Опубликовано в журнале Критическая Масса, номер 3, 2005
СПб.: Б & К, 2005. 344 с. Тираж 500 экз.
Пропущенное поколение? Кем пропущенное? И между чем и чем пропущенное?
Именно эти вопросы сразу же возникают при чтении произведения Анджея Иконникова-Галицкого — не то антологии с обильным комментарием составителя, не то мемуарно-публицистического сочинения, посвященного творчеству десяти1 (или одиннадцати, считая самого автора) петербургских поэтов, родившихся между 1958-м и 1969 годом (восемь из них — участники ЛИТО Виктора Сосноры в ДК им. Цюрупы). Что же случилось с этим поколением, к которому и я принадлежу, какие же радости мы пропустили, каких же пирогов и пышек нам не додали?
Сам Иконников-Галицкий говорит о своих сверстниках так: “Они родились и выросли впотьмах, в безопасном, теплом, темном и бесконечно скучном подполье застойного времени. В отличие от поколений предыдущих и последующих, у них не было надежды — а следовательно, была абсолютная свобода. Они не видели света, верили, что он существует только в мире ином, а потому не гонялись за обманками…”
Со всем этим можно согласиться, кроме, конечно, слов про “абсолютную свободу” (каковая есть только у Господа Бога). Но коли так — в чем же “пропущенность”, откуда ощущение неудачи и несправедливости, коль скоро и надежды никакой не было? Тем более, что в итоге сложилось-то все не так уж плохо: некоторые из “одиннадцати” перестали писать стихи, но практически у всех, кто по-прежнему пишет, есть книги, у некоторых не по одной, многие печатаются или печатались в периодике, участвуют (или участвовали2) в публичных чтениях. (А если книги некоторых изданы за свой счет, так, замечу, и первые сборники почти всех классиков Серебряного века вышли таким же точно образом.) Те же, кто оставил стихотворчество, состоялись в других областях: Алла Смирнова, к примеру, — известный переводчик французской литературы.
Тут вот уместно процитировать пассаж, относящийся к поэту поколения совсем другого, много старшего, — Глеба Горбовского: “Человек, плохо выбритый, лет семидесяти, в жалком пенсионерском пальто и забрызганных башмаках, шел с кошелкой навстречу мне и смотрел в очки, в которых отражались его водянистые пенсионерские глаза.
Два его стихотворения известны всем. Нация, рассеянная по белу свету, бесчисленная, как песок морской, поет и произносит их…
Никому не известный бедный старик внимательно посмотрел на светофор и начал со стариковской осторожностью перебираться на другую сторону проспекта. Домой.
Он вышел родом из народа. Он вышел — и упал на снег”.
Был в XIX веке поэт Иван Суриков, тоже написавший как минимум два стихотворения, которые до сих пор “поют и произносят” миллионы русских людей: “Что стоишь, качаясь…” и “Степь да степь кругом…”. Он зарабатывал на жизнь, торгуя “угольем и железным старьем” в городе Ярославле. А может быть, вспомним о судьбе Олега Григорьева, друга и ученика Горбовского, — о том, как он жил и умер? Но Иконников-Галицкий сравнивает “никому не известного бедного старика” не с Олегом Григорьевым, и не с Аполлоном Григорьевым, и не с Суриковым. В подсознании у него, похоже, слава Иосифа Бродского или Евгения Евтушенко, не меньше. Чтобы благополучнейшая на самом деле судьба Горбовского, когда-то советского литературного генерала, а в постсоветское время заслуженного ветерана, чтимого и в патриотическом, и в либеральном лагере, показалась несчастной — именно таким должен быть критерий успеха.
Значит, была и в нашем поколении кое у кого надежда, да еще — такая, если тот факт, что поэзия “перестала быть общественным явлением”, а поэта не узнают на улице, воспринимается драматически…
Однако при этом отдадим должное автору: написан фрагмент про Горбовского неплохо. Иконников-Галицкий вообще человек небесталанный. Помнится, в 1981 году он написал собственного “Гамлета” — краткую шуточную пиесу на шекспировский сюжет, местами уморительно забавную. Дарование, даже небольшое, совсем пропасть не может, даром, что оно годами почти не пробивалось в соснорообразных лирических стихах и пафосных статьях. В “Пропущенном поколении” немало выразительных мест. Смешные внешние приметы знакомых (“…вместо └мясо, мясо“ произносил └мяфа, мяфа“ — это обо мне), чужая застольная и прогулочная болтовня (“Лурье… перешел к разговорам о том, как, когда и сколько раз в неделю моются его знакомые дамы, а также что и как они моют…”), кофейни нашей юности с их специфическим колоритом — маленький двойной, маленький тройной, маленький четверной, маленький восьмерной кофе — все это в самом деле оживает под его пером.
Но если описания недурны, то, как только автор начинает рассуждать или выражать свои чувства, читать становится просто стыдно. “Поверив в бессмертие, но не найдя еще Бога, не встретив Его, не увидев Его лица, я только пришел к бесконечности пустоты и скуки и встал над ними, как на краю утеса — над бездной. Разбившись в своей юношеской любви… я разбился и в стихах”. Чудовищная патетика. Но это даже не язык собственно Иконникова-Галицкого, это язык времени и круга, которым посвящена книга. В те дни перо юной Марии Трофимчик (Каменкович) могло написать такую строку: “И нет Сайгона, и оглох Наставник…”. Явно имеется в виду В. А. Соснора, в 1982 году из-за болезни почти утративший слух. Можно ли представить себе, чтобы в наше время молодая поэтесса громогласно, без всякой иронии, называла руководителя литературной студии (сколь угодно почитаемого и любимого) — Наставником? И в той же строчке, с той же патетической интонацией поминала название богемной кофейни? Еще хороший пример: “… Вдохновленные общим чувствованием, мы с Лурье (Вадимом Лурье, ныне о. Григорием, катакомбным священником и пропагандистом панк-рока. — В. Ш.) затеяли └Соборность“. В сущности, это была попытка создать Божье и людское сообщество, утвердив его на стихах. Фундамент — стихи, стены — люди, наши друзья с их талантами, а крыша, бесконечность, Бог… Первый раз мы сидели вчетвером… Всю ночь читали стихи (Мандельштама, Гумилева, Бродского, себя); утром, в пять, шли по улице Есенина к метро — новыми людьми… Потом эти соборности… продолжились: осень, зима, начало восемьдесят первого. Заключались в следующем: у кого-нибудь дома сидим ночь, пьем чай и немного вина, ощущаем полет…” Смешно донельзя, но и трогательно. Такие “соборности” в восемнадцать-двадцать лет бывали у многих. А уж выспренний тон и смешение немудреных тинейджерских радостей с понаслышке известными мистическими абстракциями — это родимые пятна эпохи. Катя любит Васю — Вася влюблен в Дашу — Сережа дружит с Петей — Соборность — Духовность — Сайгон — маленький двойной — маленький тройной — Иоанн Лествичник — осиянный Фавор — маленький четверной — стихи Гумилева — стакан портвейна — “маленький двойной и что-нибудь постное, у меня завтра причастие” — “завтра Апокалипсис!!!” — завтра зачет по научному коммунизму — психбольница им. Бехтерева — освобождение от армии — еще один стакан портвейна — маленький четверной — Вавилон — Третий Рим — Владимир Соловьев — “Долой советскую власть!” — “Юлька, блядь, меня не любит” — “брошусь в речку” — маленький восьмерной — Соборность — Духовность… В такой обстановке проходила юность, и у многих в качестве пряной приправы к православной Духовности присутствовали еще дзен или Шри Ауробиндо, а к портвейну — косячок, так что крыша могла поехать основательно. Книга Иконникова-Галицкого хорошо передает эту экзальтированно-расхлябанную атмосферу. Жесткие и откровенные девяностые годы разрушили ее без следа, да и многие герои “Пропущенного поколения” переросли свою юность — например, та же Мария Каменкович, судя по ее лучшим стихам, написанным в последнее десятилетие короткой жизни. Но не автор книги. Он как будто законсервировался в восьмидесятых — и в эпохе, и в своем тогдашнем возрасте.
При чтении книги Иконникова-Галицкого поражаешься, насколько молод эмоционально и интеллектуально ее автор. Он с забавной категоричностью объявляет всех писателей, чьи произведения ему не нравятся, “мертвецами”. Он с необыкновенной обстоятельностью описывает (в книге, посвященной, в общем-то, другим людям) свои юношеские душевные надломы, духовные кризисы и суицидальные попытки (и какие! — в большой компании бросился на кухню и “стал кухонным тупым ножом резать запястье”). Все это — без всякой самоиронии, без всякой дистанции по отношению к себе восемнадцати-двадцатилетнему. Кажется, автор “Пропущенного поколения” по-прежнему убежден в своей исключительности, в своем Избранничестве. К другим, взрослым людям он по-юношески черств. Он оказывается (летом 1980 года) свидетелем запоя Наставника, слушателем его мрачных монологов; он немного испуган, отчасти польщен, он все запомнил и четверть века спустя описал — но те трагические личные обстоятельства, которые стояли за тогдашним самоубийственным поведением поэта (и которые отчасти известны ныне читателям его стихов и мемуарной прозы), его навеки девятнадцатилетнему ученику в общем-то по барабану: он даже о них не упоминает. Если в какие-то моменты Иконников-Галицкий перестает казаться юношей, то лишь потому, что кажется подростком. Так, в очерке о Евгении Мякишеве сквозит интонация робкого школьника-ботаника, восхищенного одноклассником — лихим хулиганом.
Литературные представления Иконникова-Галицкого тоже из той эпохи. К примеру, упоминая имя Олега Юрьева, он дает такое пояснение: “Жил такой в Питере вальяжный полуеврейский юноша и в некоторой степени поэт, позднее закатившийся в дальнюю германскую щель, там и до сих пор пребывающий”. Демонстративное игнорирование известности оппонента — прием, которым пользовались некоторые критики, от Буренина до Вик. Топорова, но Иконников-Галицкий для этого слишком простодушен. (Ведь только очень простодушный человек мог, к примеру, поверить в байку об участии Мякишева в гладиаторских “боях без правил” — особенно правдоподобную, если учесть истинно спортивный образ жизни, который до недавнего времени вел Мякишев.) Поэтому я не сомневаюсь: он искренне, на голубом глазу считает, что читателям его книги может быть незнакомо имя Олега Юрьева. Европейски известный писатель и драматург, автор “Мириам”, “Нового Голема”, “Стихов и хоров” и проч., и проч. для него — лишь неприятный ему знакомый по “Сайгону” или литературным кружкам. Точно так же человек, выведенный под несколько “фонвизинским” псевдонимом Саша Дуралеев, — для него “графоман, сноб и начинающий педераст”, а не филолог, авторитетный специалист по творчеству М. Кузмина.
В день закрытия “Сайгона” время для Иконникова-Галицкого остановилось, новая информация перестала усваиваться. О современной литературе он знает очень смутно и понаслышке. Ему кажется, что какие-то кланы или мафии поделили остатки советской роскоши, что вожделенная евтушенковская слава все же кому-то досталась, что какие-то бездарности, “падальщики”, жируют за его и его друзей счет. Чаще всего он упоминает имена покойного Виктора Кривулина и Александра Скидана (беседу с Александром Скиданом см. на с. 15. — Ред.). (И ведь скажи ему, что Кривулин до самой смерти жил журналистской поденщиной, что выход каждой новой книги был для него долгожданным и требовавшим хлопот событием, что Скидан все девяностые годы прослужил в газовой котельной, — не поверит…) Еще ему кажется, что для карьеры в наше время полезно быть гомосексуалистом. И вообще в литературе царят “энтропия и гнилостный дух”, который его носители “назвали — чтобы удобнее было — постмодернизмом”.
Грустно смотреть, как самоуверенный юноша сразу же превращается в брюзгливого старика, минуя лучшие человеческие годы, годы зрелости. Но именно этим особенностям личности автора мы обязаны интересной книгой. Книгой, в которой четверть века спустя изнутри показано законсервировавшееся сознание одного молодого ленинградского стихотворца давно ушедшей, дореволюционной, можно сказать, эпохи. В этом качестве она и будет полезна историкам литературы (или историкам литературного быта).
В других качествах она менее полезна. Это не история поколения: большей части молодых поэтов, которых в тогдашнем Ленинграде было много, автор не знал и знать не хочет, включая и тех, кто вошел в литературу и продолжает писать3. Это даже не история ЛИТО Сосноры: достаточно сказать, что автор ухитряется ни разу за 340-страничную книгу не упомянуть имени одного из ведущих “сосноровцев” — Валерия Дымшица. (Впрочем, упоминается “некто Д ***”, “кандидат в науку”, “который всегда попадал пальцем в небо. Дурак”. Поразительно, насколько Иконников-Галицкий не умеет выразить свое негативное отношение к человеку иначе, чем при помощи прямой, причем совершенно детской, брани.) Ничего не сказано и о выпускавшемся в ЛИТО журнале “Меркурий”. Не описана долгая болезнь Сосноры, во время которой (зима 1981—1982 годов) ЛИТО собиралось без его участия. Обойден вниманием “разгон” ЛИТО, предпринятый мэтром осенью 1983 года…
Что касается подборок, то среди авторов, чьи стихи включены в книгу, есть настоящие поэты (Мякишев, Смирнова, Каменкович, но последняя крайне неудачно представлена), есть и средние стихотворцы, чьи произведения наряду с многими другими участвуют в формировании “большого контекста”. За вычетом устаревшей мистической выспренности, их интонационный и образный репертуар не так уж сильно отличается от репертуара молодых стихотворцев нашего времени, но уровень выучки заметно выше. Объединяет их между собой лишь личный вкус автора книги. А свойственный автору уровень и способ понимания чужих стихов хорошо демонстрирует его отзыв о “Стихах о Тобольске” Мякишева. В обэриутском по поэтике стихотворении, описывающем явно фантастический мир, куда по принципу абсурда вмонтированы реальные географические названия, он ухитрился увидеть чуть ли не обличение свинцовых мерзостей русской жизни.
Однако будем следовать мудрому совету Сосноры, сохраненному автором “Пропущенного поколения”. Когда Иконников-Галицкий стал однажды предъявлять к обсуждавшейся поэтессе явно внелитературные требования (“стихи без Бога, а если не в бесконечность кричать, то зачем вообще — стихами?”), старый “формалист” отреагировал на это со своим знаменитым остроумием: “— … Вот передо мною пачка из-под папирос… Я бы очень хотел, чтобы — (берет пачку в руки) — чтобы там оказалось… Ну скажем… Скажем, пять рублей — (Заглядывает в пачку, поднимает глаза) — Но их там нет! Нет! — (Разочарован) — Бессмысленно говорить о том, чего нет. Давайте посмотрим, что в этих стихах есть”.
Будем же благодарны книге за то, что в ней есть, — и не требовать от нее большего.
1 Алла Смирнова, Мария Каменкович, Юлия Свенцицкая, Евгений Мякишев, Тятьяна Мнева, Вадим Лурье, Сергей Васильев, Тимофей Животовский, Лариса Барахтина, Дмитрий Голынко-Вольфсон.
2 Эту оговорку приходится делать, потому что одного из одиннадцати поэтов, Марии Каменкович, не стало, когда книга “Пропущенное поколение” уже была составлена.
3 В тех же случаях, когда речь заходит о чем-то, происходившем вне круга его ближайших друзей, Иконников-Галицкий неизменно допускает ошибку. Так, ЛИТО О. Юрьева в Финансво-экономическом институте действовало в 1981—1982 годы, а Е. Мякишев вернулся из армии в 1986-м. В книге же эти события совпадают по времени. В 1986 году уже существовала группа “Камера хранения”, в которой Мякишев никогда не участвовал, а лишь публиковался в ее изданиях.
Валерий Шубинский