Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2005
Сергей КРОМИН / Москва /
КОГДА ВЕТЕР СЛЕГКА ШЕВЕЛИТ
СТАРУЮ ВЕТОШЬ
Верую, Господи! С того самого дня, когда почувствовал прикосновение Твое. Лёгкий ветер, холодная в реке вода — ничто по сравнению с Твоею рукой. Я живу теперь только этим. Только ожиданием прикосновения Твоего и живу.
Твой двор теперь густо зарос. Лишь едва заметную тропку я протоптал к себе. Почти всё время сплю или просто лежу с закрытыми глазами — не так часто хочется есть. И вспоминаю:
Ты сидишь на крыльце, на ступеньках. Бормочешь что-то на ветер. Слушаешь, что ветер бормочет в ответ. Я подхожу осторожно и сажусь рядом. Долго сидим, прислушиваясь. Я просидел бы так хоть всю свою здешнюю жизнь, не задумываясь ни о чём. И ты кладёшь мне на голову свою ладонь. Тёплую. Тяжёлую. Замираю. Чувствую — тёплые ласковые волны — от головы — по спине — к хвосту. Весь растворяюсь в них, стараюсь не дышать, не спугнуть их. Знаю — с Тобой — не умрёшь. Лишь сбросишь ненужную уже, мёртвую шкуру, как после зимы; и ни зимы не будет, лишь одни эти волны — от головы — к хвосту.
Высоко-высоко над собой я вижу белых собак. Я узнаю среди них свою мать, даже чую запах её, пахнущего молоком, живота. Вон та, ближе всех, с тёмным пятном на боку, из которого будет дождь.
Ветер — на ступеньках Твоих. Ветер. Лишь пошевеливает старую ветошь. Она похожа на птицу, что когда-то жила на нашем дворе. Я помню, однажды мать принесла её нам, почти что живую. Мы так славно пировали вдвоём. Глупая, ведь каждая сука знает, что этого делать нельзя. К вечеру Ты завязал ей на шее верёвку и куда-то увёл. Я знаю, что Ты справедлив, но тогда я так тосковал по ней, оставшись один, почти так же сперва тосковал, как сейчас по Тебе.
Когда собак надо мной становится больше, так, что становится даже темно, часто я слышу, как они гремят своими цепями, высекая порой длинные, до земли, искры. Счастливые. Счастье — сидеть на Твоей цепи, лаять и знать, что Ты слышишь меня. И когда от голода подкатывала тошнота, и Ты бросал мне неспелые сливы и смеялся, глядя, как я проглатываю их целиком, я верил: Ты — мой Господь! Как можем постичь мы Тебя своим собачьим умом?! Тебя, Ведающего обо всём! Знал ведь Ты, знал, что я могу долго не есть, но тогда я, мне казалось, не мог; может быть, Ты и ушёл, что я оказался так слаб, потому что когда удавалось найти что-нибудь у забора, в траве: ящерицу, жука или мышь — я ел. Господи, я могу! Долго не есть!
Дни мои быстрее гонца, точно пересыхает река и с каждым шагом становится мельче и мельче. Завтра — уже поздний осенний ветер, а там — и я стану белым, лёгким-лёгким, как первый радостный снег. Радостный. Я смогу снова греметь Твоей цепью, как прежде, и бежать за Тобой, сидящим на своих чёрных кругах. Они, я помню, казались пустыми, когда вертелись, но в кровь рвали нос или лапу, если неосторожно дотронуться до той непостижимой Твоей пустоты. И ты нёсся на них, на своих чёрных, чудных кругах, не касаясь земли, и я бежал за Тобой по дороге, бежал, глядя на Твою широкую, мокрую спину, и бежал, сколько нужно было Тебе. Ты не оборачивался. Ты знал, что я не отстану. Я и не отставал.
ОКНО, СОБАКИ И БОГ
Сегодня вечер. Я открываю и закрываю дверь. И открываю окно. Выгоняю собак, но они вламываются, расталкивая дверь. И открываю окно. Холодный врывается ветер. Одет я тепло, но меня кутают ещё больше, куда же больше. Сегодня. Вечер. Я буду думать о чудесах. О говорящем зайце, о жуках, с глазами берёзового бога на спинах, может быть, о серебряных пчёлах. Днём, когда шёл по улице, почувствовал, что и руки мои, и ноги мои будто в земле, то есть не то чтобы грязные, а не поднять почти, голова одна ещё наверху покачивается, чуть-чуть — и она пропадёт из вида. Сегодня я, может быть, буду думать о чудесах. Но пока я не знаю, о каких именно. Я закуриваю и смотрю в окно. В детстве, я помню, перед сном я просил задёрнуть шторы, пожалуйста, ни щёлочки. Смерть входит через окно. Почему сейчас я не выношу зашторенных окон. Нет, я не могу сейчас начать, я чувствую присутствие собак, их выжидающее дыхание. Деревьев почти не видно, только возле фонаря, только чуть-чуть. Я не буду сейчас думать о собаках, смотрящих в окно, я буду думать о чудесах, о белой траве, о белых птицах, поднимающих ветер, я не буду сейчас думать о собаках.
Я погружаюсь всё глубже. Кажется, будто ступил нечаянно в топь.
Глубже. Собаки, птицы, жуки, всё проносится мимо, как осыпающиеся шишки, как сонные осенние листья (подёргиваются и падают, подёргиваются и падают), как волнующиеся занавески.
Надо сделать небольшое усилие, чтобы подняться, выкарабкаться или погрузится глубже. Огромное усилие — может быть, переставить книги, переложить на другое место тетрадь.
Я закуриваю и смотрю в окно. Листья подёргиваются и падают, подёргиваются и падают, занавеска дёргается и висит, дёргается и висит, я, господи, спотыкаюсь и падаю, спотыкаюсь и падаю, ты, господи, встаёшь и спотыкаешься, встаёшь и спотыкаешься.
В открытую форточку бесшумно входят белые птицы, много птиц, они садятся на шкаф, на чайник, на стол, много птиц, они уже заполнили всю кухню, но вот штука, их никто не видит, кроме, пожалуй, чёрной собаки.
Когда собака смотрит в окно, смотрит, оставляет следы, тычется носом, всё стекло утыканное. Увидев эти следы, можно сказать — собака смотрит в окно.
Какие теперь стали долгие зимы, с ноября уже леденеют лужи и везде, везде скачут белые птицы. Только минуту, только минуту назад их ещё не было и в помине (а может мы просто не замечали — шли себе, не оглядываясь) и вдруг
Я закуриваю и смотрю в окно. Я сижу и ничего не делаю. Собак я прогнал, вдохновение ушло от меня, что стало с белыми птицами, я не знаю. Откуда эта музыка? И голоса? Назойливые, словно осы в августе. И эта идиотская музыка. Ну почему, ну почему собаки всё время чешутся и скребутся, кошки, почему пьют воду из кастрюль?
Увидеть связь между этим и тем, стать самому связью между тем, этим и тем, стать этим и тем, ни тем, ни этим, не стать, не спать хотя бы.
И тут на меня навалился сон, глубокий, как круглое озеро. Я смотрел в воду и у самого берега сна, с мостков, можно было достать дно. Где же рыбы, ни одной не увидел, только водоросли покачивались, почти как зелёные, почти как наяву. Рыбы спят на глубине, ответил я своему сну и пошёл от озера прочь
Я вышел из дома и пошёл по улице. Ты не выходил из дома, но остался возле окна, он вышел из улицы возле окна и по дому пошёл, — это всё белые птицы по белым деревьям скачут — протяни руку — птица в руке, а теперь подними руку повыше и растопырь пальцы, а теперь будто подтолкни что-то (снег падает на ладонь, будто снежинки отталкиваешь), посмотри — снег тает на ладони, слякоть, разве что в апреле такая — ступишь, и ноги мокрые, а где же птицы? — На том дереве, в которое вошёл гром и оно сгорело, к которому подошёл дед, а золу бабка снесла на грядки.
Нужно ли, чтобы что-то происходило? С собакой? С окном? Происходит ли что-то с нами? Когда?
В том-то всё и дело, понимаешь, что собака смотрит в окно, туда, куда она не может выйти, она заперта.
ОН
Он будет пить и рассказывать о ветре.
Много пить и говорить об одном и том же.
Ветер сгибает дерево в колесо, колесо, пущенное по ветру, катится долго, пока не споткнётся, на месте упавшего колеса вырастает дерево.
Нам хорошо с ним. Мы пьём в меру. Мера определяется силой. Сила определяется толщиной поломанных сучьев. Сучья, упавшие неподалёку, мы режем на более мелкие части и запихиваем в печь. Мы греемся и возносим ветру хвалу.
Он может много выпить, и пока его не выгонишь, не запрёшь дверь, не захлопнешь окон, будет бормотать про одно и то же.
Ветер пригибает к земле.
Собаки, лошади и даже такие большие штуки как слоны ходят на четвереньках.
Они ходят, к земле головы опустив, как что-то потеряли, а и мы не оказались крепче и даже когда держимся прямо, всё будто чего-то ищем.
Так и катимся, пока не споткнёмся, споткнемся, — вырастет дерево.
Он будет говорить об одном и том же, пока не затихнет.
А мы — думаем о своих делах, а может вообще ни о чём не думаем, когда смазываем петли.
КУДА?
Сегодня особенный день. Потому что мы наконец-то пришли. Пришли, сели, привалились к берёзе. Сиди, смотри по сторонам, сколько влезет. Не мешкай только, заглядываясь, — солнце ведром на коромысле к ногам опускается. Но пока оно высоко, есть время ещё отдышаться, прислонившись, пока не поспешишь путём тем же. А куда идём? Туда, куда и пришли, а если мы пришли, сели, привалились к берёзе, глазеем по сторонам, то идти-то нам дальше куда? Туда. Потому что мы ещё не пришли. Вот мы шли с тобой, шли, да пристали, сели, сухари разложили, сказали друг дружке — наконец-то, а на самом-то деле идти-то ещё вон куда, а куда идти, нам и не видно куда. А как сейчас с горки спустимся, ручей чистый течёт. Камушки разные в руке вода перебирает, песчинки позолоченные с места на место носит. Да не доставай ты песка речного, не то усомнишься, не дай-то Бог, сядешь, заревёшь, не пойду больше, туда, скажешь, куда пришли. Смотри-ко солнышко как скукожилось. Ты не думай, что оно больше стало, что рукой достанешь — в прятки играет, а нам и на руку, пойдём, пока светит. Вечер, говоришь, за окном, куда идти, да и пришли уж и сухари сгрызли, ага, обернись, думаешь, что сидим, прислонившись к берёзе, да слушаем, как голуби в церкви ворчат, а стоим-то на краю поля бурьяном поросшего, и еле слышно, как херувимы далеко жужжат. А дороги туда не видать ни мне, ни тебе, ни собаке. А мимо леса-то нам не миновать, а мимо поля не пройти, а пойдём всё же, глазея по сторонам. А как ступим шаг — БАМЦ — пришли, сидим подле берёзы, сухарики жуём, у кого зубы есть. Поспешим, потому как солнышко как яблоко наливается, к траве тянется, туда, куда и пришли, вставай, вот штука-то, расселся.
ПОДМОРОЗИЛО
Сегодня я смотрел на небо. Плачет ли зверь. Грустит ли река. Я отвлекался. Я видел, как собака загнала на дерево кота и лаяла на него. И крутила хвостом. Кот, я видел, с дерева спокойно смотрел на собаку. Где начинается небо. Стояла оттепель. Падал мокрый снег. Небо начинается там, где кончается крыша. С крыши капала вода. И дырявила во льду дырочки. Я смотрел на лужи, на дырочки, на мокрые деревья. Я отвлекался. Деревья стояли в полный свой рост и многие из тех, что я видел, смотрели на нашу крышу свысока. А сверху, а сверху деревьев лежали облака. И от них, время от времени, отрывались капельки влаги и падали вниз — на крышу, на деревья, на собаку, отрывались и падали на кота, на меня, в дырочки. Тоскует ли зверь. Хлопочет ли река. Жалеют ли деревья. Сегодня я смотрел на небо. Но не знал где оно. Может быть небом Еклиссиаст. Я уходил домой и читал старые письма. Вместе с нами в доме жили мышь, муха и бабочка. Когда мы уедем, муха и бабочка опять окоченеют. Я чувствовал, что всё, всё пытается как-то по своему сказать мне о чём-то важном. Может быть и о небе. И я не понимал их. Случайно я придавил бабочку поленом. Я не заметил её — сидела, сложив крылышки, возле печки. Когда мы уйдём, они окоченеют. Плачет ли зверь, грустит ли река, радуются ли деревья. А может, мы не уйдём, то есть не то чтобы не уедем — завтра, послезавтра, сегодня, через год, а не уйдём вообще. Падал мокрый снег, снег покрывал землю, снег переходил в дождь. Нам никому не скрыться здесь. От дождя. От снега. От этой реки. От этого зверя. Димка — Димка умер на Варвару, хоронили на Николая-угодника, сорок дней на твой же день рождения пришёлся. И на Николу тогда тоже — снег — заносил следы и на ветках то тут, то там сидели птицы.
Вот и подо льдом река, в белом поле бродит зверь, где же, зверь, твоя рука, что откроет в небо дверь.
Я смотрел на деревья, на крышу, на собаку и на кота. А вдруг небо — не снаружи, кто-то откроет дверь, кто-то растворит окно, а вдруг оно — внутри. В звере, в дырочках, во мне, внутри — в плачет, в грустит, в жалости и в радоваться. Бабочка сидела возле печки, а я пришиб её поленом, случайно, я же не нарочно.
Я смотрел на небо, а назавтра мы уезжали. Подморозило. Ветер перевернулся и нёс с Востока мелкий, сухой снег. Надо мной, я увидел, показался кусочек неба, маленький, рубашку не сошьёшь, а над лесом, я увидел, — бледно-жёлтая полоска. Я нёс в рюкзаке морковь и свёклу, спина у меня вспотела.
Я ДУМАЛ
Я думал о существовании. Я пытался понять, возможно ли одновременное существование двух событий независимо друг от друга, двух проявлений одного. Я сомневался, я курил и тёр глаза. Я записывал — верно ли то, что мы видим либо только орла, либо что-то противоположное, но орла тогда мы уже и не видим. Я пытался понять, я пытался ухватиться за целое. Я записывал — по небу летел старик, а когда ты посмотрел на него в другой раз, может через минуту, через две — на его месте бежала лошадь. И старик, и лошадь или существовали одновременно, или не существовали вообще. Наверное, всё дело в том, как ты на это смотришь, ведь ты можешь или совсем их не увидеть, или увидеть ежа. Я закуривал снова и протирал глаза. Я отворачивался от может быть несуществующих старика, лошади, ежа, становилось тоскливо. Я смотрел в окно и видел, как по улице шла лошадь, на лошади сидел старик, у старика на руках сидел ёж. И я понял, что это всё — ветер, что ветер во всём и всё — ветер и что ветер подсовывает нам старика, рыбу, лошадь, ежа, а самих-то по себе их нет, и я — ветер, и всё остальное, и существуем не мы, а ветер, а мы — лишь его случайные проявления — ёж, лошадь, старик, ничего.
Я ЗНАЮ
Я знаю, что ты мне скажешь, знаю наперёд, потому что если мне говорят одно и то же, я всё-таки запоминаю. Вот я и запомнил, всё, или почти всё. Я знаю даже интонацию, с которой ты о чём-то будешь рассказывать. Может быть, ты меняешь какие-то детали, но я и их знаю, меня не проведёшь, но ты всё равно рассказываешь мне о том или этом, но я всё равно слушаю об этом, том. Вот, ты говоришь мне — ручей, я знаю его, а потом, я знаю, ты скажешь мне — орех. И ты говоришь — ручей, а потом — орех, а потом ты взмахиваешь руками и молчишь. Да, думаю я про себя, я знаю, сейчас он будет махать руками и молчать, я знаю, о чём ты молчишь, но не устаю от всего этого, а потом, я знаю, я скажу тебе — дуб, а ты подхватишь и скажешь — берёзовый веник. Иногда я сержусь на тебя, особенно когда ты не приходишь по несколько дней, шляешься где-то, пьёшь, ходишь опухший, потом приходишь, просишь на бутылку, мы садимся с тобой под забор, курим и разговариваем, и я рад этому, что мы сидим и разговариваем про то и про это, как и всегда, и мне стало казаться, что и ты знаешь, что скажешь ты и что скажу я и даже то, что ты потом пойдёшь за самогоном, а я — вязать веники, потому что ветер, — он всегда, и он говорит про одно то же и мы слушаем его, сначала одни, потом другие, такие же, те же.
В ТВОЕМ ПРИСУТСТВИИ
В твоём присутствии здесь и во время твоего здесь присутствия существуют мгновения пустоты. Это как бы выколотые точки твоего существования, в которых время поворачивается к тебе орлом, то есть своей обратной стороной и взирает на тебя глазами постороннего. Например, ты мылся в бане. В бане кричали, хлестали вениками, и звенел пар, а потом все побежали на улицу, а ты остался и тихо сидел на алюминиевом бидоне. И ты почувствовал, что находишься в такой вот пустой точке, то есть ты поймал на себе удивлённый взгляд постороннего. Силой пустых точек обладают и некоторые места. Лес, как мне кажется, не является таким местом, и поле тоже, они живут по своим законам, они насыщены жизнью. В покинутых людьми местах времени не существует — церковь хлопает пустыми глазами, и голуби, вылетающие из них, улетают. Это длится, может быть, секунду, может две или больше, их никто не считал, время было забыто, оно выбежало вместе со всеми на улицу и продолжало идти там, а здесь осталось мгновение пустоты, выколотая точка, в которую ты, наверное случайно, заглянул, из которой, может быть, случайно, взглянули на тебя.
МОЯ СОБАКА
Моя собака убила ежа. Вернее, зубов у моей старой собаки почти не осталось, и ёжик, наверное, умер сам от страха, от разрыва сердца, оттого что собаки большие и злые звери. Зачем я это написал? — Просто из неживого серого шарика торчит маленькая сморщенная ручка.
ВРОДЕ БЫ
Вроде бы никого нет. Что? Вроде бы нет никого. Вроде как один. Надо же. Ну да, один. Будто бы. И — дождь. Почему будто бы? Потому что дождь. Вот Пётр-Павел едва уйди, а уже и Казанская, можно услышать каждую каплю. А там и до Ильи недалеко. Если только прислушаться. Илья уйдёт, придут Спасы, Успение… А если нет? А если нет — идёт дождь. Вот ты говоришь Пётр-Павел, Илья, ты замечаешь только отдельные дни, а вот если бы ты дал имена всем дням, вслушивался бы ты в каждый день? Вот, например, сегодня был день Иван, прошёл и остался в стороне. И Бог с ним. А назавтра будет уже другой день, может быть как две капли похожий на прежний, но, всё-таки, другой, как одна и другая капля. А так, как ни крути, идёт дождь, и вроде бы никого нет, и будто бы один. Да. Что, что ты сказал? Да, говорю. А, ну говори. Я говорю — мне кажется несправедливым, что я, не издающий ни звука, всё-таки заметен, а день, дующий в пустой бидон, — нет, и мне кажется не верным, что мы отзываемся на свои имена и знаем ещё много других, а имени дороги, по которой прошли, не знаем, а ведь мы прошли по ней и легли спать, а она осталась. И если ты давно забыл о ней, то она о тебе — нет, она вот, рядом, ты можешь дотронуться до неё как только захочешь. И каждому ветру, каждому дереву я бы тоже дал имя, потому что, если сказать честно, с нами случается то же самое — идёт дождь, а вроде бы никого нет.
Я ТОСКУЮ ПО СИНЕВЕ
Я тоскую по синеве. Наверное, мы все тоскуем, но не говорим об этом. Почему? Может быть, потому что не знаем, по чему тоскуем. Я закрываю глаза и вижу что-то синее и живое. Что это? Назвать это какой-то вещью смешно. Сказать: как синяя простыня — смешно, как синенькая бабочка — из детства, но не то, совсем не то. Мы говорим о ветре, о деревьях, будто бы пытаемся потрогать то, что смутно ощущаем, но не знаем, как это выглядит. Выглядит ли это вообще? Я пытаюсь говорить о Боге и тут же замолкаю, я чувствую, что грешу, пытаясь замкнуть в каком-то слове то, из-за чего невмоготу. Может быть, этому вообще названия нет. Может надо просто открыть глаза и увидеть деревья, повернуться лицом к ветру и бежать от дождя, а если под дождём — не беда, и увидеть живое и синее, чему и названия нет.
НЕ СРАЗУ
Не сразу, а начинается дождь. Не бывает такого, если только не спросонья главой бестолковой мотаешь, а если не спишь или думаешь, что не спишь, что раз — и дождь. Не сразу, а всё-таки начинается. Скорее слухом угадываешь его, щекой напряжённой, нежели взглядом или умом видишь неотвратимость. Начинается на ощупь, всё равно что время, которое стоит у тебя за спиной и ты чувствуешь его присутствие, а стараешься не замечать, повернуться боишься, потому что тебе ещё надо многое сделать. Это не дождь, говоришь ты себе, есть ещё время, мало ли что там стучит по листьям, мало ли из-за чего щека мокрая, а потом, всё-таки, поворачиваешься к нему лицом. Или оно, время, поворачивает тебя к себе лицом. Ты мокнешь и понимаешь, что пошёл дождь.
Вот и день кончился, с удивлением замечаешь ты.
Вот и всё.
О СИЛЬНЫХ МИРА СЕГО
отец, надо капусту квасить (а неделю назад сына схоронили алёшку).
КАК ПАДАЕТ СНЕГ
я знаю как падает снег — будто не царь ему ветер — тот самый что всем — царь — падает — входит — сквозь дырявую крышу — сквозь худое окошко — сквозь которое кажется ко мне тянется цепь — я слышу приглушённый шум — мне страшно — что слышу — что ветер — расшатывает непрочные стены — прочь унесёт — где окошко и крыша — белый пустырь — только там — где была дверь — сквозь дырявую крышу — сквозь которую кажется в тёмный колодец спускается цепь — опускается белый пустырь — я слышу его шаги — и только их — шум — приглушённый — и только и слышу — что пусть его пусть себе бесится — царь-то — когда падать куда — всё равно — а сверху свисает цепь
ГДЕ ТЫ И КТО
где ты и кто когда из оврага приходит густой туман тот который ты узнавал постепенно в деревьях в траве в первой жалости в детстве в том что может быть после когда из оврага приходит густой туман где ты и эта трава где и дерево то ты пытаешься вспомнить так жалко память бесплотна исчезает тает в овраге снег постепенно и след его влажен недолог рассеивается поднимается выше и выше верхушек смешных ненадёжных верхушек травы густой туман когда из оврага приходит в котором и исчезает приходит и смотрит и смотрит как ты в него смотришься в такое густое своё отраженье в деревьях в траве в непонятой жалости в детстве в том что может быть в Заовражье куда из оврага приходит густой туман
ОДНАЖДЫ
Я шёл по земле, окружённый своими крылатыми собаками, бестолковыми своими (дай лапу дай лапу) царями. Я шёл по земле. Там, где я шёл по земле, земля лежала неровная — в ямах, в буграх. Ранней весной на буграх вырастали слабые жёлтые цветы, а в ямах долго ещё лежала, исчезая, зима. Редкое дерево не было тронуто огнём на этой земле, не было охвачено и потрясено ветром, но и тронутые, но и потрясённые, они, деревья, всё-таки оставались здесь, покуда совсем не превращались в туман. Я бредил деревом, хотя уже и забыл, где оно — а ведь ходил до зимы по этим же буграм и ямам, куда теперь уходила зима.
Однажды я шёл по земле. Вышел. Пошёл. Выходя, сказал ещё я себе, вернее, подумал, но это всё равно — сказал я себе, и вот я сказал себе, выходя — да познаю я огнь, пожирающий вся. И было раннее-раннее утро, солнце не взошло, а пастухи вышли, вышли и вот — пастухи на лугу. Бормотала трава (слышал), пела трава пастухам заутреню, и собаки (увидел) — вот светлый час! — просыпались счастливые.
И горела трава от спичек пастушьих от ручья до полуночи, с полуночи и до крошечных, зелёных своих вершин, это, верно, от дыма у собак слезились глаза, а они сидели привязанные и протягивая хозяйкам лапы повторяли — мама-мама, дай нам каши — повторяли собаки.
Пастухи стояли и смотрели, как горела трава. Я шёл по земле, окружённый своими скитальцами, и как лаяли и выли собаки, было слышно издалека.
Отцветала сирень, и лёгкий сиреневый запах, смешанный с дымом, смешанный со скорым дождём, гнал меня по моей в ямах-буграх земле, а собаки тянули меня к дохлым своим голубям, и в поводьях запутавшись, пропадал было я и спотыкался, и падал, бредя по неровной земле, царям и скитальцам своим вослед. Всё равно — говорил я себе — какое дело мне до себя — вернее, думал, но это всё равно, говорил я себе — пусть, что может быть выше жалости, пусть к этим нищим царям, моим бестолковым скитальцам, что князь, жалостью всех я любил, и деревья, в туман превратившись, исчезнув с лица этого пустыря, деревья шумели во мне так же, как прежде. Для того, наверно, однажды и шёл я по земле и прощался с зимой, стоя на краю ямы, а потом всё лето ходил до зимы.
Однажды. Я шёл по земле. Вышел, почувствовав запах дождя, но и ни лопуха не взял, чтобы где скрыться, а как вышел, так и пошёл, потому что и собаки смерть свою встречают, поднявшись во весь свой четвероногий рост. И такой тут ливень меня обуял, что и нет верно разницы между огнём и ливнем, потому что всё это только внутри, это во мне — и горела трава, и дороги мои раскисали, и коляска моя там увязала по самые ступицы, на моей неровной земле, и собаки кружились вокруг, размахивая, как мельницы, крыльями, а разве ускачешь куда от мельниц своих.
И мы шли по земле, я и собаки мои, так, будто совсем по земле и не шли, а облака плыли, сходились, сталкиваясь, смешивались и соединялись в одно, а потом разлетались по сторонам, совершенно изменив лицо, и небо над землёй было ясное, воздух прозрачен, что видно — далеко-далеко идёт человек, а вокруг (почти незаметно, но всё-таки можно узнать) кружатся вокруг человека собаки, крылатые, будто ангелы, будто черти, собаки.
СТАРИК
крутилось, будто бы падало, словно уносилось куда-то — не то дождь, не то пепел, не то — не то, если бы только был верх, если бы только существовало дно — если бы положен был где-то предел, но всё только крутилось, словно пыль волчком поднималась, куда и откуда-то, мерцало, тихо потрескивая в кустах, и с шумом обрушивалось вниз, проходя сквозь, не зацепившись, не останавливаясь, и вновь — не останавливаясь, крутилось и падало, пропадая было, мерцало и прорастало травой, и поднималось туманом ли дымом от вечно зелёной травы: не то дождь, не то — не то, от оси уносилось прочь
то ли птица мелькнёт, пробежит-прошмыгнёт зверь, прянет в траву — укроет трава, то ли пчела — горсть ли сухих пчёл — я не знаю что это — только так и старик — старика так дым остывал, и ветер в его пустую трубу глядел, будил дым: дым без отца не поднимается — крутилось в трубе, уносилось куда-то — не то дождь, не то пепел — или ещё лепестки — какие чудные не то
ветер трубу унёс
если бы только опустилась ночь, во тму свою унесла, где — и пусть — страх безножья камней, или если бы лишь наступил день и свет пролил бы на то, что не скажешь, на где и будешь ли позже, на что останется, если бы то распознать
и опускалась ночь, глухая во темени своей нощь (трепетали камни, старик, валуны, безбожье твоё углядев), да утром уступала дню, и поднимался от травы день и полнился светом ли, дождём ли, дорожной ли пылью, да вотще бы разглядеть скры — бо иссякал незаметно свет, дождь ли стекал, пыль успокаивалась (или пепел?) — будто бы — незаметно — всё обращалось во тму, в глухую от твоего молчания ночь, и опускалась ночь непроглядная, сиречь твой день, старик, до страха ли того было тебе когда — весь день у колодца ты конопатил ведро да воду им доставал и расплёскивал
господи в глухоте ночи своей, ночь я принял за тучи, вечер — за облака, я не думал, что плач — в течении и весь божий день — лишь расплескалась у колодца вода, в отчаянии полночи своей трещину ощути я во главе моего угла и пролегла трещина та овражком степи моей поперёк и ни дня теперь не слепить глиной ни ночи глухоты избыть неже ли гласъмъ
госпди бездымъ дханнъя Твоего въ спасъ и в духъ Твой вода и покрова бълая степь бълая сыпь и боуди и такъ и въ коляске Илья гремитъ в годъ а Самсон то ли лиет то ли ведра доньями вверхъ и такъ сорок дней коловертится все такъ вкругъ оси и воткнута ось здесь
то ли птенец от тебя затаится, из оврага найдёт на тебя зверь заовражный, то ли ужалит пчела — я не знаю, что это, только так и старик
старик, ты всё ещё тут, из худого ведра своего всё дождь проливаешь в порожнее, и крутятся, будто бы падают, словно уносятся, исчезают и возникают вновь — мерцают твои лепестки, какие чудные не то, да в пустую ветер глядит трубу
ДА ВОСКРЕСНЕТ БОГ
Крошечным снегирём кажется старику день, когда идёт снег, вслед за снегом быстро приходит вечер, снегирь улетает, а старик долго ещё кружит по дому, пока не одолеет дремота, пока ночь не закроет ему глаза. Ночью, когда становится совсем уж темно, когда одни лишь бесстрастные белые звёзды глядятся в окно — будто озеро полное рыбы сверкает-искрится под высоким июньским солнцем, зелёный берёзовый лес зовёт к себе старика. Видит старик своего покойного отца, гусей, что ли, видит ещё, крупа белая по дороге рассыпана, и дорога, что к озеру, дымкой, туманом ли вверх поднимается, и рыба играет где-то вверху, и зелёный за озером лес.
К снегу, должно быть, видит всё это старик, к каким-то ещё разговорам.
— Лёнь, — слышит старик, за стенкой старуха его полоумная возится, Андревна его, всё-то ей, дуре, мерещится, что какие-то рыбы в окошко глядят, всё что-то бормочет:
— Лёнь, — слышит, зовёт она его, — опять эта рыба в окошко, хоть ставни закрой.
Видит старик — вышел он на крыльцо, вышел, а сверху откуда-то крупа белая сыпется, и сильно так сыпется, верно, мешок-то совсем ветхий, такой ни травой не заткнёшь, и птицы — точно, нездешние, с синеватым каким-то отливом — отовсюду глаза их — иглами воронёными — насквозь старика, загляделся старик в эти иглы, всё бы так и глядел, только хватился, жалко стало крупы, бросился подбирать, чтобы зря не склевали, а у калитки дядька его бородатый, Севолдом звали, и говорит ему:
— На что, — ласково так говорит, — тебе теперь эта крупа.
Сказал, тут и холодно стало, и будто сквозняк, и карманы снегом полны. Огляделся старик — ни птиц тебе воронёных, от дядьки одна борода клочьями к северу тянется, и лишь пёс глухой у калитки скулит будто как — не заглядывайся на птиц тех мертвящих, от того смерть свинцовая и вошла в Севолда, дядьку твоего, от этих вот глаз он в дуло взглянул, прошла, свинцовая, сквозь него, и дробинкой в притолоке притаилась. Бросил в собаку старик, чем привелось, бросил, чтоб не болтала пустое, плюнул в снег, будто дверь за собой затворил.
Затворил и увидел берёзовый и зелёный за озером лес, небо синее-синее, он идёт за сохой, птицы из земли червей выбирают. Только обернулась лошадь вдруг белая и голосом Андревны его за стенкой:
— ДА ВОСКРЕСНЕТ БОГ И РАСТОЧАТСЯ ВРАЗИ ЕГО И ДА БЕЖАТ ОТ ЛИЦА ЕГО НЕНАВИДЯЩИЕ ЕГО ЯКО ИСЧЕЗАЕТ ДЫМ ДА ИСЧЕЗНУТ
Бьёт старик по белой её морде, замолчала, только губами дёргает, только с губ ручеёк по подбородку бежит.
— Борозду! — кричит он, — Борозду, билять!
Небо синее-синее, соха землю отворяет, скинул сапоги, земля жирная, мягкая, тёплая. СПАСИ ХРИСТОС
ЯКО ТАЕТ ВОСК ОТ ЛИЦА ОГНЯ ТАКО ДА ПОГИБНУТ БЕСИ ОТ ЛИЦА ЛЮБЯЩИХ БОГА И ЗНАМЕНУЮЩИХСЯ КРЕСТНЫМ ЗНАМЕНИЕМ
Крестится, а в животе будто раскаляется печь. Треснуло что-то в углу — словно лопнуло что-то внутри, земля как с потолка посыпалась. То ли собака на дворе воет (к добру или к худу?), то ли ветер в трубе, то ли корова мычит и тяжело дышит пила. Брёвна, брёвна — куда ни кинь; тянет старик пилу, сыплются с неба опилки — на плечах, на руках, как на лапах еловых в метель, вот-вот и ветви обломятся. Только ведь не опилки это, только не брёвна это совсем, а —
Ни озера, полного рыбой, ни зелёного за озером леса, пустой там бидон, на их месте, поленница дров, шабол висит на стене.
И В ВЕСЕЛИИ ГЛАГОЛЯЩИХ РАДУЙСЯ ПРЕЧЕСТНЫЙ И ЖИВОТВОРЯЩИЙ КРЕСТЕ ГОСПОДЕНЬ
Какой жаркий в печи огонь, Господи, это не ночь, а старуха чёрная носится, чёрная, у подола отлив синеватый, слепая, шарит вокруг, близко-близко уже, бежит он от неё, ноги ватные, зачем-зачем —
ПРОГОНЯЯЙ БЕСЫ СИЛОЮ НА ТЕБЕ ПРОПЯТОГО ГОСПОДА НАШЕГО ИИСУСА ХРИСТА
А возле колодца под снегом ручей снег подмывает, стоит старик на снегу, тает и исчезает в воде —
ВО АД СШЕДШЕГО И ПОПРАВШЕГО СИЛУ ДИАВОЛЮ И ДАРОВАВШЕГО НАМ ТЕБЕ КРЕСТ ЧЕСТНЫЙ НА ПРОГНАНИЕ ВСЯКОГО СУПОСТАТА
А старик всё будто в колодец спускается, рыба в колодце старику показалась, а колодец тот гулкий и тёмный, вблизи — ни дна не видать, да недолго осталось, вот-вот и дотянется, только обрушивается, сокрушает его земля —
Бежит он, бежит с Андревной своей по озеру, полному рыбой, берёзовый за озером лес зовёт старика, а берёзы — то отец Андрей, то дядька Севолд его бородатый, то — ДА ВОСКРЕСНЕТ БОГ О ПРЕЧЕСТНЫЙ И ЖИВОТВОРЯЩИЙ КРЕСТЕ ГОСПОДЕНЬ ПОМОГАЙ МИ СО СВЯТОЮ ГОСПОЖЕЮ ДЕВОЮ БОГОРОДИЦЕЙ И СО ВСЕМИ СВЯТЫМИ ВО ВЕКИ АМИНЬ