Рассказы. / Хельсинки /
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2005
Степь
Ресторанный гвалт был схож чем-то с гомоном, слетевшихся на добычу проглотных настырных чаек. Обуянные хмелем посетители в каких-то непотребных линючих одеждах — затертых-перетертых джинсах, в затрапезных перемятых рубахах, в грубых платьях, напоминающих рубище — верещали на трудном неуловимом для двух мужчин языке.
Эти двое — оба в приличных костюмах — сидели за отдельным столиком и могли бы служить образцом опрятности для местной хиповатой публики, если бы не их удручающее и даже прискорбное состояние, владевшее обоими под влиянием выпитого с бесшабашной удалью спиртного.
Один с неровно стрижеными черными усами, ниспадавшими бахромой на верхнюю губу, силился спеть казацкую песню, сбивался, забывал слова, приплетал что-то несуразное и время от времени, все чаще, утирал костяшками пальцев упорную слезинку в уголке глаза. Второй — светловолосый, во взгляде что-то куриное, молчаливый — вполне мог бы сойти за финна. Его пухлое, как подушка, лицо выражало полное безразличие ко всему происходящему.
От люминесцентных ламп, встроенных искусно и не броско в декоративные панели по всему потолку, истекал пестрый, как оперенье какаду, свет.
— А вторая пу-у-у-ля ранила… — немощно тянул чернявый, в который раз запинаясь и объясняясь с самим собой, — и кого же она, проклятая ранила? Лошадь? Кобылу? Впрочем, пуля — дура, ей все равно. Ты как думаешь, доктор?
Похожий на финна и которого назвали только что доктором — не шелохнулся. Во-первых, он не слышал вопроса, а во-вторых, он вовсе не был доктором. Он был шофером министерской “Вольво” в городе Москве и пригнал машину сюда, в Хельсинки на текущий ремонт. Верно, однако, было то, что автомобиль проходил по ведомству здравоохранения.
С чернявым московский гость познакомился в тот же день, оказавшись по случаю в добротно обставленной русской квартире, где-то далеко от центра, куда добирались сначала на автобусе, а потом шли еще минут десять мимо одинаковых приземистых аккуратных домишек. Откуда-то набежали (после частых звонков по телефону) говорливые люди, появилась водка, закуска, заиграла музыка. Под застольный треп подобрался день к вечеру, синяя темень подступила к окнам, и засобирался москвич в свою гостиницу, пьяно шебуршась в прихожей, бестолково отыскивая пальто, шарф и шапку.
Следом, не застегивая бежевую куртку и спотыкаясь, увязался чернявый.
— Я тебя, доктор, не брошу в чужом городе, не боись, доведу куда надо. Люблю русских и тебя, доктор, люблю. Ты знаешь, что я сибиряк? Да, я родился в Сибири, так-то. А здесь зачем? Ну, ты спроси меня — зачем я здесь? Что я тут делаю? Хочешь, отвечу? Хочешь, скажу правду? Не знаю, зачем я здесь. Не знаю…
— Тогда поехали со мной, в Москву.
— Поехали.
— Через два дня.
— Хорошо, через два дня. А сейчас в кабак, только денег нет…
— А это что — не деньги? — москвич запустил руку куда-то подмышку и вытащил в зажатом кулаке скомканную пачку финских марок.
Теперь каждый из них существовал отдельно, и оба они существовали отдельно ото всех остальных.
— Та-ам в степи-и глухой, за-амерзал ямщик…
Москвич как будто очнулся, оглядел лохматую компанию за соседним столиком, взглянул, не узнавая, на чернявого собутыльника, тяжко приподнялся и, пошатываясь, побрел к выходу.
На улице, в оранжевом конусе света увидел такси, распахнул рывком примерзшую дверцу и неуклюже протиснулся на переднее сиденье. Колеса провернулись на льду, брызнули острые крошки снега, задок машины чуть повело и такси рванулось по гулкому, как эхо в туннеле, асфальту.
Чернявый, не догадываясь застегнуть куртку, выписывал кренделя, клонился в одну сторону, в другую, но все же перемещался в нужном направлении. До дому предстояло пройти метров двести-триста.
В ночи злодействовал леденящий ветер.
Чернявый добрался до пологого склона и стал взбираться по нему к темному силуэту застывшей пятиэтажки. Дважды нога попадала на утрамбованный до свечения, лоснящийся снег и дважды он, размахивая руками, валился на спину, не успевая даже выругаться. Матерился с опозданием, когда, кряхтя и ворочаясь, поднимался.
Потом долго топтался возле парадной двери, выворачивая по одному все карманы — искал ключи.
Ключей не было.
Хмельной дурман рассеивался и оседал, высвобождая место для трезвой мысли — без ключа не открыть парадную дверь. В упорядоченной и надежной Финляндии все регламентировано, все отлажено и действует без сбоев.
Без ключа — не попасть.
— Люди, откройте! Откройте, дверь! Эй, люди! — в отчаянье орал чернявый то по-русски, то, словно ворочая каменные глыбы, переходил на нескладную финскую речь.
— На помощь! — кричал он. — Спасите!
Кое-где на окнах незаметно шевельнулись шторы.
— Люди, помогите! Я замерзаю!
Чернявый задыхался, присаживался на корточки, переводил дух, заглатывал острый, как казацкий клинок, воздух и опять, захлебываясь, вырывал из груди, отрывая по одному, как листики календаря, раздельные самостоятельные крики.
Недоверчиво пошевеливались шторы.
Наконец голос его ослаб, зазвучал пискливо и жалко, как оборванная струна…
Ранним утром у подъезда стоял полицейский автобус и карета скорой помощи. Двое санитаров легко переложили, съежившийся воронкой, окостенелый труп на носилки. Офицер полиции сделал какую-то запись в блокноте.
Через минуту обе машины слаженно заурчали моторами и разъехались в разные стороны.
Шторы на окнах колыхнулись в последний раз, и всё вернулось к своему прежнему невозмутимому порядку.
Деревенская купальня
От Волоколамска, от станции, через отливающие синевой рельсы, через стянутое, все в пупырышках, шоссе Поплавский вышел к картофельному лохматому полю и почти сразу отыскал знакомую сухую и твердую, как лошадиный хребет, тропинку. Солнце держало все пространство под прицелом. От шеи, словно из дельты реки, потянулись теплые рукавчики-ручейки. Бездождье.
До деревни, кривой саблей изогнутой, два километра. Один ее конец упирается в почерневший овраг, а другой — в мутный, величиной с цирковую арену, пруд. Деревенская купальня.
Хорошо бы пройти так, чтобы профессор математики из Саратова, быстроглазый и нервный, не заметил, не окликнул. Узнав, что Поплавский студент пятого курса филологического факультета и до мозга костей гуманитарий, отзывающийся к тому же о математике явно с недостаточным пиететом, он залютовал. Теперь поджидает, караулит, проходу не дает.
Сумка, набитая продуктами из московских магазинов, оттягивает то одну, то другую руку, заставляя неспортивного молодого человека все чаще перемещать тяжесть слева направо и справа налево. Наконец — овраг с разреженной нагретой тенью и отвесный подъем. Спотыкаясь, вскарабкался, дух перевел, зашагал неслышно вдоль изгороди. В профессорском дворе, вывалив на бок трепещущий алый язык, распластался кудлатый пес.
— Ужо воротился? — встречает баба Нюра, дальняя, что и не вычислить, родственница. Сама не помнит, кем ей студент приходится, стара, как двадцатый век, но принимает всегда с неизменным крестьянским радушием.
— Вот тут продукты, бабуля, ты разберись пока, а я на пруд, жарко…
— Иди, милок, иди, я тута сама приберусь.
Полотенце — на плечо и зашагал дачником, наслаждаясь свободой рук. И силуэт математика, счастье-то какое, нигде не маячит.
На пруду, с пологой стороны, где мелко, голозадая ребятня и две немолодые тетки — не до моды, видать, им, не до капиталистического изобилия в близкой Москве, не до купальников с лейблами от “Версачи” или “Армани” — сидят себе в блеклых трусах и потертых лифчиках, выпущенных похоже еще в доперестроечное время на какой-нибудь фабрике “Красная заря”.
Поплавский напротив пристроился — берег обрывист, глубок, можно, не боясь, с разбегу прыгать. Вода разверзлась с брызгами и поглотила его ненадолго целиком. Вынырнул, отфыркался, пять метров в одну сторону, пять метров в обратную. Нет настоящей прохлады в стоячей воде. Так, одна видимость.
Лежал, животом траву подминая, жмурясь, подглядывая, как дети барахтаются возле самого берега.
Громыхая железом, подкатил самосвал. Пьяный в дымину, голый до пояса, то ли загорелый до копчености, то ли маслом пропитанный, вывалился из кабины шофер. Лет сорока мужичок. За ним следом свалился второй, видать, друг-приятель, синяк под глазом. Матерясь, ногами заплетаясь, разделись. Бултых с обрыва, взрывая притихшую поверхность пруда.
Одна голова скоро появилась, мелькнул синяк. Второй не было.
“Во, ныряльщик, не смотри, что зенки залил”, — подумал Поплавский.
Друг-приятель, пошатываясь, взобрался на пригорок, присел на корточки, сплюнул, товарища неторопливо дожидается. А того все нет и нет…
— Не утонул ли ваш друг, часом? — забеспокоился студент, почуяв неладное и приходя в растерянность — впервые в такой ситуации, спасать не умеет, первую помощь оказывать тоже не умеет да вдобавок еще от редкой впечатлительности никак не избавиться ему от чувства брезгливости и страха к покойникам.
— Кажись, бля, утоп, — рассудил приятель.
— Так спасать же надо! — вскочил студент, проклиная себя за слабохарактерность.
— Надо бы, — продолжил рассуждение мужик, не меняя позы.
— Женщины, женщины, — заорал Поплавский, умирая от стыда. — Мужчина утонул.
— Это Колька, — сказала одна, с повязанным вокруг головы платком и отвернулась, нашептывая что-то соседке.
— Так спасать надо!
Женщины неохотно поднялись, выкрикивая бестолковую ребятню и погоняя их перед собой, пошли в деревню.
Мужик сидел по-прежнему на корточках и бессмысленно смотрел на ровную воду. Поплавский несколько раз приближался к краю обрыва, перетаптывался там и отступал, озираясь.
Минут через двадцать показались люди. Несколько мужчин и несколько баб. Двое деловито стянули штаны и нырнули один за другим. Остальные молча наблюдали.
— Есть, зацепил, — сообщил зрителям тот, что нырнул первым, подгребая к берегу правой рукой. Левая, видно было, напрягалась под водой. Второй поднырнул, приспособился помогать.
Труп Кольки положили на землю, прикрыли простыней, прихваченной из дому специально для этого. Из-под простыни торчали ноги — желтые пятки и скрюченные, как у старика, пальцы.
В длинном ситцевом платье и уже с черным платком во всю спину стояла женщина, появившаяся вместе с другими. Она подошла к утопленнику, приподняла кончик простыни, взглянула, опять накрыла и пошла, не оборачиваясь.
— Отмучилась Тамарка-то наша, — посочувствовал кто-то.
Мужики подняли и понесли Кольку. Все двинулись следом. Последним неуверенно плелся товарищ покойного. Поплавский сел на траву и пожалел, что не встретил математика.
Рядом, с распахнутыми дверцами, застыл самосвал.