Андрей Левкин о поэзии Леонида Шваба
Опубликовано в журнале Критическая Масса, номер 1, 2006
Леонид Шваб. Поверить в ботанику. Предисл. Марии Степановой. М.: Новое литературное обозрение, 2005. 80 с. Тираж не указан. (Серия “Премия Андрея Белого”)
Чтобы тут же закончить с оценочностью: это очень хорошая книга. Далее, книга настолько существенна, что следует понять, на каких основаниях и каким способом она сделана. Просто потому, что это интересно, поскольку Леонид Шваб здесь излагает те или иные чувства автора не в рамках той или иной линии производства слов, но предъявляет отдельный способ письма. Такой подход к книге вовсе не будет технологическим, поскольку производство способов письма тоже искусство.
Так что чьи-то машинки письма, пусть даже усовершенствованные, тут ни при чем; значит, по этому случаю нужна небольшая теория, совершенно несистемная. Понятно, что у каждого, кто пишет, есть какая-то штука, добавляемая к его организму. Ну просто — раз уж кто-то пишет, то должна у него такая штука быть, чтобы писать. Скажем, у него есть какое-то облако. Вот есть у человека персональное облако — у других нет, а у него есть.
Оно как-то давит, как дополнительная часть мозга, или — со стороны совершенно не важно — вызывая необходимость его как-то реализовать. Человек принимается ощупывать это воздействие — что такое за облако? — оно влияет на его рецепции, возникают сдвиги, складывающиеся во что-то неопределенное, но сходящееся. Уже можно записывать цепочки, возникающие за счет этого влияния и давления. Или описывать личные отношения с этим облаком — уже в формате какого-то самопознания плюс художественная часть. Может также возникнуть желание разобраться, как устроена природа, в которой есть такие облака, и, далее, что тогда еще есть на свете. Это атмосферное уподобление адекватно вполне часто — допустим, Драгомощенко описывает прозрачную облачность, закрывающую весь небосклон, а Парщиков достраивал свои погодные явления в форме посильной помощи природе. Или фанайловские тучи — весьма давящие, уже просто вминающиеся в почву.
На основании такой картинки можно выстроить сравнительный ряд, как это можно сделать на основании любого иного уподобления, — при том, разумеется, что большое количество поэтик к облакам отношения не имеют, так что им нужно подбирать что-то другое. Например, ранний Блок переживал облако, позже — уже нет, а Гумилев никогда не имел отношения к погодам, как и Некрасов. Бывает облако в одном тексте, как у Луговского в “Алайском рынке”. То есть это не полная тавтология, но дальнейшие рассуждения на эту тему уже не имеют отношения к книге Шваба.
В общем, данный случай сообщает, что облака или что там еще — раздают, все еще раздают, процесс хорошего воспроизводства продолжается. Но все это не опыт промышленного масштаба и тем более — опыт, не относящийся к некой общей культурной ситуации. Это все частные случаи и ручная работа.
По факту Шваба. В данном случае все почти просто: это самое условное облако пытается реализовать себя — в любых структурах, не делая разницы между их происхождением и свойствами. Учитывая их, подбирая структуры, чтобы разместить там, — что-то, разумеется, потеряв, — свою, достаточно разреженную структуру, которая заполнена неизвестными внутренними напряжениями между также неопределяемыми элементами, требующими подстановки неких определенностей. Опуститься, осесть, заменив свои составляющие на имеющиеся в рознице, так чтобы взаимосвязи в какой-то мере сохранились.
Очевидно, что такое облако обладает своей семантикой, но — еще и стилем, будто оно и возникает на стилевых основаниях. Это, конечно, вопрос стороннего восприятия — при этой процедуре что-то теряется, но и добавляется, вызывая уже не вполне контролируемые автором ассоциации. Например, эту поэзию можно считать вариантом некоторой части польской поэзии — хоть Гроховяка, хоть Харасымовича, а кое-где и Галчинского (“у него на груди припрятан крошечный аккордеон… ударим в веселую лютню, поедем на аэродром”). Или поэзии новогреческой с ее белым, известковым оцепенением при чтении — хотя и не слишком понятно, в чем именно рецензент нашел это сходство, — что-то такое, значит, в нем как в читателе замкнуло. Личный случай прочтения.
При таком письме нельзя, конечно, быть лучше или хуже, прогрессивней или наоборот относительно общих трендов письма. Просто нет изначально разделяемого пространства чувств. Кроме того, пишущему с его облаком не одиноко, что, собственно, задает весьма определенный — но хороший — аутизм, осложняющий интерес к чему-то прочему. Все может свестись к последующим исследованиям автором своего частного случая. Такая территория — уже славно, но здесь же есть еще более интересная история.
Это история самого преобразования облака в какие-то здешние дела. Можно обладать облаком, описывать свои чувства от его наличия. Выдать ему реальные составляющие — другое дело, уже серьезней. А еще круче — расписывать, написать сам факт, процесс этого превращения.
Внутри исходной структуры есть свои связи и своя жизнь, а чтобы реализоваться в пространстве “здесь”, придется реализовывать эти элементы и связи кусками, привязывая элементы к чему-то почти произвольному. Что-то делается даже просто репликами плюс географическое название (что они все означают?): “Где Чкалов, что за чертовщина”, “Поздно, назад, это не Оренбург”. Ну вот не находит тут себя эта система, находя себя именно в сообщении об этой невозможности: “открывали консервы, как дверь в зоосад”, в общем. Но эти невозможности разнятся, разные на ощупь. Поэтика неизбежных подмен, как в варианте “На нашей Энской улице / Был исправительный дом… / Там, заградивший проходную, / Дежурил часовой, / И нашу улицу родную / Считал своей родной”. Иногда, впрочем, соответствие находится: “Это же Чкалов. Точно такие места — Немногословен, сдержан”. Сошлось, да.
Надмирность исходника исследовать не будем. Не очень интересно и мировоззрение автора, это его частное дело, да и реализовано оно может быть только эпизодами. А вот как именно это все происходит… Ведь момент превращения также описывается — “болото сворачивается в твердую тряпицу”, а уж имеет это какое-то отношение к небу, которое сворачивается, как свиток, — какая разница? “Радиопомехи беспрестанно вмешиваются в его речь. Прощай, электрик”. Все дело в радиопомехах — на фоне отсутствующего месседжа они им и являются, и более того, они являются главным месседжем, даже если там и есть какой-то еще: “электричество даром уходит в подзол”.
Еще интересно, что именно используется или, точнее, что оказывается использованным. Это интересно, поскольку тексты каждого следующего нового времени не станут выбирать трупы, чтобы входить с ними в отношения. Факт возникновения отношений мертвый текст не оживит, но если он живой, то ему станет веселее. Например, судя по всему:
Прибрежные камни размечал, Счищал с камней плесень, В длинной рубахе, как мадонна, Подвижный, северного склада.
Расчищал камни, Механически передвигаясь, Без инструмента, без питьевой воды, В одной рубахе.
— является аутентичным теперь изложением “Соловьиного сада” Блока. Про поляков уже сказано, можно добавить и Андрея Платонова: “каждый суп накормит человека”, “страдания приравнивались к осмысленной речи”. Если бы Платонов писал стихи, эти он бы непременно сочинил:
Как истопники умирают, кричали Погружаясь в воду, серебрясь Как шли в глубь страны прекрасно Пели прекрасно.
По правде, рецензент вовсе не уверен в том, что Платонов мог бы это написать, да, собственно, при чем тут Платонов или, скажем, Заболоцкий (“…где женщина, как дерево нагая, глядит в окно, как в мощный телескоп”). Все эти сравнения ничего не навязывают автору, лишь сообщают о возможностях восприятия его историй. Что любопытно, такой вариант им предполагается:
Я обращаюсь к бегущим товарищам: “Который час, дорогие мои?” Они отвечали: “Прощай, Александр, Мы погибли, нам нужно идти”.
Они провидчески отвечали: “Ты распрямишься, станешь субподрядчик, Александр!” Я пританцовывал, обмирая от страха. Я не был Александром.
Все это другая история, о том, как на глазах — конкретно, в глазах читающего — все это начинает быть тут, “И грузовик сгорает осторожно, / Как для формальной красоты”. Все это о длящемся настоящем.
Как это делается? Разумеется, все это происходит не в рамках нормативного сознания, и возможно, что даже и не в здравом уме. Рецензенту представляется, что устраивается все это за счет конструктивной и правильной шизы: “Нет, никогда не может статься, / Чтобы электрик молодой / Не отрицал основ естествознания / Не рисковал жизнью”. Несомненно, отрицание основ естествознания позволяет воздействовать как на ход времени, так и на его свойства:
Глубокий старик, поджидая Каминского. Глубокий старик, поджидая Каминского. Каминский задерживается на аэродроме. Каминский задерживается на аэродроме.
Может, он даже и не Каминский, а Каминскай — от Come-in-sky, а то чего ж он все торчит на аэродроме, но не в авторских связках же разбираться. Ну что означает эта, явно существенная сетка? Вот, из трех разных стихотворений:
На крыше мукомольного комбината стоял часовой, Лунный камень поверх головного убора.
На причале стоял часовой, Лунный камень поверх головного убора.
Знаком свыше считали Луну, Маляры, обработчики древесины главенствовали.
Конечно, вся книга — одна связная история. Разумеется, она ровно про то, как происходят превращения. Это не отвлечение от действительности, наоборот — ее производственная часть, как раз что-то с действительностью и сводящая: “Я чувствовал себя родным в промышленном коридоре”; “Он перекатывается посредством кувырков / По направлению к Монголии, по направлению к Марсу… / Мы перекувыркнемся и станем Габсбурги, / Нам хочется блистать, кощунствовать…”
Текст и происходит в моменте зацепления облака за конкретную, твердую почву. Его превращение в плотность и является главным, что производит эта поэзия. Из ничего или из намерений текста возникает плоть, но она не так важна в сравнении с самим фактом превращения. В самом деле, промышленный переход.
Ну и что мы должны делать с тем, что не с чем сравнивать? Все вышеприведенные сходства лишь часть памяти кого-то, кто пытается применить себя к чему-то, что здесь написано. Это не проблема самих стихотворений, но проблема объяснить Шваба кому-то, кому попадется эта рецензия. Все, собственно, пишется им старику Каминскому (они, потому что, встретились — старик и Каминский, это был один человек).
А рецензии пишутся не для читателей — для авторов. Спасибо, Леонид. Рецензент не знает, как вы всё это делаете.