/ Сан-Франциско /
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2005
Хочется надеяться, что эти мои памятные заметки, как говорят, некоторыми штрихами дополнят образ Виктора Некрасова, сложившийся по воспоминаниям его многих друзей и, конечно, по его собственным произведениям автобиографического характера. Я благодарен судьбе за то, что знал этого замечательного писателя и человека, встречался с ним на протяжении многих лет, был в ряде случаев свидетелем его поведения, поступков, вытекавших из его убеждений, натуры, был в дружеских отношениях с близкими Некрасову людьми.
С Викой меня познакомил человек, который был ему особенно близок и дорог, каковым оставался на протяжении всей жизни от послевоенных лет до вынужденного отъезда Некрасова за границу.
Речь идет о Яне Богораде (так его называли в семье и друзья) или Иване Даниловиче Богораде (последнее стало его официальным именем с военно-партизанской поры). Поскольку с Яней мы дружили со школьной скамьи до его преждевременной кончины, а с ним связаны мои воспоминания о Некрасове, мне представляется необходимым сказать, прежде всего, о нем. Это, надеюсь, поможет понять, чем, какими своими качествами он так привлек Некрасова, почему стал важной частью его жизни. Имя Богорада не раз упоминается в изданных воспоминаниях о Некрасове. Но там оно звучит как-то под сурдинку и несколько теряется среди других, более громких имен из некрасовского окружения.
Самому Богораду, его доброй памяти, посвятили в разное время свои газетные очерки коллеги-журналисты, для которых он, по их словам, был образцом порядочности, мерилом честности. Рассказав о зна-чи-тельных и интересных фактах его биографии, о его подвигах воина и партизанского вожака в годы Великой Отечественной войны, об его журналистской работе, приносившей пользу нуждавшимся в помощи людям, о присущих ему высоких интеллектуальных и нравственных качествах, авторы не опустили такую существенную сторону его жизни, как дружба с Некрасовым.
Зная Яню Богорада с детских и юношеских лет, я могу сказать, что лучшие свойства его характера проявились в нем уже в ранние годы. Наделенный природными способностями и широкими интересами, он не стремился выделяться, верховодить, как это часто требует юношеское честолюбие. В то же время он не был склонен кому-нибудь или чему-нибудь покоряться, особенно давлению, идущему вразрез с его моральными убеждениями, с его неприятием насилия и лицемерия. Вспоминаю случай, когда комсорг школыпредупредил Яню о последствиях, к каким может привести его дружба с одноклассницей — дочкой “врага народа”. Не-смотря на угрозу, Яня не изменил своей юношеской любви и был единственным в классе, кто на собрании голосовал против исключения Гали из комсомола.
После окончания школы он был призван в армию и вскорости воевал на фронтах сначала финской, а затем Отечественной войн. Был тяжело ранен. Военные испытания закалили волю, сделали более сосредоточенным, собранным недавнего городского школьника. Бежав из плена, он попал в украинское село на Житомирщине, где стал одним из организаторов и руководителем диверсионной партизанской группы. Провел немало смелых, рискованных операций по уничтожению техники (чаще всего на железнодорожном транспорте) и живой силы противника. Был снова ранен. Обо всем, что мне известно о нем, трудно рассказать на двух-трех страницах. Помимо спущенных под откос фашистских составов, ему приходилось совершать другие дерзкие рейды, каким, например, были налет на немецкую казарму и освобождение пленных подпольщиков. Сердечный раной для Богорада стала нелепая гибель человека, помогавшего партизанам и расстрелянного по ложному доносу при освобождении села советскими солдатами.
Вот еще эпизод, который можно назвать забавным, но который также характеризует Яню и ситуацию, в которой он оказался. Обосновавшись на Житомирщине в качестве деревенского пастуха, он, образованный городской парень, не мог отказать себе в удовольствии проявить свою эрудицию и окрестил своих коров именами богов и героев античных мифов. Однажды на выпасе, собирая свое стадо, он не заметил, что его услышал кто-то из сельчан и затем высказал свое удивление соседям. Конечно, таким, достаточно опрометчивым поступком он мог погубить себя и повредить общему делу. Так, при всей умудренности и расчетливости, которым его обучила солдатская служба и которых вдвойне требовала от него ответственность партизанского вожака, у него невольно прорывались и сохраненный в душе юношеский романтизм, и присущее ему чувство юмора. За неосторожность он получил строгое порицание от комиссара отряда Антона Зелинского, ставшего для Яни на всю жизнь близким, преданным другом и даже родственником. В группу молодых подпольщиков входила двоюродная сестра Антона, серьезная и милая старшеклассница Нина Субботенко. Как раз в ее доме скрывался после побега Иван-пастух (то есть Яня Богорад).
Позднее она стала его женой и вместе с ним переехала в Киев. В родной город Богорад вернулся настоящим и уже прославленным героем, хотя для друзей, близких и всех знавших его людей он оставался тем же скромным и дажезастенчивым человеком. Целеустремленная и трудолюбивая Нина получила высшее экономическое образование, успешно работала в соответствующих организациях. Она на всю жизнь сохранила прекрасные свойства своей натуры — готовность прийти на помощь, тихо, бескорыстно делать добро. За что ее всегда ценили и любили (и продолжают любить) друзья, среди которых был и Некрасов.
Знакомство и сближение Богорада и Некрасова произошло, когда награжденный Сталинской премией писатель-фронтовик решил материально помочь инвалидам войны приобрести необходимые для передвижения коляски. Поднять в печати этот вопрос об инвалидных колясках задумал и молодой сотрудник центральной в Украине партийной газеты “Правда Украины” Иван Богорад, который ради совместных действий искал встречи с автором лучшей книги о войне “В окопах Сталинграда”. Их познакомила сотрудница той же газеты Евгения Гриднева, вдова погибшего на фронте друга и однокурсника Некрасова (до войны они входили в студенческий кружок, о котором тепло вспоминал в своих автобиографических очерках Некрасов).
На основе взаимных симпатий и доверия, несмотря на десятилетнюю разницу в возрасте у бывших фронтовиков завязалась прочная дружба, приведшая Некрасова в дом Богорада, где он вскоре стал “своим человеком”. Помню,как однажды, вернувшись из-за границы, он привез в подарок отцу Яни,пожилому человеку, с которым он любил беседовать, роскошный альбом со снимками старых синагог Чехословакии. Помню, как он обратил мой взгляд на сидящую за общим праздничным столом молодую пару — младшего брата Яни и его жену, заметив, как красиво смотрится живописный контраст светлого, сероглазого блондина и жгучей брюнетки. С Яней он встречался не только у него и у себя дома, но и в других, самых различных местах. Вдвоем неоднократно ездили в Москву, где Некрасов знакомил киевского друга со своими московскими друзьями (наверное, оттуда подаренная Яне Андреем Вознесенским книга стихов с авторской надписью: “Легендарному Богораду”). Вместе отдыхали в писательских домах творчества (“Здесь сейчас Богорад, и нам всем уютно и весело”, — писал Некрасов из Ялты своему другу, московскому критику Лазарю Лазареву в письме, которое последний цитирует в своих воспоминаниях). Вместе были “заводилами” празднования Дня Победы, который группа друзей-фронтовиков ежегодно отмечала в киевском корпункте “Литературной газеты”, воскрешая некоторые реалиивоенного быта. Некрасов вместе с Яней ездил в житомирское село Лебединцы, ставшее для бывшего партизана родным, с которым он не прерывал связи. Здесь продолжали жить близкие ему люди, бойцы его отряда, родственники Нины. Уже поэтому интерес Некрасова к этим местам не был праздным.
Богорада часто спрашивали почему он, прекрасный рассказчик и журналист, хорошо владевший газетными жанрами фельетона, юмористического очерка не напишет о своей партизанской эпопее. Он отвечал, что не решается взяться за перо, так как не обладает соответствующим художественно-беллетристическим талантом, что боится сопротивления бумаги, поглощающей все то живое, интересное, что сохраняется в устном рассказе, приводил и другие доводы. Мне известно, что он отклонил предложение Некрасова чем-нибудь помочь в этом деле. Думаю, что в его нерешительности сказалась, прежде всего, свойственная ему поразительная скромность и требовательность к себе.
Замечу, что военная судьба Богорада, как и его дружба с Некрасовым, нашли отголосок в творчестве писателя: его фамилию носит герой одного из лучших и пронзительных рассказов Некрасова “Вторая ночь”. И хотя в описании облика героя рассказа, в сюжетных перипетиях нет прямой связи с реальным однофамильцем, все же в образе, в поведении Лёньки Богорада, попавшего на фронт наивным и чистым юношей, есть нечто от характера и судьбы новичка-солдата Яни Богорада.
Еще до знакомства с Некрасовым я расспрашивал о нем, пытался представить его образ, возникший в моем воображении после прочтения книги о Сталинграде. Однако при первых встречах его облик, манера разговаривать, характер поведения показались мне несколько неожиданными, более многозначительными, вызывающими различные ассоциации. Их порождала уже сама внешность писателя, что отмечалось в посвященной ему мемуарной литературе. Разделяю мнение его друзей, писавших о сочетании в нем, казалось бы, разнородных особенностей, сплавленных в неординарную и по-своему цельную личность.
При дальнейших встречах я все более убеждался в его естественной простоте и легкости в общении с людьми различных слоев общества, различного социального и образовательного “ценза”. Все более для меня раскрывались его подлинная интеллигентность и неподдельный демократизм, его мужественная стойкость в своих убеждениях и поступках.Помню одну из первых встреч в самом начале 1950-х годов, когда Некрасов в компании с Богорадом “угощал” прогулкой по любимому Киеву (как он любил это делать!) своего московского гостя Владимира Борисовича Келлера-Александрова, человека, которому он был, по его словам, обязан не только тем, что этот литературный критик открыл его как писателя, “но и тем, что, открыв, приобщил к тому, чем так щедро одарила его природа — к его уму, культуре, благородству и порядочности”. В это же время в квартире Некрасова появился столь же дорогой ему человек, разыскавший его в Киеве фронтовой друг Ванька Фищенко (в романе “В окопах Сталинграда” фигурирует под именем Чумака). “Явился в мою киевскую квартиру на второй день после того, как я покинул ее навсегда”, — вспоминал Некрасов, имея в виду свой переезд на новое место жительства, предоставленное ему в центре города. Одна из уцелевших фотографий того времени запечатлела Некрасова с тремя названными мною друзьями, тесно сгрудившимися на балконе покинутого им дома. Каждый из них по-своему, в соответствии со своим характером, реагирует на нечто их развеселившее. Но от всех исходит общее чувство свободы, раскованности, радости — настроение, сопровождавшее подобные послевоенные встречи друзей[1].
Я успел побывать в той старой, “малоуютной”, по определению Некрасова, квартире-коммуналке, куда во время войны перебрались из сожженного немцами дома его мать и тетя, перебрались, по его словам, “перетаскивая по ночам картины и прочие дорогие как память ненужности”. К этим “ненужностям”, полагаю, относились и увиденные мною там картины, фотографии, карты, в том числе предметы, свидетельствовавшие о романтических увлечениях мальчика Вики, — все что представляло, прежде всего, духовную ценность для этой семьи и что продолжал бережно хранить и приумножать Некрасов, о чем сам с такой душевной теплотой писал в своих автобиографических очерках этот, казалось бы, беспечный, праздный гуляка. Здесь же я познакомился с хозяйкой квартиры — его матерью Зинаидой Николаевной, замечательным, общительным, приветливым человеком, в котором я ощутил главный источник унаследованных сыном интеллигентности и благородства.
Особенно запомнились мне общения с Некрасовым в доме Богорада, где мы собирались разноликой, но дружной компанией по поводу семейных и других праздников. Подогретые выпитым, мы вели за столом свободные разговоры обо всем на свете. Дружеские беседы сопровождались юмором, остротами, розыгрышами. Внимание наше, конечно, было устремлено на Виктора Платоновича. Его живое участие нас не стесняло, а лишь подбадривало. Обычно он приходил с кем-нибудь из своих друзей. Однажды привел с собой опального телережиссера (к сожалению, фамилию его запамятовал), уволенного со всех должностей в годы разгула борьбы с космополитизмом. Помню грустный юмор этого человека, рассказавшего, как на одном очередном сборище его разоблачали как космополита, а он своей репликой “поправил” обличителя, сказав, что ранее на более авторитетном собрании его признали не космополитом, а только “прихвостнем”.
В высказываниях, замечаниях, репликах самого Некрасова, свойственный ему юмор в разных ситуациях приобретал различные оттенки. Вместе с тем, общая дружеская, веселая атмосфера не мешала ему задавать кому-нибудь из гостей принципиальный и не всегда приятный вопрос, что называется “прямо в лоб”. Так было, когда однажды молчаливо сидевшего за столом видного журналиста он с некоторой “подковыркой” спросил: “Миша, расскажи, как вы подавляли венгерскую революцию”. Вопрос был адресован давнему школьному другу Богорада, человеку, прошедшему путь от фронтовой газеты до ответственной работы в центральной партийной газете СССР. В своих статьях он нередко касался негативных явлений в нашей жизни, достаточно остро писал и о неблаговидных поступках руководителей ряда областей Украины, за что подвергался их нападкам. Во время же известных событий в Венгрии в 1956 году работал там корреспондентом и освещал происходящее, как того требовала партийная установка. Обычно в наших “крамольных” разговорах, тем более в шумных дискуссиях за столом, он активного участия не принимал, а мы относились к его щекотливому положению с пониманием. И вот неожиданно прозвучал вопрос Некрасова. Зная, конечно, как обязан был “подавать” венгерские события корреспондент любой советской газеты, он здесь, в обстановке, где ничто не должно было препятствовать откровенности и доверительности, хотел вызвать своего собеседника на такой же разговор, услышать его личную оценку событий, непосредственным свидетелем которых он был. Однако ответа не последовало, и захваченный врасплох вопросом журналист поспешил уйти. Всем показалось, что инцидент исчерпан. Но Некрасов не остановился на этом. Спустя некоторое время он ушедшему позвонил домой и вновь задал тот же вопрос. И снова не услышал ответа.
Вспомним, что самому Некрасову пришлось участвовать в споре о венгерских событиях в непростой обстановке, когда почти через полгода послених посетил в составе советской делегации Италию. В своих путевых очерках “Первое знакомство” он рассказал, что подвергся там “перекрестному обстрелу” со стороны своих собеседников, с которыми “мы по-разному смотрели на эти события” и что в результате “мы сошлись на том, что никому не удастся поколебать дружеские отношения, установившиеся между нами”. Конечно, такой беглый “отчет” о споре, можно сказать, завуалированная и неопределенная политическая оценка позиций дискутировавших сторон не могла удовлетворить советское руководство. Недаром позже Твардовский, тогдашний редактор уже опального “Нового мира”, очевидно опасаясь нападок или запрета цензуры, в своем редакционном отзыве на некрасовские путевые очерки “По обе стороны океана” счел необходимым предупредить автора: “Там, где повествование смыкается с общеполитическими актуальными моментами, как, например, ▒венгерские события’, не ограничиваться одними этими обозначениями, а дать недвусмысленную оценочную формулировку, не оставляя читателю возможности предполагать, что автор избегает прямой политической характеристики предмета”. (Цитированное мною замечание Твардовского привел в сво-их воспоминаниях о Некрасове Л.Лазарев).
Событием для всех нас, собравшихся у Богорада, был приход Некрасова с приехавшим из Москвы кинорежиссером Марленом Хуциевым. Это были дни, когда решалась судьба его нового фильма “Застава Ильича” (“Мне двадцать лет”), который был встречен власть предержащими в штыки. Так как никто из нас фильма не видел, Некрасов, присутствовавший на его просмотре, тут же кое-что рассказал о нем, пояснив, какие усечения и переделки потребовало начальство от создателя фильма. В случае неповиновения картине грозили запретом. Все это глубоко задело Некрасова. Ранее он уже писал о фильме своего молодого друга “Два Федора”, противопоставив его жизненную лиричность и человечность поздней картине признанного классика советского кино Александра Довженко с ее приподнятым социальным пафосом. Почувствовав себя участниками решения проблемы, вставшей перед Хуциевым, тихо, скромно сидевшим за столом, мы в шумном споре начали высказывать наши мнения и соображения, что разбило нас на два лагеря. Одни призывали не соглашаться и отстаивать свой фильм до конца, другие считали целесообразным идти на уступки с тем, чтобы он все же мог стать достоянием зрителя.
Увлеченность Некрасова киноискусством, его актерские способности и присущее ему чувство юмора сказались в снятом совместно с его другом, писателем Леонидом Волынским фильме “Паола и роман”. Об истории его создания и содержании писала в своих воспоминаниях писательница ПаолаУтевская, игравшая в этом веселом пародийном фильме одну из главных ролей. Не стану повторять все ею сказанное. Напомню лишь, что замысел фильма был подсказан вышедшим тогда романом одного известного советского писателя, что фильм пародировал также приемы и образы западного детективного кино, что создавался он подручными средствами и вряд ли был предназначен для большого экрана, и что в нем были заняты не профессиональные актеры, а друзья и приятели, находившиеся тогда в Ялте (преимущественно в доме творчества писателей). Главные роли исполняли те, кто почти экспромтом подготовили сценарий и собственноручно снимали кинокартину. Любопытно, что Некрасов, исполнявший роль вора, укравшего у советской туристки чемоданчик, в котором, к его огорчению, оказались лишь несколько предметов дамского туалета и роман советского писателя, своей внешностью и манерой игры напоминал известного итальянского комика Тото. Роль сыщика-детектива досталась солидному и строгому Леониду Волынскому. В ряде комических ситуаций содержались критические нотки, направленные в адрес советской литературы: персонажи, к которым случайно попадала в руки увесистая книга автора по имени Союз Писателев, была столь нудной, что уже в начале чтения они засыпали. Роль одного из таких персонажей исполнил Богорад, скоро уронивший книгу и тут же заснувший. В финальном эпизоде полюбившие друг друга вор и его “жертва”, выходя из храма бракосочетания, застыли в торжественной позе мухинской скульптурной группы рабочего и колхозницы. Этой нелепой героизированной позой, пародировавшей декларативно-патетическую символику знаменитого монумента, Некрасов еще раз выразил свое неприятие произведений подобного типа.
Замечу, что в наших разговорах мы нередко касались монументальной скульптуры, насаждаемой в те годы в городах Советского Союза и носившей определенный тенденциозный характер. С особой заинтересованностью Виктор Платонович говорил о Волгограде и Киеве. Он решительно отвергал все, что дышало ложным героическим пафосом да еще своими помпезными формами и месторасположением нарушало гармонию исторически сложившегося архитектурного облика города и его природной среды. “Режимы, основанные на силе, не могут без грандиозного”, — писал он позднее в своих очерках “По обе стороны стены”. Известно, как занимала его идея создания памятника над Бабьим Яром в Киеве, как беспокоила мысль, будет ли он выражать подлинный трагизм тех событий.
Некрасов писал о своей любви к поискам нового, незнакомого везде, где бы он ни бывал. И это относится, прежде всего, к людям. Хорошо знавшие Виктора Платоновича отмечали, какую радость доставляли ему знакомства сразными интересными людьми, особенно если они становились его друзьями. Сам он замечал (в своих “Маленьких портретах”), что при знакомствах избегал всего искусственного, навязчивого, добавим — корыстного и тщеславного. Так же рад он был и сближению своих друзей, приятелей, добрых знакомых между собой. Можно сказать, что этим Некрасов по-своему содействовал реализации толстовской идеи объединения всех хороших людей, объединения, противостоящего союзу плохих. И не только он стремился обрести знакомства с хорошими людьми, но и они тянулись к нему, исходя из искренней потребности соприкоснуться с талантом и совестью этого человека.
Помню как прекрасный артист Дмитрий Николаевич Журавлев (приятельскими отношениями с которым я очень дорожил), приехав на гастроли в Киев, попросил меня познакомить его с Некрасовым. На одном из концертов я с радостью выполнил его просьбу. Желанным это знакомство явилось, конечно, и для Виктора Платоновича и его матери Зинаиды Николаевны.
Поспособствовал я и знакомству Некрасова с моим другом, видным украинским ученым-литературоведом, талантливым писателем-сатириком (свои юмористические рассказы он публиковал и в “Литературной газете”), Юрием Алексеевичем Ивакиным инвалидом Великой Отечественной войны. Придя к нему с Некрасовым, мы долго не могли его покинуть. Нам было о чем поговорить у книжных полок его богатой библиотеки, где оказалось немало изданных за рубежом и недоступных советскому читателю книг русских писателей, у стен, где была развешана ценная коллекция картин, преимущественно художников русского и украинского авангарда, да и просто сидя за столом. Напомню также, что Ивакин выпустил сборник дружеских пародий, куда включил и рассказ “под Некрасова”, герой которого носил фамилию Богорад.
Знал я также случаи, когда, оставаясь верным своим принципам общения, Некрасов не шел навстречу желанию познакомиться, если оно исходило от людей ему чуждых, пусть даже именитых. Особенно принадлежавших к высокопоставленным литературным кругам, работавшим на поддержание господствовавшего в стране режима. Он как-то рассказал о том, что однажды оказавшись в одном вагоне поезда с известной супружеской парой из привилегированной писательской элиты, получил приглашение зайти к ним в купе, но под каким-то предлогом отказался это сделать. Позднее, когда гонимый Некрасов вынужден был покинуть Советский Союз, глава этой семьи, этот писатель, удостоенный высших званий, должностей, наград, объяснял отъезд Некрасова неблаговидной корыстной целью — добраться до наследства, до денег живущего в Швейцарии дядюшки-миллионера. Об этом узнал и поведал читателю Некрасов.
Местом моих встреч с Некрасовым стал также художественный музей, где я долгое время работал. Эту киевскую сокровищницу русского искусства, которую Виктор Платонович знал и любил с детских лет, он посещал нередко. Особый интерес Некрасова, профессионального архитектора, наделенного даром рисовальщика и театрального декоратора к изобразительному искусству легко понять. Несомненно также, что страницы его путевых очерков, где он рассказывает о своем восприятии шедевров архитектуры, живописи и скульптуры, увиденных им в различных странах, городах, музеях, раскрывают в нем незаурядный талант писателя-искусствоведа. Его мнение об искусстве мне всегда и везде хотелось услышать.
С удовольствием приводил он в музейные залы приезжавших к нему друзей и, прежде всего, тех, кто любил изобразительное искусство, разбирался в его специфике. Таким, помнится, был Владимир Тендряков. Увлеченно знакомясь с экспонатами киевского музея, очевидно впервые, он свои оценки, часто восторженные, то и дело подкреплял “ненормативной лексикой”.
Охотнее всего Некрасов приходил в музей со своим близким другом, писателем и художником Леонидом (в дружеском кругу Лелей) Волынским. В Киеве существовала группа талантливых русских писателей, связанных между собой дружескими отношениями — Виктор Некрасов, Николай Дубов, Леонид Волынский и Михаил Пархомов. Из перечисленных имен Некрасов чаще других упоминает Волынского. Помимо взаимной человеческой симпатии, возникшей вопреки, а может и благодаря различию характеров этих людей, их объединяли общие творческие интересы, сходные увлечения. Оба на основе опыта личного участия в Великой Отечественной войне создали о ней сильные произведения (назову повесть Волынского, “Сквозь ночь”.
Оба обращались к любимому жанру путевых очерков, жанру, который по цензурным причинам в советское время увядал. Оба обогащали этот жанр серьезной и тонкой интерпретацией памятников истории и культуры разных народов. “Он был моим первым читателем, а я его… Он не мог без работы. Он задыхался без нее. Или ездить, смотреть, знакомиться с людьми — или писать”, — сказал о своем рано ушедшем из жизни друге Некрасов в небольшой статье-некрологе, предварившей посмертно напечатанные в “Новом мире” “Болгарские записные книжки” Волынского. Напомнил он и о его роли в спасении сокровищ Дрезденской галереи, о его книге “Семь дней”, посвященной этому событию.
с |
Еще ранее, возмущенный замалчиванием властями и официальной прессой главенствующей роли младшего лейтенанта Рабиновича (впоследствии взявшего писательский псевдоним Волынский) в поисках, нахождении и спасении знаменитого дрезденского собрания картин, и приписывания всего этого другим людям, Некрасов пытался отстоять истину и справедливость в статье-реплике “Кто же спас, а кто присутствовал?”, написанной для “Литературной газеты”, но не увидевшей свет. (Эту не напечатанную статью привел в своих воспоминаниях Л.Лазарев.) В моей памяти оба друга предстают как люди, наделенные природным артистизмом, выраженным у каждого по-своему, в соответствии со свойствами его натуры. Если характер Некрасова называли открытым, легким, импульсивным, видели в нем “изящную раскованность” (удачное замечание Инны Гофф), чему соответствовала и свободная, лишенная позерства манера поведения, и даже любимая рубашка-ковбойка с вечно незастегнутым воротником, то весь облик Волынского с его сдержанностью, задумчивой сосредоточенностью, закрытостью, словно его более строгая, застегнутая на все пуговицы одежда, представлялся элегантным по-иному.
Может быть, более других запомнился мне наш совместный осмотр двух больших всесоюзных выставок, одновременно состоявшихся в музее, — экспозиций произведений И.Левитана и К.Коровина. Я заметил с каким прямо-таки благоговейным чувствам восхищения задержался Некрасов у пейзажа Левитана “Стога. Сумерки”. На мой вопросительный взгляд он пожал плечами, развел руками и почти шопотом произнес: “Что-то непостижимое, нечеловеческое”.
Надо сказать, что в области искусства у Некрасова и Волынского были свои пристрастия, свои предпочтения, не всегда совпадающие с принятыми и устоявшимися взглядами и оценками. Так, например, не отрицая определенного значения Александра Иванова в русском искусстве, они свое сдержанное, без превосходных степеней, отношение к этому художнику с его сложно-рациональным творческим методом поясняли краткой фразой: “Это высшая математика”.
К числу явных пристрастий Некрасова принадлежал Михаил Врубель, широко представленный в музее работами киевского периода. Мне кажется, что его внимание к Врубелю подогревалось еще связью художника с Киевом. О факте своего рождения в доме, по соседству с которым жил когда-то Врубель, он писал не без удовольствия. В разговорах о Врубеле мы называли имя Николая Адриановича Прахова, старого киевского художника, нашего общего знакомого, который еще в конце XIX века, в детском возрасте познакомился с Врубелем, приглашенным его отцом, известным искусствоведом и археологом Адрианом Праховым для реставрации древних и написания новых фресок в Кирилловской церкви. Я имел честь некоторое время работать с Праховым в музее и многое о Врубеле узнавал от него непосредственно. А Виктор Платонович еще до войны был дружен с его дочерью, актрисой. Судьба забросила ее во время войны в далекую Австралию, и здесь ей, совершенно оторванной от родины, спустя более десятка лет, случайно попались изданные в Киеве мемуары отца, что пробудило тоску по родному городу и подтолкнуло написать письмо Некрасову, рассказать о себе и сыне, ставшим уже настоящим австралийцем. Некрасов привел эту историю в очерке “По обе стороны океана”, но, упомянув об авторе мемуаров, в которых Врубелю было отведено столь значительное место, почему-то не назвал имени Прахова.
Не умолчу об истории одного автографа Виктора Платоновича, который представляет собой лишь краткую забавную дарственную надпись на принадлежавшей мне книге “В окопах Сталинграда”, надпись, в которой отразился наш оживленный разговор о Врубеле, который мы вели, возвращаясь домой на легком подпитии, и в таком веселом состоянии на некоторое время зашли ко мне (наши дома находились почти рядом). Вот она, эта надпись: “Дорогому Мише Врубелю, виноват, Факторовичу — пьяный автор В.Некрасов 5/IX/58”.
На протяжении одного моего летнего отпуска я часто встречался с Виктором Платоновичем, отдыхая в дачном поселке под Киевом Ирпене, где находился Дом творчества писателей, куда приехали Некрасов с матерью. “Ирпень — это память о людях и лете”, — невольно произносишь строку Пастернака, когда вспоминаешь о пребывании с этими людьми в этом благодатном месте, в то, еще “оттепельное” лето. Некрасов здесь спокойно отдыхал и писал, порой скучал в отсутствии привычного дружеского окружения. Но самый близкий для него человек — мама — был всегда рядом. Наши встречи случались в разных местах и ситуациях. Приятно было поговорить о литературной и художественной жизни в стране, поболтать, посплетничать о знакомых, сидя или лежа на лугу у речки. Неизменными были совместные прогулки в лес, ощущения от них сохранились до сих пор. Вооруженные толстыми палками, мы, четверо взрослых и наш пятилетний сын, отправлялись к дальней плотине, чтобы перейти через реку на другой берег, где располагался большой, многокилометровый лес, полный грибов и ягод. Нашим “ведущим” всегда была маленькая, хрупкая, невероятно подвижная Зинаида Николаевна в резиновых тапочках на босу ногу и в шляпке а ля “маленькая мама” (такую носила актриса Франческа Гааль в одноименном фильме), только почему-то надетой задом наперед. В этих совместных прогулках нам с женой раскрывались замечательные особенности ее личности, о которых с такой сыновней нежностью и теплотой рассказал в своем очерке Некрасов. Уставая в длительном путешествии, мы, тогда еще молодые люди, стремились “не подавать вида” и заставляли себя равняться на ее удивительный пример выносливости, способности оставаться бодрой и разговорчивой. А когда наш ребенок начинал потихонечку скулить и проситься на руки, его одним махом подхватывал и забрасывал к себе на плечи Виктор Платонович. Запомнилось, что, касаясь в разговоре с женой вопросов здоровья детей, Зинаида Николаевна, как опытный и не шаблонно мыслящий врач, категорически возражала против того, чтобы дети спали после обеда. По законам физиологии они должны это делать перед обедом, а после — идти гулять. Когда мы встречались уже в Киеве, интеллигентная, чуткая Зинаида Николаевна всегда спрашивала о нашем сыне. При этом обращалась ко мне с вопросом: “Сашенька, как поживает Мишенька?” На что ей Виктор Платонович с некоей укоризной замечал: “Мама, это Миша, а Сашенька — его мальчик”. И мы все заливались смехом.
Как Виктор Платонович трогательно заботился о маме, я замечал не раз. Даже в таком, казалось бы, незначительном эпизоде. Придя с ней к Богорадам в праздничный день, он доверительно обратился ко мне с просьбой: “Ты же знаешь, что мама постоянно вспоминает Швейцарию и Францию, где прошла ее молодость, и готова говорить об этих странах с любым собеседником, полагая, что и он там когда-то жил. Постарайся посадить маму рядом с теми, кто ее поймет, не смутится”. Но вот случай иного, тревожного характера, произошедший в том же Ирпене. Я встречал на вокзале своих гостей — немолодых супругов, видных московских искусствоведов, бывших, как и многие другие люди из интеллигентной среды, поклонниками творчества и личности Некрасова. Неожиданно я увидел его приближающуюся фигуру и подумал, что вот, кстати, смогу их познакомить. Но когда он оказался рядом, я был изумлен его взволнованным, беспокойным, растерянным видом, даже его движениями и изменившимся голосом. Подбежав к нам, он спросил, не встречал ли я где-нибудь его маму. Оказалось, что она вышла еще три часа тому назад погулять, и он нигде не может ее найти. Не случилось ли чего-нибудь с ней? К счастью, любительница далеких прогулок скоро нашлась.
Как быстро и охотно откликался Некрасов на жизненные нужды людей, ощутили многие. И не только близкие его друзья, как, например, тот же “беспутный” Ванька Фищенко, но и люди мало знакомые и даже незнакомые, полагавшиеся на его сочувствие и отзывчивость. Я никогда не видел Виктора Платоновича в парадном виде с регалиями на груди. Но ордена он иногда надевал, особенно когда это нужно было для посещения “начальства”, от которого зависело решение тех или иных проблем нуждавшихся в помощи людей. С оттенком добродушного юмора рассказывал мне Некрасов забавный случай, когда постарался помочь одному малознакомому человеку, сын которого поступал в высшее учебное заведение и встретил там несправедливое к себе отношение, скорее всего, из-за пресловутого “пятого пункта”. Разговор Некрасова с руководством института помог. “Представляю себе, как был благодарен тебе этот папаша”, — заметил я. — “Представь, что не был. Даже обиделся на меня, дескать, не на тот факультет зачислили”. Сам я храню благодарную память о дружеском участии Виктора Платоновича в некоторых тревожащих меня делах. Мы с женой заботились о судьбе ее племянницы, жившей в Риге. Решив после окончания школы стать актрисой, она собралась поступать в театральное учебное заведение в Москве. На том основании, что успешно выступала на сцене школьной самодеятельности. Мы считали, что ей следовало бы предварительно проверить свои возможности у кого-нибудь из авторитетных профессиональных актеров. Узнав об этом, Виктор Платонович предложил свою помощь и написал письмо своему другу Олегу Ефремову, в котором просил принять девушку в Москве. Не забываю и о том, что, услышав о болезни моего отца, о необходимости показать его хорошему специалисту, он вместе с нами пришел к своему приятелю врачу — знаменитому в Киеве урологу.
Известно, что открытая, публичная травля Некрасова началась с пакостной статьи “Турист с тросточкой” в аджубеевских “Известиях” и грубых нападок Хрущева. Нападки становились все более ожесточенными и систематическими. Все более Некрасов воспринимался властями как нечто неуправляемое, нетерпимое, даже враждебное. Сигнал, прозвучавший в Москве, был, конечно, услышан и в Киеве, где на него обрушились проработки, нелепые обвинения, угрозы и соответствующие “оргвыводы”. Его осуждали, обвиняли на всяких партийных, писательских, идеологических совещаниях, заседаниях, собраниях, конференциях. Виктор Платонович все это переносил мужественно, оставаясь верным своим нравственным принципам, сохраняя свое человеческое и писательское достоинство. Выстоять ему помогал юмор. На наши вопросы об очередной проработке он обычно отвечал в шутливом или ироническом тоне, особенно, когда называл приклеиваемые ему нелепые ярлыки. “Кто же ты все-таки есть”? — как-то спросили мы его. “Я буржуазный, украинский, великодержавный сионист”, — ответил он, имея в виду и реакцию властей на его нашумевшее тогда выступление перед собравшимися людьми в Бабьем Яре в день 25-летней годовщины учиненного здесь гитлеровцами расстрела.
Неугомонный характер Некрасова, его решительное неприятие советских порядков на всех уровнях жизни, в том числе и в повседневном быту, приводило к курьезным ситуациям. Вспоминается эпизод, случившийся в очереди за цитрусовыми, где мы однажды встретились. В ответ на ропот покупателей по поводу продажи зеленых лимонов Некрасов с каким-то мальчишеским озорством громко пожалел, что эти лимоны не израильские, те — всегда высокого качества. После этого замечания в магазине стало тихо, люди стали отходить в сторону, подальше от “смутьяна”. Их можно было понять: ведь в те времена об Израиле не только запрещалось говорить что-либо хорошее, но и слушать таковое.
За всеми кознями последовала особенно острая для Некрасова как для писателя беда — запрет на публикацию литературных работ, а также изъятие из обращения всего, что было опубликовано ранее. И тяжелый удар, непоправимая утрата — смерть матери.
Беды и невзгоды Некрасов часто пытался заглушить с помощью спиртного и, опасаясь одиночества, заводил случайные, порой небезопасные знакомства. В редкие наши встречи я замечал следы пережитого в его облике, ощущал утрату былой открытости, легкости в общении. Я был удивлен, когда среди друзей, пришедших поздравить Яню Богорада с юбилеем, за праздничным столом в его новой квартире не оказалось Виктора Платоновича. Однако спустя некоторое время он появился с незнакомым молодым человеком. Увидев его в дверях, “виновник торжества” попросил гостей убрать со стола спиртное.
К Некрасову вернулась почти полноценная былая форма, наладился быт с появлением в его жизни давнего, довоенной поры, друга Галины Викторовны, ставшей теперь его женой.
А травля продолжалась, с новыми персональными делами, строгими выговорами, исключением из партии и Союза писателей, слежкой. “Апофеозом” травли стали позорные обыск и допрос. В тот же день был произведен обыск у Богорада, который также подвергался допросу в известных органах. “Чувством непреходящей горечи” назвал Некрасов свое состояние в рассказе об этих событиях, которые привели к отъезду за границу.
Накануне отъезда Виктор Платонович позвонил мне домой с тем, чтобы посоветоваться по одному частному вопросу. Дело в том, что, нуждаясь в деньгах, он задумал продать принадлежащее ему произведение русской художницы Зинаиды Серебряковой “Портрет няни” и хотел определить хотя бы приблизительную его стоимость. Встретились мы с ним в доме Богорада, куда приехал Виктор Платонович с женой. Он показался мне спокойным, собранным, несколько опечаленным. Вместе возвращались домой и продолжали в автобусе разговор о всякой всячине, в том числе о наших коллекционерах. Вспомнили, что один из них, знакомый врач- нарколог, живет в доме, мимо которого проезжали. Последовала реплика Некрасова: “Ему-то собирать картины легко: укол в задницу — и сорок рублей в кармане”. Попрощались. Это была наша последняя встреча.
Для тех, кто видел в Некрасове писателя и человека, ставшего для нашего поколения ориентиром нравственности, примером мужества и благородства, одним из лучших людей, которых принято называть “шестидесятниками” и которые помогали нам сохранять свое человеческое достоинство в условиях господства деспотического режима, его вынужденный отъезд воспринимался как скорбное общественное событие. Я знал, я видел как трудно, с какой болью расставался с Викой Яня Богорад. Тяжесть разлуки усугублялась тем, что, понимая опасность почтовых, телефонных и каких-либо других контактов, им пришлось договориться об отказе от таковых. Лишь однажды Некрасов позвонил другу по телефону, когда по пути в Японию воспользовался транзитной остановкой в Бориспольском аэропорту под Киевом. Но, к сожалению, застал только его мать. Яня лежал в больнице.
В своих автобиографических очерках “Записки зеваки”, законченных уже в Париже, Некрасов описывает прогулку по Киеву, ощущая себя его неотъемлемой частью. Рассказ о городе наполнен особой эмоциональной атмосферой его личностного восприятия всего, о чем он пишет и с чем переплелась его жизнь. Но жизнь здесь становилась невыносимой, и город с его стражами режима, гонителями и “друзьями”, боявшимися встреч, становился все более отчужденным. Отсюда и горькое признание, что в своем изгнании он не скучает по Киеву. “Я разлюбил его, разлюбил потому, что он разлюбил меня”, — приходит к печальному выводу в своих “Записках зеваки” Некрасов. Но в Киеве оставались и настоящие друзья, и он называет людей, по которым скучает, кого по его словам, ему недостает. Среди них наш общий друг Рюрик — Рюрик Немировский. Этот “негромкий” человек был незаурядной, яркой личностью и занимал достойное место в некрасовском окружении. Сам Некрасов награждает его, казалось бы, не очень лестными словами, называет “ехидным и ироничным, снобом, великим мастером перемывания чужих костей”. Но эти определения в устах Некрасова означали, скорее всего, незлобивое подтрунивание, шутливую иронию и, можно сказать, словесную игру, чем нередко пользовался Виктор Платонович, желая оттенить не только своеобразие отнюдь не ангельских характеров близких ему людей, но и своего собственного, ибо он был из породы людей, наделенных чувством самоиронии. Могу сказать, что как раз по свойству своего ума, острого и меткого, легко умевшего уловить суть человеческой натуры, даже затаенных мыслей и побуждений, и по своей внутренней независимости и свободе, Рюрик был одним из самых желанных собеседников Некрасова. При всем своем скептицизме он умел тонко замечать и по достоинству оценивать в людях привлекательные, благородные черты, был способен искренне этим восхищаться. Сам Рюрик был наделен музыкальными способностями и поэтическим даром, к сожалению, оставшимися должным образом не реализованными. Он окончил музыкальную школу по классу скрипки, затем была война, фронт, ранение, учеба в университете, служба в издательстве “Музична Укра╗на”. До конца своей жизни он оставался близким музыкальной среде, чему способствовала его женитьба на Юдифи Рожавской, талантливом композиторе. Их дом был одним из немногих мест, куда приходил Некрасов в трудные для него минуты. Не хватало Некрасову, конечно, и Яни Богорада.
“Скучаю я по Яньке, — пишет там же и с той же интонацией Виктор Платонович, — по тому самому журналисту, который расхваливал тридцать лет тому назад Корнейчука, и по толстухе жене его, и дочке, и по внуку, и старушке-маме, всегда считавшей, что у меня слишком громкий голос…”. Как видим, привязанность ко всей семье Богорадов оставалась у Некрасова неизменной. А через десять лет в ответ на поразившую его весть о смерти друга высказал свою боль в краткой телеграмме: “Нинка реву целый день. Вика”.
Друзей у Некрасова в Киеве было, конечно, значительно больше, чем указано им в цитированном очерке, а преданных почитателей, тех, кто с гордостью называл себя его земляком, кто его имя воспринимал как знаковое, олицетворявшее передовую киевскую интеллигенцию, — и вовсе множество.
После изгнания Некрасова мы жадно ловили столь знакомый нам голос, голос совести и свободы, доносившийся по радио “Свобода”. Такая односторонняя связь была для нас почти единственной. Попытки любой двусторонней связи и, особенно, живого непосредственного общения могли быть небезопасны. Это хорошо понимал Некрасов. И когда моя приятельница, приехавшая из Киева в Париж повидаться с живущей там родственницей, договорилась с Виктором Платоновичем по телефону о встрече в день отъезда на вокзале, где он смог бы что-либо передать для киевских друзей, пришел другой человек. Он сказал, что Некрасов, опасаясь слежки за вокзальной встречей, чреватой для киевлянки неприятными последствиями, отменил это свидание. Правда, его друзьям-москвичам, преимущественно актерам и писателям из той же славной плеяды шестидесятников, все же удавалось встречаться с ним в Париже, обходя запреты и слежки.
В новые времена Некрасова официально “реабилитировали” и вернули в отечественную культуру. Киевские друзья из поредевшего некрасовского окружения стремились достойно увековечить память писателя. В их планы входили издания его произведений, написанных в изгн-ании и ранее в Советском Союзе не опубликованных, подготовка и выпуск мемуарной литературы о нем, собирание и сохранение оставленного им архива. Так, киевские писатели М.Пархомов и Г.Кипнис, особенно заботившиеся о судьбе литературного наследия Некрасова и поддерживающие связь с его семьей, воспользовавшись моей поездкой в Париж, поручили встретиться с приемным сыном Некрасова Виктором Кондыревым (Галина Викторовна болела), передать ему газетные и журнальные материалы последнего времени, относящиеся к Некрасову, и, главное, поговорить о передаче в Киев сохраненного в семье архива писателя. Я постарался выполнить свою миссию, но это дело успешно продолжил и завершил Г.Кипнис, вскоре специально поехавший в Париж. Его стараниями обширные и ценные материалы архива были доставлены в Киев, где в Госу-дар-ст-венном архиве-музее литературы и искусства открылся фонд Виктора Некрасова.
Завершить свои записки я хотел бы рассказом о, казалось бы, незначительном случае, который произошел в моей жизни много лет тому назад и был связан с именем Некрасова. Я возвращался с приятелем в его машине из Одессы поздно вечером домой. Вскоре, уже на шоссе, произошла небольшая авария: лопнула шина. Запасной не оказалось, и надо было кое-как, с трудом двигаясь “своим ходом”, добраться обратно до Одессы. Меня пришлось высадить на дороге в надежде, что я сумею воспользоваться какой-нибудь попутной машиной, которая меня и доставит в Одессу. Пришлось дожидаться, пока проходящая легковушка, увидев мою поднятую руку, не остановилась. Но ее владелец, молодой москвич, отказал мне в помощи, ссылаясь на загруженность машины. Однако, узнав из короткого разговора, что я киевлянин, неожиданно спросил, встречал ли я Виктора Некрасова. И узнав, что я с ним не раз общался, приказал сидящим в машине: “Подвиньтесь поплотнее, дайте место этому товарищу, он знает Некрасова и расскажет нам о нем”. Так имя Некрасова помогло мне в этой нехитрой истории, где оно прозвучало словно некий пароль.
[1]Эта фотография, найденная вместе с письмами и другими снимками в квартире Некрасова, которую он оставил, уезжая из СССР в 1974 году, была впервые воспроизведена в книге: “Виктор Некрасов. И жив остался. М. “Книга”, 1991”. Жаль, что она была опубликована без указания имен людей, на ней запечатленных, и времени ее возникновения.