще образуется… Для Утесова успех оказался очень двойственным. С одной стороны он принес ему всесоюзную славу, с другой — Александрову дали орден, Орловой дали орден и звание заслуженной артистки, а Утесову… одарили фотоаппарат. Он долго выпрашивал звание заслуженного артиста, а народного получил только перед самой смертью.
Фильм, как не странно не запретили, лишь велели вычеркнуть имя автора сценария из титров, хотя наркомпрос Бубнов, после просмотра заявил: “Это хулиганский и контрреволюционный фильм!”, и категорически запретил выпускать ленту в прокат. Спас фильм Горький, уговорив Сталина посмотреть его. Тот пришел в восторг и смеялся до слез: “Посмотрел — точно в отпуске побывал!” Рассказывают, что на приеме в Кремле Сталин подошел к Орловой и сказал: “Выполню любое ваше желание. Просите”. Она же попросила сообщить ей о судьбе ее первого мужа Андрея Берзина, бывшего замнаркома земледелия, арестованного несколько лет назад. Вскоре актрису пригласили на Лубянку и сообщили: “Гражданин Берзин отбывает ссылку в Казахстане. Если хотите, можем воссоединить вас”. Понятно, Орлова отказалась о такого щедрого предложения, и вскоре они расписались с Александровым.
А вот Антонине Николаевне пришлось вкусить все прелести ареста мужа. Вот ее воспоминания:
“15 мая 1939 года в 5 часов утра меня разбудил стук в дверь моей комнаты. Когда я открыла, вошли двое в военной форме, сказав, что они должны осмотреть чердак, так как разыскивают какого-то человека. Оказалось, что пришедших было четверо, двое полезли на чердак, а двое остались. Один из них заявил, что им нужен Бабель, который может сказать, где этот человек, и что я должна поехать с ними на дачу в Переделкино. Я оделась, и мы поехали.
…постучалась и услышала голос Бабеля:
— Кто?
— Я
Тогда он оделся и открыл дверь. Оттолкнув меня, двое сразу же подошли к Бабелю.
— Руки вверх! — скомандовали они, потом ощупали его карманы и прошлись руками по сему телу — нет ли оружия.
Бабель молчал. Нас заставили выйти в другую комнату, там мы сели рядом, держа друг друга за руки. Говорить мы не могли.
Потом Бабель сказал мне:
— Не дали закончить… И я поняла, что речь идет о книге “Новые рассказы”. И потом тихо: “Сообщите Андрею”. Он имел в виду Андре Мальро… Уже, когда подъезжали к Москве, я сказала:
— Буду вас ждать, буду считать, что вы уехали в Одессу. Только писем не будет…
Он ответил:
— Я вас очень прошу, чтобы девочка не была жалкой.
— Но я же не знаю, как сложится моя судьба…
И тогда сидевший рядом с Бабелем, сказал:
— К вам у нас никаких претензий нет…
А по Москве пошли рассказы, что Бабель, якобы, в момент ареста отстреливался и даже ранил одного из оперативников.
Перед 7 ноября к нам на Большой Никололевобинский пришел молодой сотрудник НКВД и попросил для Бабеля брюки, носки и носовые платки. Я надушила платок своими духами. В ноябре его перевели в Бутырки, а в январе 1940 года сообщили, что он осужден на 10 лет без права переписки”.
После ареста Бабеля осенью 1938 г. Пирожкову пригласили в партком Метростроя, где она работала, и предложили стать агитатором. Когда она сообщила, что у нее арестован муж, секретарь парткома сказал:
— К вам это отношения не имеет.
О Женечке Фейгинберг рассказать надо особо.
“ТЕПЕРЬ МНЕ ЖИТЬ НИКАК НЕ ДАДУТ…”
Утесов писал, что когда хоронили Ильфа, Бабель, стоя у гроба, сказал ему: “Ну, вот, не стало Багрицкого, а теперь и Ильфа, Уходят одесситы. Ледя, может быть, нам вреден здешний климат, а?”. Да, он понял, что надо менять климат.
В последний год жизни он договаривался, что ему уступят небольшой флигель на Ближних Мельницах. Он даже давал указания, как его нужно обставить. То было его последнее письмо.
Тамара Каширина вспоминала: “Бабель непрестанно выдумывал себя (не только для окружающих, но и самому себе), и разнообразные фантастические ситуации, а я всё воспринимала всерьез.
И.Э. мог показаться причудливым и капризным человеком, который сам не знает, что же ему, в конце концов, нужно: то ли полной тишины и уединения — с разрядкой, создаваемой общением с любимыми им лошадьми; то ли шумное окружение и причастность к обществу руководящих гражданских учреждений”.
Из письма к Тамаре Кашириной 23.04.25 из Киева:
“…позавчерашний день я провел в Лукьяновской тюрьме с прокурором и следователем, они допрашивали двух мужиков, убивших какого-то Клименку”.
Анна Ахматова писала: “Но погубило его (Пильняка) — как и Бабеля — близость к НКВД. Обоих тянуло дружить и кутить с высокими чинами оттуда: “реальная власть”, острота ощущений, да и модно было. Их неизбежно должно было всосать в воронку”.
Действительно, Бабель всегда тянулся к людям власти. Нет, он не искал покровительства. Просто ему было интересно, как они живут, там наверху. Он дружил с Беталом Калмыковым, Дм. Шмидтом (это комдив Матвей Родионыч Павличенко в “Конармии”), Нестором Лакобой, Евдокимовым, Якиром, Климовым, Фурером, который застрелился. Все эти люди были репрессированы. Бабель жил в одной квартире с австрийским инженером Штайнером, ездил в Париж и Брюссель. Конечно же, его могли обвинить в чем угодно.
Но окончательно погубило его любопытство. Он обладал слишком хищной наблюдательностью.
Он очень хотел познакомиться со Сталиным. Просил об этом Горького. И тот однажды пригласил Бабеля к себе. Он оказался за одним столом со Сталиным, Ягодой и Горьким. По собственному признанию Бабеля, он очень хотел понравиться:
— Вы же знаете, я хороший рассказчик, а тут я еще очень старался. Вспомнил встречу с Шаляпиным в Италии… у него спросил: “Не хотите ли вернуться в Россию?”. Он мне ответил: “Большевики отняли у меня дом и автомобиль. Что мне делать в России?”
Сталин слушал молча… И я понял, что не прошел… Смущенно покашливая, Горький встал из-за стола, вышел в другую комнату и, откашлявшись там, вернулся. А Ягода уставился на меня сорочьими глазами и долго, не мигая, смотрел. И я понял, что провалился”.
Да, скорее всего это была последняя капля. Не помогло даже то, что Бабель выступая на съезде писателей, назвал Сталина “беспримерным стилистом”.
Ну, а дальше выстраивается любопытная хронология. Сегодня, когда опубликованы страницы дел Бабеля и Ежова, мы знаем, что одним из первых дал показания на писателя именно Ежов. Настучал на Бабеля и Лев Никулин. Впрочем, он на многих стучал, этот легко писавший одессит, главным принципом которого было изречение: “Мы не Достоевские — нам лишь бы деньги”. Потом выяснилось, что он был многолетним сексотом. Ходила даже хохма: “Каин, где Авель? Никулин, где Бабель?”. Был там и донос Якова Эльсберга, но все-таки главное — показания Ежова. Дела Бабеля и Кольцова вел небезызвестный Лев Леонидович Шварцман (Аронович). Эту сволочь расстреляли только в 1955 г. Три дня держался Бабель перед следователем, потом стал писать показания на Эренбурга и Андре Мальро. Первый, как он считал, был под защитой “отца народов”, второй во Франции, вне досягаемости НКВД. “Мудрый ребе” знал, что делал. Он закладывал мертвых: Воронского, Лашевича, Зорина даже Багрицкого. Следователи вынудили его написать, что Женечка Ежова посвятила его в планы готовящихся ею, и Косаревым покушений на Сталина и Ворошилова. Якобы, собирались убить их на Кавказе, на подмосковной даче, в квартире Ежова. Сам Бабель, будто бы, вербовал боевиков. Увы, Бабель дал показания и на Мейерхольда. Добавил и М.Кольцов. Они были не одиноки.
Кстати, как пишет Н.Журавлев, когда самого Ежова взяли и как следует, тряхнули его безупречную анкету, то его “пролетарское происхождение” лопнуло, как воздушный шарик. Оказалось, что его батюшка был не больше, ни меньше, как содержателем борделя в Самаре.
Из собственноручных показаний Бабеля:
“Нас (искавших всегда “интересных людей” и видевших этих людей рядом с собой) они привлекали показными чертами удальства, лихости безудержного товарищества, легким отношением к вещам, о которых мы привыкли думать с уважением. Так затемнялся путь (говорю сейчас лично о себе), которым надо было идти советскому литератору, извращалась перспектива, назревал кризис духовный и базис литературный, приведшие меня к катастрофе”.
Сталин подписал расстрельный список, где стояло имя Бабеля.
Бабель был арестован 15 мая 1938 г., постановление на арест оформлено 23 июня, т.е. через 35 дней после ареста, 10 октября 1939 года он категорически отрекся от своих показаний, приговорен 26 января 1939 и расстрелян 27 января.
Недавно Виталий Вульф озвучил новую легенду. Якобы Бабель был этапирован в какой-то северный лагерь. По дороге он упал и не встал. И конвой оставил его умирать на снегу (!!!). Чушь собачья! Конвойные отвечали шкурой за каждую единицу заключенных. Они могли бы пристрелить такого, но не оставить на земле.