Рассказ. Перев. М. Красновой. / Москва /
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2005
От переводчика
Л
итература викторианской эпохи до сих пор не оценена по достоинству. Разумеется, это не значит, что она позабыта. О Стивенсоне или о Диккенсе написаны сотни книг, много больше, чем написали сами эти чрезвычайно трудолюбивые авторы. Более того, созданное ими настолько глубоко усвоено культурой, что герои и ситуации давно живут самостоятельной жизнью, независимо от того, знают ли читатели о существовании сочинителя.Но сейчас речь не о профессиональных литераторах. У викторианской литературы есть одна занимательная особенность — в ней работали великие непрофессионалы. Были авторы, иногда прославленные, однако, писавшие от случая к случаю и не считавшие, что сочинительство есть главное дело их жизни. Большинство таких дилетантов вышло из академической среды. Они принадлежали к интеллектуальной элите, центрами тяготения которой являлись Оксфорд и Кембридж.
Вероятно, самым знаменитым писателем такого рода был Чарльз Людвидж Доджсон, прославившийся под псевдонимом Льюис Кэрролл. Теолог и математик, автор работ, предвосхитивших математическую логику, он не ограничивался чисто научными интересами. На досуге уважаемый профессор, развлечения ради, сочинял логические загадки, занимался непростым по тому времени делом — фотографией и сочинял для юных приятельниц забавные истории в стихах и прозе. Этими-то сочинениями он и остался в веках.
Здесь все характерно, все касается не одного Кэрролла, но среды в целом. Вначале предназначавшиеся для дружеского круга, а потом ставшие детским чтением — отнюдь не столь излюбленным детьми, как о том толкуют — к середине XX века произведения эти были затребованы другими читателями. Повести об Алисе начали комментировать психологи, лингвисты, логики, специалисты по топологии. Вот, оказывается, что составляло досуг университетского преподавателя.
Про Кэрролла рассказано столь подробно, потому что автор, с творчеством которого лишь начинают знакомиться наши читатели, был, и это отмечают исследователи, как бы кэрролловским близнецом и одновременно его антиподом.Младший его современник, медиевист, библиограф и палеограф Монтегю Роудс Джеймс (1862–1936), кстати, вместо полного имени упорно подписывавшийся только инициалами, также родился в семье священника, также посвятил свою жизнь научной работе, и, как старший собрат, так до конца жизни и не женился.
Считается, что жизнь его, лишенная каких бы то ни было событий, протекала спокойно и ровно. Возможно, и так, если не брать во внимание необыкновенную одаренность и особенность его интересов, проявившуюся еще в детстве. Его притягивали старинные книги, и шести лет, что вовсе не типично для подавляющего большинства детей, выздоравливая после бронхита, он пожелал увидеть голландскую Библию XVII века, которая принадлежала другу его отца епископу Райлю. Сидя в постели, он внимательно изучил присланную книгу.
А дальше учеба в Итоне, затем в Кингз-Колледже в Кембридже, после окончания которого М.Р.Джеймс становится сотрудником (позднее директором) музея Фицуильяма. После защиты диссертации на тему “Апокалипсис Петра” он был избран членом совета Кингз-Колледжа, читал лекции по теологии, в 1889 году стал деканом этого учебного заведения.
Выдающийся медиевист, он написал огромное количество монографий и отдельных статей, посвященных библиографии, палеографии, антикварным изданиям, редактировал работы исторических и библиографических обществ, переводил. Замечательный лингвист, превосходный знаток Библии, обладавший огромным трудолюбием и при том одаренный необычайно острой памятью, он создал немало трудов, ставших основополагающими в своей области, к ним относится, в частности, перевод апокрифов Нового Завета.
В 1905 году М. Р. Джеймс избран ректором Кингз-Колледжа, а позднее, в период с 1913 по 1915 год, являлся вице-канцлером университета. С 1926 года М.Р.Джеймс становится ректором Итона. Научные интересы заставляли его совершать частые заграничные поездки, так он посетил Кипр, Данию, Баварию, Австрию и Швецию.
Ученые монографии М.Р.Джеймса, являвшиеся некогда новым словом в науке, ныне слегка подзабыты, скорее всего, потому, что в век, когда любой автор начинает с эффектной концепции, обстоятельные — до нескольких сотен страниц — исследования со скрупулезным перечислением фактов, лишенные парадоксальной концовки, выглядят архаичными. Ныне славу М.Р.Джеймса составило то, чему он, подобно многим другим викторианцам, отдавал часы досуга.
Нет ни одной антологии, посвященной классической литературе ужасов, либо книги, где собраны лучшие истории о призраках, в которой бы не присутствовал рассказ, а то и два, из сочиненных М.Р.Джеймсом. Подобно Кэрроллу, он начал писать свои истории для развлечения, желая позабавить друзей на Рождество. Созданные им новеллы чрезвычайно своеобразны. Хотя сам новеллист с огромным пиететом отзывался об ирландском писателе Дж. Шеридане Ле Фаню (1814–1873), вряд ли можно считать произведения этого автора, замечательно воссоздававшие атмосферу ужаса, но не отличавшиеся стройным сюжетом, предшественниками мастерски построенных джеймсовских новелл. А уж о последователях и продолжателях не стоит и говорить.
Интерес к историям о призраках не угасает в течение веков, а может и тысячелетий. Область их распространения чрезвычайно широка: от Китая до Западной Европы. Как правило, в традиционной истории о призраках, в качестве такового выступает неуспокоенный дух умершего. Не по правилам совершенное погребение, не отпущенный грех, неисполненный долг — все это мешает душе обрести желанный покой, заставляет обращаться за помощью к живым.
Знакомство М.Р.Джеймса с образцами жанра, созданными до него, очевидно. Вспомним, хотя бы, что в 1922 году он опубликовал в “English Historical Review” на языке оригинала отысканные в латинских рукописях “Двенадцать средневековых историй о призраках”. Наверняка известна ему была и обстоятельнейшая монография голландского ученого Я. Я. М. де Гроота “Религиозная система Китая”, выходившая отдельными многостраничными выпусками с 1896 по 1910 год и пользовавшаяся огромным успехом у публики (китайской демонологии здесь был посвящен специальный том). Известны ему были, разумеется, и образцы английского, ирландского и шотландского фольклора.
Но, зная все это, он выбрал собственный путь. Чем же отличаются его истории? Призраки в народных преданиях и сказках обладают способностью менять облик, представая то лошадью, то стогом сена, светящимся изнутри, то собакой, козлом, кустом терна или костром. В отличие от них или от стенающих и меланхоличных призраков из готических романов, призраки у М.Р.Джеймса далеко не всегда антропоморфны. Они предстают то в виде рулона фланели с подобием лица в верхней части, то в виде гигантских насекомых, то вообще как бестелесное существо, которое для того, чтобы обрести видимость, пользуется куском ткани, выявляя сквозь него свое тело. При этом призраки всегда враждебны человеку и злобны.
Находившийся как бы на отшибе, в стороне от поисков современной антропологии — ведь, как всякий подлинный специалист, М. Р. Джеймс намеренно сужал область своих обширных исследований, ибо нельзя быть компетентным во всем — он в часы досуга, выдумывая свои истории, отчасти полемизировал, вступал в заочный спор со многими постулатами тогдашних властителей умов. Что-то он принимал, но от чего-то решительно отказывался. Так, например, не любил прославленное сочинение английского этнографа, фольклориста и историка религии сэра Джорджа Фрезера “Золотая ветвь”, считая, что компаративизм — пустая выдумка.
Он сочинял, положив в основу своей поэтики особый принцип. Повествование здесь балансирует между правдоподобием и полной нереальностью. “Надо, — советует мастер, — время от времени оставлять лазейку для правдоподобного объяснения; но, если можно так выразиться, пусть лазейка эта будет настолько узкой, чтобы ею вообще едва ли возможно было воспользоваться”.
М. Р. Джеймс превосходно понимал законы бытования вещи в пределах культуры, то, что позднее станет обозначаться, как “семиотический статус вещей”, и будет предметом осмысления ученых. “Дело в том, — пишет один из крупнейших современных специалистов в этом вопросе А. К. Байбурин, — что обычно используемое в культурологических исследованиях разделение явлений окружающей действительности на мир фактов и мир знаков весьма условно, так как всегда существуют объекты, занимающие промежуточное положение. К их числу принадлежат элементы “материальной культуры”. При вхождении в некоторую семиотическую систему (например, в ритуал) они функционируют как знаки, при выпадении из системы — как вещи”.
Применительно к прозе М. Р. Джеймса это высказывание можно истолковать следующим образом: вещи вне ритуала — часть повседневного обихода, вещи в пределах ритуала — опасные существа, способные причинить человеку неисчислимые бедствия, вплоть до самой смерти. Посредством ритуальных действий вещам сообщается особая сила и планомерность, этим-то и занимается магия. Автор всячески подводит читателей к мысли, что за вещами кто-то стоит, они кем-то направляются, но, учитывая уже упомянутый принцип, определяющий структуру его новелл, а также всепроникающую иронию, нетрудно представить и наиболее жуткий вариант — вещи живут самостоятельной жизнью и враждебны человеку онтологически.
Два лекаря[1]
Мой опыт подсказывает — обычное дело наткнуться в старой книге на вложенные в нее когда-то листки[2], а вот обнаружить там листки, представляющие хоть какой-нибудь интерес — вещь чрезвычайно редкая. Тем не менее, и это случается, а потому никогда не следует уничтожать рукописи, их предварительно не просмотрев. До войны я взял за обыкновение время от времени покупать старые бухгалтерские книги из добротной бумаги, где оставалось довольно много чистых листов, чтобы, вырвав их, использовать для своих заметок и сочинений. Одну такую книгу я приобрел довольно дешево в 1911 году. Она была туго стянута застежками, а крышка переплета покоробилась, потому что годами ей приходилось обхватывать множество вложенных листков, кроме своих собственных. Три четверти того, что написано на этих лишних листках, потеряло значение для кого бы то ни было из ныне живущих, но не одна стопка. Без сомнения, она принадлежала юристу, поскольку на обороте документов имелась подписанная инициалами пометка: “Самое странное дело, с которым мне доводилось сталкиваться”, и значился адрес в Грейз-Инн[3]. Это были только материалы к делу, состоявшие из показаний предполагаемых свидетелей. О возможном подзащитном или осужденном, кажется, ни разу не упоминалось. Досье неполное, и в своем нынешнем виде оно таит загадку, в которой, как кажется, определенную роль играет сверхъестественное. Вам решать, какой вывод можно сделать из всего этого.
Вот сама история и декорации, на фоне которых она разыгрывалась, в том виде, как я их обнаружил.
Место действия — Излингтон 1718 года, время — июнь месяц, иными словами — сельская местность[4] и славная пора. Доктор Эйбелл[5] как-то днем прогуливался по собственному саду, ожидая, пока приведут лошадь, чтобы отправиться с ежедневными визитами, когда к нему приблизился Люк Дженнет, слуга, преданность которого проверена за два десятка лет службы у доктора.
“Я сказал, что хочу поговорить с ним и отниму не больше четверти часа. Он в ответ предложил мне пройти в комнату, служившую кабинетом, — дверь ее выходила на дорожку вдоль газона, где он прохаживался, — направился туда сам и сел. Я сказал ему, что, хотя это мне очень не по душе, мне следует подыскать другое место. Он поинтересовался, в чем дело, если учесть то, как долго я при нем состоял. Я ответил — отпустив меня, он окажет мне величайшую милость, потому что (кажется, это являлось обычной формальностью даже в 1718 году) я из тех, кто не любит портить отношений с кем бы то ни было. Насколько припоминаю, он заметил — в равной степени это относится и к нему, но ему хотелось бы знать, почему после стольких лет мое отношение изменилось, при том добавив: "Ведь тебе известно, если ты сейчас оставишь службу в моем доме, и речи не может быть о том, чтобы я упомянул тебя при составлении завещания". Я сказал, что все обдумал.
— Тогда, — ответил он, — у тебя, должно быть, имеется какая-то жалоба и, если это в моих силах, я охотно улажу дело. На что я рассказал ему, не видя возможности утаить, то, что изложил в моих предыдущих, данных под присягой показаниях относительно поперечины кровати в приемном покое[6], и заявил, что дом, где творится подобное, не по мне. После чего он, очень зло на меня взглянув, больше не вел со мной разговоров, а обозвал меня дурнем и пообещал утром выплатить все, что мне причитается, и поскольку его лошадь была готова, вышел. Поэтому той ночью я остался ночевать у мужа моей сестры возле Бэттл Бридж и пришел к своему бывшему хозяину рано утром на следующий день. Он раздул целое дело, дескать, я ночевал под чужим кровом, и удержал крону из причитавшегося мне жалования.
После я служил понемногу и там и сям и не встречал его, пока не поступил к доктору Квинну, жившему в Доддс Холле в Излингтоне”.
В этих показаниях есть одно очень темное место — а именно ссылка на предыдущие, данные под присягой показания относительно поперечины кровати. Предыдущие показания среди бумаг отсутствуют. Боюсь, их вынули, чтобы ознакомиться с ними, ввиду их особой странности, и не вернули обратно. О характере этой истории можно будет высказать догадку позднее, а покуда у нас нет никакого ключа.
Джонатан Пратт, ректор Излингтона, делает следующий шаг. Он сообщает подробности, касающиеся общественного положения и репутации доктора Эйбелла и доктора Квинна, ведь оба жили и практиковали в его приходе[7].
“Никому и в голову не придет, — заявляет он, — что врач станет регулярно посещать утренние и вечерние службы, а также проповеди по средам, но следует подчеркнуть, в пределах возможностей оба они исполняли свой долг, как подобает приверженцам англиканской церкви[8]. Одновременно (если вас интересует мое личное мнение), должен отметить, говоря языком школяров, distinquo[9]. Доктор К., на мой взгляд, был обычным верующим, из тех, кто верует искренне, не вдаваясь в вопросы веры чересчур глубоко, но поступая в соответствии с имеющимися у него убеждениями, доктор А. являлся для меня загадкой. Он ин-тересовался вопросами из тех, что Провидением, полагаю, не предначертано ответа, каковой может быть дарован нам в этой жизни: например, он спрашивал, какое место, по моему мнению, занимают ныне в плане творения существа, которые, как считают некоторые, когда пали мятежные ангелы, хранили твердость и не разделили с ними всю тяжесть падения[10].
Поскольку выдался удобный момент, вместо ответа был задан вопрос, какие у него имеются основания полагать, что такие создания вообще существуют, поскольку ничего подобного в Писании нет[11], о чем, как мне кажется, он осведомлен. Оказалось — поскольку коснулись этой темы, приведу всю историю целиком — он основывался на фрагментах, вроде фрагмента о сатире, который, как поведал нам Иероним[12], вступил в беседу с Антонием[13], но считал также, что в качестве довода можно процитировать и некоторые места из Писания. “А кроме того, — добавил он, — вы знаете, у тех, кто днюет и ночует вне дома, такое поверье широко распространено. И я бы добавил: если б ваша профессия заводила вас, как заводит меня, регулярно по ночам на темные сельские тропинки, моя гипотеза вряд ли повергла бы вас в такое изумление”. “Тогда вы придерживаетесь тех же взглядов, что и Джон Мильтон, — сказал я, — помните:
Мы спим ли, бодрствуем, — во всем, везде
Созданий бестелесных мириады
Незримые для нас”[14].
“Не знаю, — заявил он, — с чего это Мильтону вздумалось утверждать, будто они “незримы”, хотя, несомненно, он писал это, уже ослепнув[15]. А в остальном, что же, думаю, он был прав”. “Хорошо, — ответил я, — меня, пусть реже, чем вас, однако нередко, вызывают из дому довольно поздно, тем не менее, не могу припомнить, чтобы за все годы, что я здесь прожил, я повстречал на излингтонских тропинках сатира[16], но если вам повезло больше, уверен, Королевское общество было бы радо об этом узнать”.
Мне запомнился наш смехотворный диалог, ибо доктор А. принял сказанное слишком близко к сердцу, разгневанный, он шумно покинул комнату, на прощанье сказав: священники вроде меня, столь высоко поставленные над людьми, что оставлены ими, могут различить только молитвенник или пинту вина.
Но это не единственный раз, когда наша беседа принимала довольно любопытный оборот. Однажды вечером он пришел, и поначалу казался веселым, пребывал в добром расположении духа, но затем он сел у огня, закурил и, чтобы вывести его из глубокой задумчивости, в которую он погрузился, я сказал шутя, что, надеюсь, он не встречал в последнее время своих странных знакомцев. Вопрос и вправду достиг цели — он очнулся, поскольку взглянул на меня с ужасом, словно чем-то напуган, и спросил: “Вы ведь там никогда не бывали? Я вас не видел. Кто вас привел?” И затем более сдержанным тоном: “Вы что-то говорили о встрече? Должно быть, я задремал”. На это я ответил, что размышлял о фавнах и кентаврах на темных тропинках, а не о ведьмовском шабаше, но, казалось, он все воспринимал иначе[17].
“Что ж, — сказал он, — я не порицаю ни тех, ни других, однако нахожу вас чуть более скептичным, чем допускает ваше одеяние[18]. Если вам надо узнать о темной тропинке, вы бы лучше порасспросили мою экономку, которая еще ребенком жила на дальнем ее конце”. “Конечно, — добавил я, — и старуху из богадельни, и детишек из лачуг[19]. Будь я на вашем месте, я бы послал к вашему собрату Квинну за пилюлей для прочистки мозгов”. “Чертов Квинн, — воскликнул он, — не напоминайте мне о нем, он только за нынешний месяц прибрал к рукам четырех лучших моих пациентов, думаю, это все его проклятый лакей Дженнет, который некогда служил у меня, и чей язык не знает покоя, за такие делишки его следовало бы пришпилить к позорному столбу”[20]. Это, смею утверждать, был единственный раз, когда он при мне показал, что имеет зуб на доктора Квинна и Дженнета, и поскольку это входит в мои обязанности, я, как мог, постарался убедить его, что он судит о них неверно. Тем не менее, нельзя отрицать: некоторые уважаемые семьи из нашего прихода стали принимать его холодно, не пожелав привести в качестве убедительного довода какой бы то ни было причины. Под конец он сказал, что не сотворил в Излингтоне ничего худого и может с чистой совестью позволить себе жить, где угодно и как ему вздумается, и уж в любом случае, он не замышляет зла против доктора Квинна. Полагаю, я и сейчас помню, какое именно мое замечание натолкнуло его на те мысли, которыми он со мной затем поделился. Это было, кажется, упоминание о некоторых фокусах, виденных моим братом в Восточной Индии при дворе раджи Майсура. “Было бы весьма удобно, — сказал мне доктор Эйбелл, — если бы при помощи определенного соглашения человек получил возможность сообщать движение и энергию неодушевленным объектам”. “Что-то вроде того, как если бы топор мог ударить поднявшего его?” “Не думаю, что зашел в своих фантазиях столь далеко, нет, скажем, если бы вы могли призвать какой-нибудь том с книжной полки или даже заставить его раскрыться на нужной странице”[21].
Он сидел у огня — вечер был холодным — и протянул руку к нему, и как раз в тот момент каминный прибор, по крайней мере, одна кочерга упала в его сторону, и я из-за сильного грохота не услышал, что он еще говорил. Все же я ответил, что мне трудно представить соглашение, как он его называет, такого рода, которое бы не включало в качестве обязательного условия более тяжкую плату, чем может позволить себе христианин, с чем он согласился. “Но, — сказал он, — я не сомневаюсь, что эти сделки могут оказаться очень за-ман-чивыми, очень соблазнительными. Тем не менее, вы не пойдете на них, верно, доктор? Мне кажется, нет”.
Вот все, что мне известно про образ мыслей доктора Эйбелла и про отношения между этими людьми. Доктор Квинн, как я упоминал, был простым, честным существом, человеком, к которому я бы обратился — а я и впрямь обращался к нему прежде — за деловым советом. Его, однако, то и дело — особенно в последнее время — одолевали утомительные причуды. С уверенностью можно сказать, было время, когда его настолько замучили сны, что он не мог удержаться и пересказывал их всем своим знакомым, в том числе и мне. Я ужинал у него, и он пытался меня удержать, когда я хотел покинуть его дом в обычное время. “Если вы уйдете, — сказал он, — мне не останется ничего другого, как лечь спать и смотреть сон о хризалиде — о куколке”[22]. “Бывает и хуже”, — сказал я. “Не думаю”, — ответил он и скривился, как человек, недовольный своими мыслями. “Я имею в виду лишь то, — сказал я, — что куколка вполне безобидное создание”. “Только не эта, — ответил он, — и меня преследует мысль о ней”[23].
И, не желая лишиться моего общества, он был вынужден рассказать (ибо я его заставил), что за сон в последнее время неоднократно снился ему, порой несколько раз за ночь. Находясь под чарами этого сна, он видел, как пробуждается, испытывая острую необходимость подняться и выйти из дома. Поэтому он одевается и спускается к дверям в сад. У дверей стоит лопата, которую он должен взять, затем выйти и в саду, среди кустарника, в определенном месте, где есть прогалина, над которой светит луна (поскольку во сне его неизменное полнолуние), он чувствует, что должен копать. Постепенно в раскопе открывается нечто светлое, что ему представляется тканью, льняной или шерстяной, и он должен очистить ее вручную. Всегда одинаковое, размером с человека, оно имеет форму куколки мотылька, расположение складок подразумевает отверстие на одном конце.
У него не хватало слов выразить, с какой бы радостью он покинул это место и убежал обратно в дом, но это значило бы легко отделаться. Беспрерывно стеная, ибо ему было слишком хорошо известно, чего ожидать, он разводил складки ткани или, как иногда ему представлялось, покровы насекомого, и обнаруживал голову, обтянутую гладкой розовой кожей, которая, когда тварь начинала шевелиться, вдруг лопалась, и открывалось его собственное лицо — мертвое. Рассказ так расстроил его, что я был вынужден просто из сочувствия просидеть с ним большую часть ночи, беседуя о разных пустяках. Он сказал, что каждый раз, когда видит этот сон, просыпается, и всегда чувствует, что ему не хватает воздуха”[24].
Здесь вполне уместна еще одна выдержка из пространного свидетельства Люка Дженнета.
“Я никогда ни с кем из местных не сплетничал о своем хозяине докторе Эйбелле. Когда я служил у другого хозяина, я, помню, рассказывал нашему брату, слугам, о происшествии с поперечиной кровати, но, уверен, не сказал ни слова о том, что я или он были в числе действующих лиц, да и сам рассказ встретили с таким недоверием, что я обиделся и решил лучше держать все при себе. Вернувшись в Излингтон и обнаружив, что доктор Эйбелл до сих пор здесь, хотя, как мне говорили, он оставил приход, я рассудил, что следует быть очень осмотрительным, поскольку я его и впрямь боялся, и уж, конечно, я был не из тех, кто распространял о нем дурные слухи. Мой хозяин, доктор Квинн, был человеком бесхитростным и честным, такие не строят козней. Уверен, он и слова не сказал, не то, что пальцем пошевелить, чтобы побудить хоть одного человека обратиться к нему, отказавшись от услуг доктора Эйбелла, наоборот, его еле-еле можно было уговорить принять посетителей, покуда не убедится, что в случае отказа они скорее пошлют за врачом в город, чем поступят так, как делали прежде.
Полагаю, можно доказать, что доктор Эйбелл заходил в дом моего хозяина не одиножды. Мы наняли новую служанку из Хартфордшира и она спросила меня, кто тот джентльмен, который разыскивал хозяина, доктора Квинна, в его отсутствие и, казалось, был разочарован, что того нет. Она сказала, что кем бы он ни был, он хорошо знает дом, и сразу поспешил в кабинет, затем в приемный покой и, наконец, в спальню. Я велел ей припомнить, как он выглядел, и то, что она мне рассказала, довольно похоже на описание доктора Эйбелла, а кроме того, она добавила, что видела его в церкви, и кто-то сказал ей, что это был доктор.
Как раз после этого мой хозяин стал плохо спать по ночам, жалуясь мне и прочим на особые неудобства, доставляемые подушкой и постельным бельем. Он заявил, что должен купить другое, более подходящее, и займется этим сам. Так он принес домой сверток, по его словам, то, что нужно, но где он его взял, мы тогда и понятия не имели, только там были вышиты метки с короной и птицей. Женщины говорили: они не из тех, какие встречаются на каждом шагу, работа очень тонкая, а мой хозяин заявил, что удобнее не бывает, и теперь сон у него спокойный и глубокий. К тому же подушки оказались набиты отборным пухом, и голова погружалась в них, будто в облако, да я и сам заметил: несколько раз, когда я приходил будить его поутру, голова его была скрыта подушкой, которая едва не смыкалась над лицом.
Я ни разу не говорил с доктором Эйбеллом после возвращения в Излингтон, но однажды на улице, проходя мимо, он спросил, не подыскиваю ли я службу, я ответил, что меня полностью устраивает мое место, но он заявил, будто я привередливый малый, и он не сомневается, что скоро услышит, как я опять оказался на улице, оно и вправду сбылось”.
Доктор Пратт подхватывает там, где тот заканчивает.
“16 числа — было около пяти и едва рассвело — меня подняли с постели, записка гласила, что доктор Квинн умер или при смерти. Добравшись до его дома, я обнаружил, что вряд ли стоит сомневаться, какое из утверждений верно. За исключением впус-тившего меня, обитатели дома уже находились в его покоях и стояли возле постели, но ни один не прикоснулся к нему. Все было в полном порядке, он лежал на спине посреди кровати, вытянувшись, и имел такой вид, будто его и впрямь убрали для погребения. Кажется, даже руки были сложены на груди. Единственное, что выглядело необычным, то, что совсем не было видно лица, концы подушки или валика под нею почти сомкнулись. Я немедленно расправил их, попутно выговаривая присутствующим, особенно его лакею, за то, что не пришли на помощь своему хозяину. Но тот лишь взглянул на меня и покачал головой, очевидно, не более моего обольщаясь, что перед нами не труп.
Действительно, любому мало-мальски опытному человеку бы-ло ясно: тот не просто мертв, а умер от удушья. Никому и в голову не пришло, будто причиной его смерти стала такая нелепость, как окутавшая лицо подушка. Разве не мог он, чувствуя, что его нечто душит, поднять руки и освободить лицо? В то же время ни одна складка на простыне, которой, как я сейчас заметил, он туго спеленат, не была потревожена. Теперь следовало позаботиться о враче. Я вспомнил это, еще выходя от себя, и послал за доктором Эйбеллом, однако мне сообщили, что того нет дома, а ближайший хирург, который и производил вскрытие, смог поведать не больше, чем мы уже знали.
Что же до того, будто кто-то мог проникнуть в комнату с дурныминамерениями (следующее, что необходимо прояснить), было видно — дверные засовы сорваны с креплений, а сами крепления отломаны от косяка мощным ударом, и хватало свидетелей, в их числе и кузнец[25], чтобы подтвердить: сделано это за несколько минут до моего появления. Более того, комната находилась в самой верхней части дома, до окна не только нельзя добраться, но и не существовало никаких признаков, будто кто-то воспользовался этим путем, а также никаких следов на подоконнике или на рыхлой земле внизу”.
Заключение хирурга входит, разумеется, в материалы следствия, но так как не содержит ничего, кроме утверждения, что большинство органов здоровы, и сведений о свертывании крови в различных частях тела, вряд ли нужно его воспроизводить. Заключение гласило: “Смерть от руки Господней”[26].
К прочим бумагам приложена одна, которую я поначалу был склонен считать попавшей сюда по ошибке. Но по зрелом размышлении, думаю, я могу высказать догадку, почему она здесь присутствует.
В ней рассказывается о взломе склепа, принадлежавшего благородному семейству, какому, я умолчу, что располагался в парке (ныне его не существует), в Миддлсексе. Содеянное кощунство не было делом рук заурядного похитителя трупов[27]. По всему, целью являлось ограбление. Прямота отчета вселяет ужас. Я не стану его цитировать. В связи с этим делом торговец из северной части Лондона понес тяжкое наказание, как скупщик краденого[28].