Виктор Кривулин об Аронзоне
Опубликовано в журнале Критическая Масса, номер 4, 2006
Выступление Виктора Кривулина на вечере памяти Леонида Аронзона 18 октября 1975 года
Публикация Ильи Кукуя / Мюнхен
Выступление одного из виднейших представителей ленинградской
неподцензурной культуры поэта Виктора Кривулина
(1944—2001) на организованном театральным режиссером и поэтом Николаем Беляком
в ленинградском Политехническом институте вечере в известной степени наметило
будущие пути освоения поэтики Аронзона. Все выступления на этом вечере (за
исключением вступительного слова Олега Охапкина) были записаны на магнитофон, и
расшифрованная Вл. Эрлем по просьбе вдовы Аронзона
Риты Пуришинской для «домашнего» пользования запись была без согласования с
авторами выступлений опубликована в выпускавшемся Кривулиным и Татьяной
Горичевой самиздатском журнале «37» (№
Ниже — с незначительной стилистической правкой — впервые полностью публикуется текст устного выступления Кривулина, вновь расшифрованный по сохранившейся магнитофонной записи3. Все существенные расхождения с письменным текстом приводятся в сносках с указанием страницы публикации в ПЛА.
И. К.
Отношения с Леней Аронзоном у меня складывались очень сложно, и по-настоящему я понял, что это за поэт, в общем-то, только год назад, когда взял у Риты пачку стихов, и для меня открылось то, о чем я догадывался и что я подозревал, но чего — не знал. Мне кажется, что мы не совсем здесь даже понимаем значение того, что сделал Леня Аронзон для поэзии.
Для многих этот человек был другом и поэтом-в-жизни, т. е. необычайно артистичный, необычайно острый человек. Он давал такой миф о себе4, в котором поэзия как бы была центром, но центром скрытым.
Впервые я услышал стихи Аронзона на вечере «герметистов» в 1962 году в Кафе поэтов на Полтавской. Собственно, тогда это именовалось все «поэзией герметизма». Что это такое значит по-настоящему — герметизм поэзии Аронзона — я понял значительно позже5. Я понял, что там существует — во всех стихах, которые я видел — как бы несколько слоев6. Володя, например — Владимир Ибрагимович!7 — избрал один слой, один из наиболее внешних слоев. Я не претендую на то, что тот слой, который уловил я, является центром поэтики Аронзона, но мне кажется, что за всем этим, за внешним смеховым эффектом, эффектом, очень близко соприкасающимся с образом жизни, стояло нечто другое8. И для себя, внутренне, я определил движение поэзии Аронзона, движение каждого стихотворения как движение слова к молчанию, к растворению.
Собственно, что произошло? Видимо, среди нас был человек, который очень остро ощущал жизнь, поскольку он очень остро ощущал смерть, хрупкость в существовании человека, даже не физического, а душевного и духовного — вот, собственно говоря, какой-то нерв поэзии9. Мы иногда настолько приближаемся к миру, к тому, что мы видим, что мы как бы становимся тем, что мы видим. Вот эти состояния, состояния тождества, состояния такой высокой любви, которая практически не дает уже различия между любимым и любящим, — эти состояния для меня открылись в том, что я считаю лучшим в поэзии Аронзона. И в этом смысле мне кажется, что то, что писал Аронзон, гораздо продуктивнее, гораздо ближе развитию будущей поэзии, нежели, допустим, то, что делал Бродский10. Вот две позиции, совершенно явных: Бродский, который говорит все — мощно, талантливо… И Аронзон, который за этим всем, за движением, когда можно сказать все, имеет еще и движение к молчанию11.То есть каждая вещь, которая становится объектом поэзии — а их очень немного, кстати, я заметил… т. е. сужается и мир поэзии, сужается и мир объектов, которые становятся объектами стиха12. Вот — бабочка, стрекоза, поле, речка и т. д. … т. е. поэзия Аронзона, которая стремится к пределу молчания, т. е. мы как бы разрываем — слово становится оболочкой, оболочкой чего-то, о чем можно подозревать только в момент любви13. И в этом смысле мне кажется, что как компонент развития поэзии Аронзон вносит нечто новое действительно, новое принципиально, потому что в русской поэзии этого еще не было14.
Я помню один разговор с Леней, который для меня самого открыл какую-то сторону поэзии…15 Аронзон говорил о том, что есть два подхода: подход мастерский, мастеровитый, когда мы описываем — и подход совершенно иной, когда мы отвлекаемся, отрываемся от того, что мы описываем, забываем об этом, и в этом мы как бы находим нечто большее. Речь шла о стихотворении Тютчева «Последний катаклизм», которое как раз вот таким образом трактовал Леня16. И он сравнивал как раз метод Заболоцкого и почему-то — Тютчев как противоположность. Вот эти два полюса, они существуют все время в поэзии. То есть то начало, которое шло от Заболоцкого, — «распредмечивание» мира через большую осязаемость всего, что перед нами есть — через вот эти кальсоны… т. е. практически человек, вещь утрачивает свою вещественность в такого рода стихах за счет ее маскимального усиления. Это один путь — то, что принимает Владимир Ибрагимович…17
А второй путь — это путь редукции, путь усечения, путь отсечения от мира всего мира…18 Вот недаром очень часто в его стихах звучат слова «вокруг меня»: «Вокруг меня сидела дева…», «Вокруг лежащая природа…» и т. д. — то есть ощущение себя растворяющимся центром. И в этом, по-моему, еще и религиозный смысл поэзии Аронзона, о котором мы совершенно молчим, как бы прокатываемся мимо него. Смысл очень глубокий — и на меня, по крайней мере, это произвело огромное впечатление как какой-то факт перехода от эстетического созерцания мира к уже религиозному восприятию всего, что нам дает мир19.
Мне хочется еще вот о чем сказать. Существуют два способа отталкивания от вещей, два способа выявления себя человеком. И вот то, что избирает Аронзон, то, что он избрал, это наиболее сложный путь — это путь тотального отрицания. Предмет, идея, вещь, человек, любовь — все практически подвергалось в системе этой поэтики уничтожению, аннигиляции, какая-то аннигилирующая сила в этом есть…20 Может быть, это и есть подлинное существо поэзии, подлинное ее назначение — то есть выявление духовного21 во всем том, что мы видим. Вот о чем я, собственно, и хотел сказать.
Я прочту два стихотворения, они, мне кажется, иллюстрируют то, о чем я говорил, в общем-то, совершенно прямо… Ну, а кроме того, я могу сказать, что у меня сейчас есть наброски к книге о поэтике Аронзона. Я не знаю, когда я это напишу, но мне бы хотелось это сделать22. Ну, вот пожалуйста… <Читает стихотворения «Есть между всем молчание. Одно…» и «Сонет к душе и трупу Н. Заболоцкого»>.
«Корнями душ разваливая труп» (последняя строчка сонета) — вот отношение, которое мне представляется главным в том, что сделал Аронзон — и, собственно, именно поэтому это подлинная поэзия23.
Мне трудно говорить о «бронзовом» или «не-бронзовом» здесь значении24, о «связках»… Но мне кажется, что это одно из наиболее продуктивных направлений вообще в том, что делается в поэзии в мире. Этот поэт непременно войдет в историю — поэт большой25.
1 Вечер памяти Леонида Аронзона. К пятилетию со дня смерти. 18 октября 1975 года / Под ред. Р. Пуришинской и Вл. Эрля // Памяти Леонида Аронзона: 1939—1970—1985 / Сост. А. Степанов и Вл. Эрль. Л., 1985, октябрь. С. 223—239, 393—398. (Далее в тексте как ПЛА. — И. К.).
2Кривулин В. Леонид Аронзон — соперник Иосифа Бродского // Кривулин В. Охота на Мамонта. СПб., 1998. С. 152—158.
3 Исторический архив Forschungsstelle Osteuropa при Бременском университете (Германия), фонд. 180.
4 «…он был окружен своего рода мифом…» (227).
5 «Впервые я услышал
стихи Аронзона в 1962 или 63 году в Кафе поэтов на Полтавской.
Собственно, почему тогда, в то время, всплыло слово „герметизм“ в применении к
поэзии Аронзона, я и сейчас не совсем понимаю: на мой взгляд, в стихах Лёни
тогда „скрытого“ было мало. Но без слова „герметизм“ мне трудно обойтись
сейчас, когда я думаю о зрелых (после 1965 года) Лёниных стихах» (227). См.
комм. Вл. Эрля: «Позже, в выступлении на вечере памяти Л<еонида> А<ронзона>.
6 «В них постоянно взаимодействуют несколько смысловых слоев — тексты закрыты, но неисчерпаемы» (228).
7 Вл. Эрль.
8 «Я не утверждаю, что мне открылся „последний“, наиболее глубинный слой поэтического смысла стихов Аронзона, но для меня очевидно: за обэриутски-смеховым, за внешним эффектом, который очень близко соприкасался с внешним образом жизни поэта (водяные пистолеты, там, постоянные нарочитые парадоксы, игровые шутовские разговоры и т. д.) — за всем этим стояло нечто другое» (228). О дуэлях на водяных пистолетах упоминал в своем выступлении на вечере Вл. Эрль (ПЛА, с. 225). С творчеством обэриутов, кроме поэзии Н. Заболоцкого (весьма условно могущей считаться обэриутской) и отдельных текстов Д. Хармса и А. Введенского, Аронзон знаком не был.
9 «Видимо, среди нас был человек, который остро ощущал жизнь, поскольку он слишком остро ощущал смерть, хрупкость в существовании человека, и не только „физического“ человека, но „душевного“, „сокровенного сердца человека“. Собственно, его стихи то живы, то нет — это какой-то нерв поэзии, который дает о себе знать, только если его коснешься…» (228).
10 «Для меня очевидна параллель, своего рода незримое состязание, что ли: Леонид Аронзон и Иосиф Бродский. Были две позиции, откровенно противоположных, враждебных даже, хотя для нас, современников, эта полярность размыта…» (228).
11 «Есть Бродский, который избирает предмет для поэтической медитации и говорит об этом предмете всё, что знает, — всё: говорит мощно, талантливо и т. д. И чаще всего в его стихах остается сказанное о предмете, а не сам предмет. Сам предмет только сказан, его уже нет. И есть Аронзон, который говорит за всем тем, что могло быть сказано, что должно, казалось бы, непременно быть сказано. Но он говорит не то, что должно говорить. Он стремится говорить только то, о чем говорит сам предмет, но умалчивает язык. При таком подходе поэт не волен избрать тот или иной предмет для стихов, но сам избираем предметом; поэт не прибегает к языку, но сам становится языком» (228—229).
12 «И тогда мир, окружающий поэта и населяющий его стихи, „истончается“: вещи умаляются, сжимаются, становятся неуловимыми, важны не они сами, а их предел» (229).
13 «Вот — бабочка, стрекоза, поле, речка, холм и т. д. …но эти „предметы“ поэзии Аронзона высвечиваются в ней только потому, что каждый из них стремится к пределу — уничтожению, небытию, молчанию-уже, молчанию-сейчас, молчанию-здесь-где-оно-невозможно. Воспринимая стихи Аронзона, мы как бы разрываем слово, оно оказывается оболочкой, „кожурой“ — оболочкой, скрывающей то, о чем можно подозревать в момент любви» (229).
14 «И в „состязании“ двух поэтов, Бродского и Аронзона, мне кажется, будущее за последней, ибо она нерепродуцируема, неповторима» (229).
15 «Я помню один разговор с Лёней, открывший для меня до тех пор закрытую сторону поэзии» (229).
16 «Аронзон говорил о том, что есть два подхода: подход мастерский, мастеровитый, когда мы более или менее совершенно и красиво описываем нечто, как это делает, например, Пушкин в „На холмах Грузии…“ — и подход совершенно иной: когда мы схватываем всё… весь мир сразу, забывая в этот миг и о литературе, и о себе, и о мире. Таков, говорил Лёня, „Последний катаклизм“ Тютчева. И тут же добавил: лучше я буду писать совершенные, мастерские стихи, для „Последнего катаклизма“ ни у кого из нас сил не хватит» (229).
17 «Но сейчас, перечитывая Лёнины стихи, я с удивлением вижу, как постепенно всё отчетливее обнаруживается в них „тютчевское“ начало. В ранних стихах есть любовь к Заболоцкому, есть чисто обэриутское движение к „распредмечиванию“ мира за счет того, что каждая вещь в стихе до отвращения приближена к глазам читателя, стоит перед нами как данность, как предметы и люди в стихотворении „Где кончаются заводы…“, где каждая деталь отвратительна, как „кальсоны не по сезону“, и забавна. При таком взгляде вещь утрачивала свою вещественность, человек — свою человечность. Это взгляд ближе, допустим, Владимиру Ибрагимовичу… канонически обэриутский взгляд» (229).
18 «Но поздние стихи Аронзона построены на противоположном — на любовании предметом и человеком. Это путь, где „развоплощение“ мира происходит за счет редукции, за счет снятия всего лишнего, „характерного“, явного» (229).
19 «Это связано с тем, что поэт ощущает себя растворяющимся центром мира, и здесь, по-моему, открывается еще один смысл, еще один пласт поэзии Лёни — религиозный, о котором мы молчим обычно, воспринимая лишь пластическую красоту стихов, забывая, что перед нами… так мне кажется, — феномен перехода от эстетического созерцания мира к религиозному восприятию всего, что нам дает мир» (229—230).
20 «Предмет, идея, вещь, человек, любовь — всё, что может быть названо в прозе, в стихах Аронзона — всё это подвергалось уничтожению, аннигиляции, действовала какая-то сила, аннигилирующая прозаическое содержание жизни» (230).
21 «Выявление духовного (зрительно предельного для всех видимых вещей)<…>» (230).
22 Книга о поэтике Аронзона осталась ненаписанной.
23 «„Корнями душ разваливая труп“ (последняя строчка сонета) — вот состояние, которое есть поэзия вообще… и… поэзия Аронзона» (230).
24 «Имеется в виду вступительное слово О. Охапкина, где творчество Л. Аронзона рассматривалось как начало „бронзового“ века русской поэзии, который является продолжением „серебряного“ века» (ПЛА, с. 394).
25 «Но и „связи“ и „переходы“ у поэзии есть и тогда, когда она еще не превратилась в историю поэзии. Эти „связки“ или „традиции“, как их называют, — просто захватывающий душу „из залы в залу переход“. Такие переходы часто реальнее самих залов. Так реальны стихи Аронзона» (230).