/ Харьков /
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2005
ЯНВАРЬ
* * *
Ночь. Я еду в маршрутке по заснеженному полю. Напротив сидит негр и, шевеля губами, рассматривает табличку над дверью: место для удара головой.
Я в пути не первые сутки. Ехать скучно. Нет ни дня, ни ночи. Только иногда сереет на некоторое время — это и есть день. Все время пурга. Если даже отскрести от льда окно, то все равно ничего не видно. Только перед фарами видно, как прыгает густой снег.
Я вспоминаю, что мы придумали с Юлей новое слово (произносится со сморщенным носом и зажмуренными глазами) — “калатундра”.
Маленький микроавтобусик затерялся в бескрайних снежных просторах. Для того чтобы нас было далеко видно — включено все, что может светиться. Негр из Кении учит сопромат и безопасность жизнедеятельности человека.
На восьмые сутки я увидел звездочку.
Представил, как снег окрасится алым, улыбнулся и сказал моему чернокожему другу: “Будет красивый рассвет”. Но афроукраинец на удивление внятно ответил не мне, а водителю:
— На Научной, пожалуйста.
ФЕВРАЛЬ
* * *
Я читаю во сне Коран (в жизни я Коран никогда не читал), и в нем много вопросов, которые начинались приблизительно так: “Что, не знаете, вы, что за все ответить вам? Для того ли воля ваша свободна, чтобы вы глумились надо мной и в страхе жили?” И дальше в том же духе. А я прочитал, и надо мне сказать это одной женщине. И хотя во сне это не было банальностью, я прошел мимо дома ее. С наступлением темноты вырыл в снегу яму, уснул, и во сне осознал ошибку. А она увидела провалы на темно-синем снегу и сказала: “Это главное событие прошедшего дня, благодарность Господу, иначе замело бы к утру”.
* * *
Темно так, что его лица почти не видно. Мы — высоко, и здесь сильный ветер. Это, наверное, какая-то вышка. Отсюда хорошо видны звёзды. Внизу похожие на них огни города. Этот человек говорил мне, что зря я пишу, потому что: “Подлинное искусство — серьёзно и трагично, а тебе на всё плевать”. Это правда — мне всё плавно. Ветер пропал, и поэтому он почему-то осмелел и начал мне настоятельно, ради сильных чувств, ради эмоциональных потрясений так нужных творческому человеку советовать выпасть, почему-то именно спиной вниз, в город. Потом вовсе обнаглел и собрался с духом и хотел мне сказать, что вытолкнет меня сам, если я этого не сделаю. Когда я понял это, то выпихнул его сам и начал смотреть в себя. Во рту была какая-то сухость, и спокойствие перевернулось в равнодушие. Я сел на край и, зажав правой рукой нос, соскользнул, проснулся и записал.
* * *
Кухонные революционеры.
Они ведь не знают нас. Стареют вместе с друзьями и Набоковым. Подтягивая животы, запрокидывая вверх голову, поют замечательные песни.
Курят.
МАРТ
* * *
Я думал это луна, но увидел на ней цифры и стрелки, и понял, что это часы Успенского Собора в тумане.
* * *
У меня на стене висит отксеренный портрет индианки. В этом нет ничего удивительного. Ведь я мельком взглянув на него утром, могу до самой ночи месить грязный снег города, отличного от других всего лишь обилием раннего конструктивизма.
Её нельзя назвать красивой. И снимок, по-моему, не удачен. Но в её взгляде есть осознанная мудрость и какая-то дикость. (Хотя это может оказаться недоверием к фотографу и его громоздкому аппарату, ведь снимок 1911 года.) Мне хочется думать, что это у меня не мечтательность, а попытка осознать другую форму мировосприятия.
* * *
Когда в ресницах свистит ветер. И редкое зерно прорастёт в зажатом кулаке — я всё думаю: “Когда взойдёт моя пыльная трава?”. Эти каменные мысли нисколько не умаляют моей теплоты. А все потому, что солнце грело меня весь день, как же мне не радоваться моей будущей пастве? Ведь я — великий Ирдын-Чуг — каменный идол! И это мой весенний день.
АПРЕЛЬ
* * *
Грохочет троллейбус. Гремит и громыхает, хлопая железяками. Краска давно облупилась и видна позапрошлогодняя. Только что прошел дождь и пахнет озоном. За грязными окнами — чистое небо, и кажется, что в вытянутом в длину пространстве несутся отдельные части.
Я стою в конце пустого троллейбуса.
Вот он — троллейбус, который идет на восток.
* * *
У меня есть мешок.
Локоть в ширину и локтя два в высоту. Он был бы черным, если бы не выгорел. К нему пришита длинная петля, если ее затянуть, образуются две лямки. Он меня, этот мешок, часто выручал ранним утром, когда все еще спят. Тем утром, которое еще и не утро даже, и про него хочется сказать: “Серое, суровое”.
Я кладу в мешок 1) изюм;
2) вино;
3) черный хлеб и
4) немножко сыра.
Вешаю на пояс плеер и сбегаю на улицу. В городе пусто. Город светлеет. Еще рано, но скоро начнут попадаться хмурые дворники, бомжи, строго контролирующие урны своей территории, и ответственные с собаками. В это время суток преобладают бешеные волкодавы и плохо воспитанные доги, ближе к полудню размеры мельчают и нравы теплеют.
Я хожу с выпученными глазами. Я широкими шагами ищу крышу.
Ищу крышу, с которой можно было бы увидеть, как всходит солнце. Если долго ходить, то вино портится, грубеет, теряет аромат.
МАЙ
* * *
А потом он спросил, какое моё любимое время суток. И я хотел сначала сказать, что раннее-раннее утро, но он стал бы смеяться — когда это я так рано вставал? Потом подумал — сумерки, но это время суеты. И вспомнил, что люблю то время суток, когда гаснут огни и на всю стену ни одного светлого окна. И ещё подумал, что не люблю день за то, что в нём много машин. Что люблю пустое ночное метро. И я ответил: “Не люблю людей”.
* * *
В этом маленьком домике растет только молодой миндаль. Это странно, ведь дом старый. Земля вымощена тёмным и светлым кирпичом. Лишь для деревца оставлен маленький квадратик.
Я сижу в кресле-качалке, я смотрю в окно, я не знаю, кто я — мужчина или женщина, но определённо преклонного возраста. Впрочем, нет — мужчина.
Я смотрю в окно. У меня нет ног (писать такое страшно). Я почему-то знаю, что сейчас появится и будет греметь вёдрами нескладная молочница. Она будет суха и высокопарна. Выбегут женщины и, в который раз, будут долго торговаться, потому что утром сплетничать нельзя.
ИЮНЬ
* * *
Я зажал в руке колокольчик и потряс им в воздухе. “Он так не будет звенеть, — сказала она. — Ему нужна свобода”.
ИЮЛЬ
* * *
В вагоне пусто. В тамбуре нет дверей. Нет табачного смрада, гуляет лёгкий ветерок, нет мутных стёкол — “Не прислоняться” и потому непреодолимо глубокое небо.
Я сажусь на крутую ступеньку и всматриваюсь в даль.
Мерно и уверенно гремят колёса. Вот въезжаем в сосновый лес. Сквозь макушки звонких, древних сосен замелькало солнце. По полу прыгают пятна. Кажется, в этом стуке и в этом мигании есть свой ритм. Я пытаюсь угадать. Стучу по туго обтянутым в линялые джинсы коленям. Старательно, но не всегда попадая в такт, хлопаю. Рваные ритмы.
Вообще-то я не люблю ездить в электричках.
* * *
17 апреля 1989 года я вышел из дому. День был лунный, и ничто не предвещало ранней потери. Даже серпантинная дорога, казалось, была беспечной, как апельсиновая луна, маячившая над горизонтом. Тонкий, словно длинные иглы крымской сосны, кайф гнездился в моей голове, стекал и рассыпался по всему телу. Кажется, такая ранняя луна называется бенгальской, думал я, с каждым шагом удлиняясь и вытягиваясь вверх. Я не знал… и не хотел знать… утро это или вечер. Время двигалось само себе навстречу. А я полным ходом шел к своей потере.
* * *
Когда я родился, мои родители снимали домик в лесу. И мы жили там до года. В смысле я жил до года. Там. Я помню, как летали птицы. Это, наверное, моя первая память о себе. Еще я помню потолок кухни, где меня купала мама.
* * *
Трасса хорошая, красивая. Ночью даже светится, отражая лунный свет.
Я устал.
Машины ездят редко. Слева от дороги оставленный на произвол судьбы белый разбитый “запорожец”, без колес и стекол. Я положил на него рюкзак, извлек бутылку и заботливо завернутые бутерброды с сыром. Сел на багажник и зажевал, поглядывая на круглую луну.
Только я расслабился, как послышался шум приближающегося транспорта, а свет фар понесся по скале у меня за спиной. Я с набитым ртом и с бутербродом в руках кинулся на трассу. (Ни в коем случае нельзя представать перед водилами, особенно если они редки, бредущим, нужно, чтоб они видели — человек стоит и стопит.) Машина остановилась. Я кинулся за рюкзаком, а когда провалился шестым в низкий жигуленок, меня спросили:
— Давно обломался?
ДЕКАБРЬ
* * *
Горько пахнет жженым углем и темной морской волной. Который год люблю ее? Всю жизнь.
Ноги разъезжаются, как у коровы на льду. И это на брусчатке! А что тогда за городом? Не хочу дождя. Вот идет Анна с корзиной свежевыстиранного белья, она озабочено смотрит на низкие облака, она догадывается, что нравится мне и поэтому смотрит с преувеличенным интересом. Впрочем, она тоже недовольна погодой. Видно, что она планировала пройти мимо меня, задрав кверху нос, по другой стороне улицы. Я кричу ей через всю улицу: “Анна! Здравствуй!” Смотрит на меня, как на полоумного, кивает головой и, наверное, думает: “Дурак!” А мне смешно.
Тут я вижу башмачника, торчит как всегда у своей лавки. Сейчас он чинно и долго будет меня приветствовать, презрительно рассматривать мои стоптанные башмаки. Спросит, куда иду. Который год спрашивает? Всю жизнь. Отвечаю: “В море”. Он заведет разговор о свободе, громко завидуя моей холостяцкой жизни. Потом будет беспокоиться о погоде и большой волне. Вот я подхожу к нему, вот он начинает смотреть на мои ноги. Вдруг, он оборачивается на звук, которого я не слышу. Вскидывает вверх руки и исчезает в дверях. Опять сын что-то натворил…