/ СПб. /
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2005
“САМ НЕ ЗНАЮ, ОТКУДА ВЗЯЛАСЬ ЭТА БОЛЬ…”
Ромен Гари. Европа: Роман. / Пер. с фр. Н.Калягиной, Е.Чебучевой, Е.Березиной. СПб.: “Симпозиум”, 2003. 496 с. Тир. 5000 экз.
Вот уж не думал, что когда-нибудь скажу нечто подобное про своего любимого писателя, но… живи Гари сейчас и назови он свой роман не “Европа”, а, скажем, “Шизофрения”, и успех среди современных “тинэйджеров от интеллекта”, зачитывающихся какими-нибудь там “павичами, кундерами, куэльями и экками”, был бы ему обеспечен. Дабы не оставаться голословным, позвольте великодушно процитировать себя любимого:
“…перефразировав известный афоризм Г.-К.Честертона, выскажу мысль, что: «Писатели бывают двух видов: первые — это просто писатели — их больше всех и, в сущности, они лучше всех«; вторые — т.н. “”писатели для чтения“”. Первые творят литературу как часть собственной биографии, они — лирики по преимуществу, даже когда (случай Ромена Гари) пишут прозу. Вторые — создают исключительно «тексты«…”
И далее:
“…в романе Кундеры «Бессмертие« героиня рождается из жеста, жест продолжает жить собственной жизнью и находит массу собратьев в истории мировой культуры… трагический парадокс — ирония, заложенная в названии романа, — не реализуется как таковой. Ведь и сам Кундера оперирует почти исключительно жестами — ироничными цитатами, квазилитературоведческими изысками…” (См. мою статью “…приносят изломанные и лживые жесты” // Петерbook. 2001. N. 10. С. 47).
Цитата разрослась, но… “моя ли в том вина”? Судите сами: в романе Гари “Европа” (1971) героиня рождается если не из жеста, то из фигуры речи:
“Время впадало в вечность, оставляя свои дивизии отдыхать на привале, сохраняя видимость длительности и делая вид, что верит в существование творений, которые могут протянуть дольше одного дня”. Дело в том, что в романе “Европа” в принципе нет персонажей, которые существенно отличались бы от мотыльков-однодневок, да и сам роман, чье действие разворачивается в течение одного отдельно взятого итальянского дня где-то под Флоренцией между виллами “Флавия” и “Италия”, по сути, являет собой такого же мотылька-однодневку, или, предоставим слово самому Гари: “…выверенную и стройную хореографию отсутствия”:
“Я не знаю, где еще так хорошо живется, как в женских мечтах. Для мужчины это единственный способ полностью реализоваться. Без этого он только набросок, неудачная попытка, смутное стремление, неотвязная ностальгия по истинному рождению”. В общем, героиня воображает себе мужчину своей мечты; герой — идеальную женщину и все они — существуют в пространстве, существующем только в их собственном воображении, где время — бесконечно перебираемые варианты и репетиции встречи, которой не суждено состояться в реальности, а само это пространство — “Европа” — “запыленные декорации, хранящиеся где то на складе миланского театра «Пикколо«”.
Не правда ли, безумно напоминает рецепт изготовления луны из гоголевских “Записок сумасшедшего”? Впрочем, и это “лыко” вплетается в “стоку” ловким писателем-постмодернистом: “А вам известно, что у алжирского бея, если верить Гоголю, под носом шишка?”.
Лучше Гари не скажешь, но позвольте напоследок привести еще одну цитату в моей и без того уже не в меру цитатной и ворчливой рецензии: “Мужчина умирает дважды… Плотский аспект, проблема мужского «соответствия« подменяют собой чувства и оставляют одну-единственную возможность выхода… самоубийство Гари в 1980-м положило конец затянувшейся мистификации… «Последний лирик« превратился в классика и обрёл место в истории мировой литературы” (См. мою статью “Если бы вы знали, сколько мук… // Петерbook. 2001. N. 10. С. 47). С некоторым опозданием и искренней (поверьте на слово) горечью мы узнаем о том, что корни самоубийства Гари заложены, может быть, в наступлении вовсе не в “мужской” (как у Хемингуэя), а в самой что ни на есть “писательской” (как у большинства современных “авторов”) несостоятельности, попросту говоря — импотенции.
ПОХВАЛА ПЛОХОМУ ШОКОЛАДУ
Татьяна Москвина. Похвала плохому шоколаду: Эссе. СПб.: ООО “Издательство «Лимбус Пресс»”, 2002. 384 с. Тир. 3000 экз. (Серия “Инстанция вкуса”).
Давненько уже не приходилось мне с таким удовольствием читать то, что в просвещенном мире несколько свысока называют “чистой эссеистикой”. Немного напрягшись, выскажусь конкретней — с тех самых пор, как много лет назад издательство “Прогресс” выпустила маленький зеленый сборничек, принадлежащий перу Гилберта Кита Честертона; или (что равноценно), с примерно тех же пор, как в “Библиотеке журнала «Иностранная Литература»” вышла совсем уж крошечная книжечка “эссей” Жана Кокто “Портреты-воспоминания”.
“В сущности, этот великий человек был всего лишь журналистом, но зато каким журналистом!”, — высказывание Бернарда Шоу о Г.-К.Честертоне без всяких оговорок отнесем к героине нашей сегодняшней рецензии — “полевому командиру родной речи”, отстаивающему честь и достоинство последней на полосах изданий, менее всего для этой цели пригодных, (всевозможные глянцево-рекламные газетки и журнальчики, отличающиеся друг от друга только степенью “продвинутости” и “раскрученности”) — к Татьяне “нашей с вами понимаете” Москвиной.
Те, кто знает этого автора по залихватским общественно-политическим разносам в “Puls’e”, не менее залихватским театральным рецензиям в московском журнале “Театр” и кинематографическим — в питерском “Сеансе”, по яркому конферансу программы “Арт-Курьер” на канале “Россия” — и проч. и проч. — те вряд ли представляют себе круг научных интересов Москвиной — театроведа по образованию. Хронологически это — XIX век, топографически — Москва, а, если совсем конкретно, — творчество великого русского драматурга Александра Николаевича Островского. Короче — “золотой век русской литературы”.
Поверьте на слово дипломированному театроведу — то, что написано Москвиной об Островском — “последнее слово в островсковедении” и, что гораздо важнее для этой рецензии, — слово, филологически безупречное! Вообще, что бы ни писал этот автор: театро-, кино- или книго-рецензию, научный труд или критическое обозрение политического паноптикума, ощущение такое, что все это — один огромный и, если хотите, интерактивный учебник “Родная речь”, освоив который в той или иной мере, за перо берешься с некоторой опаской: не уронить бы честь русской словесности!
Впрочем, если уж говорить о филологии, то не лишним будет заметить, что на Островском, этом “певце Замоскворечья”, этимология фамилии нашей героини перестает быть актуальной. Мало найдется столь “истых северян” и активных продолжателей векового противостояния “Мосва — Петербург” среди современных эссеистов. Наш город Москвина знает и понимает досконально, но термин “история Петербурга” — это не про нее, т.к. история России и “вообще история” начинается для Москвиной именно с Петербурга, им продолжается и закончится должна с его падением, самым яростным пророком которого она же и является. Другая петербуржская тема — люди, которые, по мнению Москвиной в той или иной степени оттягивают наступление Армагеддона — режиссеры Герман, Сокуров и (о, господи, господи!) Учитель; актеры Лавров, Мигицко и (о, господи, господи!) Нагиев.
К Москве у Москвиной отношение двойственное. В смысле, у нее там два основных интереса, причем оба на букву “М”: Михалков и Меньшиков — Никита и Олег соответственно. На первый взгляд все просто — “любовь-ненависть”, причем любовь к Меньшикову, а ненависть к Михалкову, но не будем забывать что соответствующая буква имеется на дверце общественного туалета и означает она, ни много ни мало, “мужественность”. Отсюда — еще одна существенная для Москвиной тема поиска этого самого качества: в истории (Петр I), в театре (фигура режиссера, образ “героя-любовника”, феномен Виктюка), в кинематографе (уже знакомые нам персонажи на букву “М”) и… в личной жизни (муж Москвиной, если кто не знает, — небезызвестный Сергей Шолохов).
В параллель теме мужественности естественным (ха-ха) образом возникает тема женственности, берущая начало в первой же (автобиографической) статье сборника. От исторических, точнее — историко-литературных, образов Екатерины II, Манон Леско и несчастной дочери Виктора Гюго — Адели; сквозь творчество всенародно любимой Аллы Пугачевой и многими нелюбимой Ренаты Литвиновой; вышеозначенная тема возвращается туда, где ей, по всей видимости, самое место — к “образу Татьяны в русской литературе”, т.е. — к “себе любимой”.
P.S. У современной словесности женское лицо: Улицкая, Толстая, Токарева, Петрушевская (у нас); Юдит Герман, Керстин Шпехт, Эльфрида Элинек (у них); так что, мой вам совет — Cherchez la femme!