Борис Дубин о политическом употреблении символов
Опубликовано в журнале Критическая Масса, номер 2, 2005
Население России, российские власти всех уровней, средства массовой информации в центре и «на местах», наконец, интеллектуальное сообщество страны — все придавали празднованию 9 Мая 2005 года особое значение. 86% жителей России еще в январе назвали будущий, шестидесятый День победы наиболее важной датой предстоящего года. Общее сознание, что ветераны войны отмечают такую круглую дату, вероятно, в последний раз, усилило смысловой заряд праздника. Официальные медиа — в соответствии с новопоставленными задачами патриотического воспитания — подхватили этот мотив и подчеркнули в нем тему связи и преемственности поколений. Инсценированные торжества, включая костюмирование участников парада, выкладывание из тел артистов и спортсменов праздничных узоров и надписей, транслировались по основным каналам телевидения, прежде всего государственным, и сопровождались серией праздничных концертов и других подобных мероприятий, не раз повторявшихся в последующие дни. Поэтика этих действ выглядела вполне узнаваемой, восходя к рутинным юбилейным концертам советской эпохи с поправками на стереотипы массовых сцен в американских блокбастерах. Большинство «интеллектуальных» изданий также посвятили событию особые разделы или даже целые номера, предложив собственное истолкование праздничной даты, в определенной степени альтернативное официальному.
Сегодня все это, так или иначе, в прошлом. Но ковровые телебомбардировки определенный эффект дали. Он любопытен не только массовостью, но и не всеми замеченной перестановкой акцентов. Если еще в декабре 2004 года, по данным Аналитического центра Юрия Левады, преобладающая часть россиян считала 9 Мая прежде всего государственным, официальным праздником (55%, общенародным — 42%), а в нынешнем апреле оценки распределились почти поровну (официальным — 26%, народным — 27%, праздником ветеранов — 25%), то в мае 2005-го, сразу после празднования, колебания прекратились, разночтения сгладились, и явное большинство назвало прошедший праздник событием для всего народа. Различия между «государством» и «народом» как бы стерлись, и подавляющая часть российского населения — свыше трех четвертей и даже четырех пятых опрошенных — оценила государственную организацию юбилея самым положительным образом.
Понравилось ли вам, как был организован праздник у вас в городе (районе) / в Москве? (Опрос 13—18 мая 2005 г., общероссийская репрезентативная выборка в 1600 человек)
У вас в городе, районеВ Москве
Понравилось 77 86
Не понравилось 12 5
Затрудняюсь ответить 11 9
Как вы считаете, для кого был прежде всего устроен праздник в Москве? (здесь и далее ответы упорядочены по убывающей)
Для ветеранов 31
Для всех граждан России 48
Для зарубежных гостей 15
Для начальства, для власти 4
Затрудняюсь ответить 2
Отмечу в приведенных данных повышенное символическое значение столицы государства (вообще говоря, обычно ее образ вызывает у немосквичей противоречивые, а часто и остро негативные чувства). Что при этом праздновалось или, используя формулировку того же майского опроса, в чем заключаются сегодня для жителей России главный смысл и результат победы во Второй мировой войне? Вот как распределились ответы (их можно было выбрать несколько):
Уничтожение гитлеровского режима 68
Освобождение европейских стран
от немецко-фашистской оккупации 54
Мирное
развитие и взаимное сближение
народов Европы 22
Торжество
идей свободы, демократии,
прав человека 21
Создание социалистического лагеря 16
Образование ООН 9
Расширение
сферы влияния сталинского
режима 7
Усиление
роли США в жизни
европейских стран 4
Затрудняюсь ответить 3
Как видим, в семантике победы акцентируется прежде всего момент поражения врага (факт, что его разбили), который и датирован праздничным числом1. Ценности демократии, свободы, прав человека, мирного взаимодействия людей и народов, то есть содержательные результаты достигнутого (во имя чего терпели лишения и с такими потерями победили, что сумели сделать после этой даты, благодаря победе), значимы для россиян куда меньше. Некоторое объяснение этому можно получить из следующих данных.
Какие страны лучше всего сумели распорядиться результатами победы?
США 52
СССР 30
Германия 24
Китай 8
Япония 19
Затрудняюсь ответить 16
Напомню, что для Германии и Японии речь идет в данном случае о жесточайшим образом проигранной войне (а в случае Японии — еще и о травме Хиросимы и Нагасаки). Иначе их послевоенные достижения выглядели бы, конечно, намного внушительней, а место СССР — напротив, скромней.
Почему Советскому Союзу не удалось в полной мере воспользоваться плодами победы? (не учитываются те, кто на предыдущий вопрос ответил «СССР»)
Послевоенная разруха 31
Сталинская диктатура 23
Техническое отставание 17
Неэффективная политическая система 14
Неэффективная экономическая система 14
Происки зарубежных врагов 10
Общая расхлябанность людей,
пьянство, нежелание работать 8
Затрудняюсь ответить 8
Обобщим. В приведенных цифрах можно зафиксировать, с одной стороны, общую и высокую значимость праздника 9 Мая, его уникальный символический престиж в коллективном сознании, а с другой — серьезные трудности и внутреннее напряжение респондентов при истолковании смысла и результатов победы, одержанной шестьдесят лет назад. Коллективное сознание не готово признать, что опыт войны за эти десятилетия Россией не извлечен: война для большинства по-прежнему не связана решающим образом с советским социально-политиче-ским режимом, со всем строем советской жизни, а значит, этот строй и режим, при всех демонстративных сменах вывесок и лозунгов в 1990-е годы, живы в умах и действиях людей, даже если они в этом не всегда признаются интервьюирующим их социологам и самим себе. Вот это расхождение разных планов оценки и молчаливый, не обсуждаемый «пропуск» десятилетий, последовавших за 1945 годом, я и попробую дальше прояснить хотя бы в нескольких смысловых аспектах.
Понятно, что то или иное значение само по себе не содержится в войне, как и в других событиях. Оно или, точнее, они, разные, еще должны быть созданы определенными группами общества; далее эти конкурирующие образы, в которых одни моменты ценностно заострены и драматизированы, а другие затушеваны или удалены, уже могут быть поддержаны (или не поддержаны) более широкими слоями, воспроизведены социальными институциями, тиражированы на широкие массы, еще более уплощаясь, обедняясь и т. п. Картина «Великой Отечественной» (не «Второй мировой»!) войны и, прежде всего, ключевое значение в ней 9 мая 1945 года, с которыми социолог или историк имеет дело сегодня, анализируя массовые представления россиян, сложились, как уже приходилось писать, более чем через четверть века после победы, в конкретной ситуации 1965—1975 годов2. Это была главпуровская версия войны глазами тогдашних фронтовых политработников, транскрибированная брежневско-сусловской пропагандой с учетом социально политической обстановки в стране и мире на вторую половину шестидесятых — начало семидесятых. Что во-шло в данную смысловую конструкцию и чем была продиктована именно такая ее композиция, связь отдельных значений, расстановка акцентов?
Из образа войны и связанных с нею пред- и послевоенных событий было удалено все, связанное как с репрессивным характером тоталитарной власти и культа личности по отношению к «народу» — народам и составлявшим их группам людей, так и с агрессивной внешней политикой СССР во время и после войны в странах Восточной Европы, в Прибалтике, в странах «третьего мира». Первый момент был заблокирован в коллективном сознании тем, что пропаганда всячески подчеркивала национально-державную мощь монолитного СССР и тему единства народа (понятие, возвращенное в политический обиход Сталиным еще до войны, прошедшее войну и напомненное сразу после победы в известном тосте вож-дя), который победил «под коллективным руководством партии»; второй — затушеван мотивами «борьбы за мир во всем мире». Тем самым размежевание и противостояние массы и власти приняло в брежневский период более спокойный, почти рутинный, относительно безопасный для основного населения характер («вегетарианский», по известному выражению Ахматовой). Зачаточные моменты социального расслоения, имущественного, национального, культурного неравенства, обозначившиеся в СССР к 1960—1970-м годам, перекрывались в брежневской пропаганде представлением о «новой исторической общности людей — советском народе» (а далее и о новом историко-антропологическом типе «советского человека»). Тем более что некоторый, пусть и низкий по мировым меркам уровень общего благосостояния, бытовой обеспеченности, урбанизированности, образованности и т. д. в определенной степени усиливал однородность советского социума.
Здесь существенны еще два момента. Во-первых, власть к этому времени фактически отказалась от мессианско-утопической составляющей своего глобального политического проекта, предоставив подопечному населению возможность посильно адаптироваться к настоящему. Этим важным шагом (о нем недавно напомнил в связи с анализом брежневского периода Алексей Берелович3) новое руководство, вполне, надо сказать, услышанное тогдашним населением, порывало, среди прочего, с «волюнтаристскими» планами Хрущева о построении коммунизма в двадцатилетний срок и т. п. Но, может быть, не менее значимым было другое. Опираясь на только что сконструированный образ войны и победы всего народа, на столь же свежеокрашенное представление о «новой исторической общности» как результате той победы и последующей «миролюбивой политики», власть устраняла — до поры до времени — не только те трещины и разрывы в целостности советского социума, которые стали было намечаться в связи с урбанизацией страны, повышением образованности населения, научно-техниче-ской революцией, новыми требованиями к уровню жизни, но и противостояние, по формулировке Лидии Чуков-ской, двух Россий — «сидевшей и сажавшей». Иными словами, власть заравнивала следы «оттепели» и ХХ съезда, их последствия и риски для целостности советского общества, для официальной советской культуры. Начатки нежелательного, не усваиваемого властью разнообразия в предпочтениях и установках, в мнениях и образах жизни различных групп и слоев оказались тем самым переведены в ранг партикулярных и подпольных, в любом случае — внепубличных (характерно, что начало «инакомыслия», «второй культуры» и т. п. восходит именно к этим временам)4.
В ходе этого процесса исторической облитерации устранялись, в частности, все конкурирующие образы прошедшей войны и советской истории в целом, которые вырабатывались в 1950—1960-х годах в «лейтенантской прозе» шестидесятников, отдельных работах отечественных историков, диссидент-ской печати, сохранялись в индивидуальной памяти, семейной истории. Их место в школьных программах, на полках книжных магазинов и библиотек, в периодике, на кино- и телевизионных экранах заняли многотомные и широкоформатные эпопеи, заботливо отцензурированные мемуары маршалов и генералов, книги и фильмы о вездесущих советских разведчиках и проч.
Сегодняшние, конца 1990-х и первой половины 2000-х годов, типовые представления о войне не только получены из школьных учебников и массовых коммуникаций двадцатилетней давности и далее тиражированы старшими на более молодые поколения уже через внутрисемейные, межличностные каналы. Они в последнее десятилетие (с 1995—1996, а фактически еще с 1993 года) все активнее реставрируются государственными телевизионными каналами, массовой печатью как ностальгиче-ски вспоминаемое «наше прошлое»5. Более того, они серь-езно поддержаны, а их авторитет значительно укреплен тем фактом, что именно брежневская эпоха относительной обеспеченности населения, его относительной социальной однородности и столь же относительного равновесия во взаимоотношениях между адаптирующейся массой и отказавшейся от тотальных репрессий властью (тотальный дефицит, гонения против диссидентов, бессмысленная Афганская война и другие подобные феномены не выходили на публичную поверхность, а потому не получили для массового сознания сколько-нибудь отчетливой, убедительной проработки и оценки) выступает сегодня для большинства россиян лучшим временем двадцатого столетия, когда они и подобным им людям «жилось лучше всего» и когда им «хотелось бы жить».
Сам этот ностальгически воображаемый «золотой век» отделен от нынешнего времени своего рода черной поло-сой, обозначенной для большинства населения такими фигурами антигероев, как Горбачев и Ельцин, и такими негативными событиями или анти-событиями, как Чернобыль, распад СССР, Чечен-ская война. В этом смысле и для коллективного сознания россиян, и для путинской власти на рубеже веков было важно символически «перекрыть» подобный разрыв во времени, как бы воссоединившись с советской эпохой и примирившись с собой, такими как есть и не желающими стать другими (напомню, что при Ельцине предполагалось воссоединить нынешний период российской истории с дореволюционным, советский же отрезок истории — видимо, не без влияния определенных диссидентских идей Солженицына и других — как бы упразднить, вычеркнуть на правах «отклонения» и «тупика»).
Понятно стремление нынешнего политического режима, властей всех уровней воспользоваться для этого таким важным символическим ресурсом — комплексом разделяемых и одобряемых подавляющим большинством представлений об Отечественной войне и победе в ней. Неэффективность практически всех институтов современного российского социума, кроме силовых структур и Православной церкви, равно как неспособность власти к проведению даже прокламировавшихся ею реформ за-ставляет искать компенсаторно-символические подпорки для хиреющего авторитета номенклатуры всех уровней. За вторую половину 1990-х годов сколько-нибудь внятные идейные различия между политическими партиями, ангажированными интеллектуальными группировками оказались устранены или стерты. За кулисами это сопровождалось самой жесткой, ведущейся любыми средствами борьбой между властными фракциями за «доступ к телу», на публичной поверхности — все большим нагнетанием через масс-медиа как интегративных символов предельного уровня («великой державы», ее «особого пути»), так и контрсимволов, негативных риториче-ских фигур того же уровня и типа (мировой угрозы, внешних врагов, внутренних предателей и т. п.). Торможение экономической, социальной, культурной дифференциации общества, усложнения его структуры, с одной стороны, и ослабление независимости его институтов, с другой, влечет за собой расширение поля действия интегративных символов и церемоний причастности «всех» к коллективному целому державы-нации — своего рода ритуализацию политики.
Эту ритуализацию я бы предлагал аналитически рассматривать как соединение и взаимоналожение трех составляющих:
— символизации безальтернативности (педалирование символики единства «всех» вокруг фигуры первого лица и в противостоянии «всем другим»); несущей здесь выступает риторика «нормализации» — выражаясь официальным языком, «стабильности» и «суверенности», а сим-волическим фокусом является образ президента, так что символы этой воображаемой стабильности отождествляются с представлениями о национальном достоянии и престиже, выступая основой символического сплочения нации;
— меморизации коллективной идентичности (нарастание значимости символов прошлого, воображаемый «золотой век» брежневского периода; примирение с совет-ским ценой устранения в нем фрустрирующих моментов политических репрессий, антропологической катастрофы, исторической вины); центральным здесь является символическое значение победы в Великой Отечественной войне;
— медиатизации, соединяющей принцип повторения зрелища и интегрирующее значение ритма с позицией дистанцированного наблюдателя («общество зрителей»); центральное место здесь принадлежит телевещанию двух первых каналов, причем сама зрительская установка и принцип симулятивной принадлежности — созерцание, но неучастие — переносятся массовым зрителем на любые сферы социальной действительности, наделяемые символической значимостью, будь то политика, спорт, религия и др.
Символы для социолога — это прежде всего символы идентичности. Среди них можно выделять знаки союза (единства, приобщения) и знаки перехода (семантиче-ского или социального рубежа, отсылки к «другому» — другому сообществу, другому смыслу, другому уровню смыслов). В этом плане анализа приходится говорить о символической бедности современной российской политической культуры или о дефицитарности символической политики в нынешней России. Сейчас здесь более или менее работают лишь два типа символов: символы границы, отделяющей «нас» от «них» («чужих» или даже «врагов»), и иерархического верха (фигура первого лица, за которой нет «вторых» и проч.). Символы обоих этих типов, — а они не только архаичны по происхождению, но и редуцируют нынешнее общество к наиболее примитивным, еще домодерным состояниям и формам, — отсылают к высокому и безальтернативному воображаемому единству «всех и каждого».
Иначе, видимо, и не может быть в политической культуре, ориентированной исключительно на как бы неорганизованную, бесструктурную и недифференцированную массу (по циничному выражению политтехнологов, «пипл»), ко-торая конституируется, поддерживается, воспроизводится только повторяющимся действием официального и официозного телевещания. В Рос-сии последнего десятилетия социолог имеет дело с процессами массовизации социума без модернизации его базовых, модельных институтов. Именно процессы такого типа, как свидетельствует, в частности, исторический опыт последнего столетия, ведут к резкому повышению значимости демонстративно-символических элементов социальной и политической жизни, которые в данной статье предлагалось описывать как ритуализацию или церемониализацию.
Этот внешний и для массы, и для власти символический контур «государственничества» или «державности», на котором обе эти инстации да и едва ли не все в сегодняшней стране сходятся, — конечно, лишь один план коллективной жизни. Один, но важнейший. По крайней мере, говорить сейчас в России обо «всех», о «нас» и тому подобных общих предметах можно, кажется, лишь в этом плане. Причем, как и в брежневский период, воображаемое целое массы и власти, прошлого и настоящего скреплено здесь мифологизированным представлением о героической войне и великой победе: никакого другого столь же общего и столь же позитивного символа России за прошедшие десятилетия выработано и предложено не было. И все же наряду с этим в общественном мнении существуют некоторые осколки иных представлений об отечественной истории, включая Отечественную войну.
Часть из них — вслед за диссидентами семидесятых годов — внесли в массовое сознание рубежа 1980—1990-х годов перестроечная печать и тогдашнее независимое телевидение. Например, такие представления относятся к власовской армии. Лишь 18 % нынешних россиян приняли официально-светскую версию о власовцах как «предателях», которыми движет алчность, — куда более значимым мотивом вступления во власовскую армию россияне считают неприятие советской власти, вы-званное массовыми репрессиями с ее стороны, депортацией целых народов и другими подобными сторонами сталинского тоталитарного режима (31 %), а также стрем-ление избежать смерти в лагерях военнопленных (48 %). Или другой пример: около половины россиян знают, слышали или читали о мародерстве солдат Красной Армии, их насилии над мирным населением освобожденных от фашизма территорий, включая Германию, три четверти допускают, что такое «могло быть», и т. п.
Наконец, информация о лишениях войны, о плене и лагерях (как немецких, так и советских), о непомерной цене победы передается по семейным каналам, через личные архивы — старые письма, фотоальбомы. Так, другие картины попадают, в частности, на страницы школь-ных сочинений, которые собирает и публикует общество «Мемориал». Однако все эти составные части коллективных представлений о войне для массового сознания не противоречат друг другу. Во-первых, потому, что сила, систематичность и настоятельность воздействия любых конкурирующих сведений и представлений несопоставима с мощью официальных масс-медиа, школы и проч. А во-вторых, в стране нет сколько-нибудь влиятельных групп и фигур, которые брали бы на себя работу осмысления, критики, рационализации представлений о советском прошлом, включая войну и победу. Для подобной «проработки прошлого», «работы траура», которая если и ведется в России, то отрывочно и точечно, нет и каналов трансляции, которые соответствовали бы важности задачи. Так или иначе, деятельности расчета с прошлым, сопоставимой с той, что была развернута в послевоенные десятилетия обществом, интеллектуальными элитами, государственными властями, образовательными системами ФРГ6, в сегодняшней России нет, и подобной перспективы даже не намечается. Образ Победы заслонил и продолжает заслонять для населения России реальность войны и возможность осмысления этой последней.
Подытожим сказанное. Празднование юбилея победы в 2005 году в очередной раз наводит на мысль о повторении некоторой базисной, модельной структуры. Она определяет коллективное поведение, действия элит и шаги власти в России, задает их согласованное понимание себя, настоящего и прошлого. Перечислю составные части этой структуры и логический (не хронологический!) порядок ее конструирования в краткой, тезисной форме:
возникновение хотя бы начатков относительного социального и культурного разнообразия, которыми сопровождается очередной модернизационный сдвиг или попытка такового в России, влечет за собой со стороны претендующих на монополию властных групп и обслуживающих их «технологических» служб конструирование фикции большинства в качестве барьера или фильтра для конкурирующих представлений о социальном порядке и кружков, групп, движений, партий их носителей (ключевым словом для власти и массы как раз и становится «порядок» в смысле единообразия / единоначалия/ безальтернативности);
— через апелляцию к этой воображаемой общности с помощью монополизированных государственной властью масс-медиа в коллективном сознании формируется и поддерживается упрощенная композиция социального целого: оно выглядит как относительно мирное размежевание, сосуществование массы и власти, «от противного» объединенных идеологизированным противостоянием «нас» и «их» (в функции последних могут выступать самые разные социальные силы или их воображаемых проекции — от «вахабитов» до США); подобную композицию можно назвать «варварской» или «архаической» в том смысле, что она редуцирует массовое сознание к предшествующим, более простым и знакомым, как бы очевидным и само собой понятным состояниям социума;
— в качестве символа этой воображаемой связи (социального целого, коллективного «мы») конструируется либо реставрируется героический образ ключевого события отечественной истории, решающего испытания для всех, «всего народа», в данном случае — Отечественной войны и победы в ней;
— функция этого символа — не только воображаемая интеграция социального целого в настоящем, но и воссоединение с прошлым через разрыв, который был внесен в социум как бы «извне» («волюнтаристами», «реформаторами» или другими олицетворениями «чуждой силы», на время завладевшей коллективной жизнью и массовым сознанием); подобным разрывом в коллективном воображении для брежневского времени выступала «оттепель» и хрущевская эпоха, для путинского периода — время Горбачева и Ельцина, «перестройка» (до известной степени сходную роль для сталинского периода играли катаклизмы революционного и пореволюционного времени, внутрипартийная борьба наверху и вылазки «враждебных» групп и классов в 1920 — начале 1930-х годов);
— стоит отметить значительные отличия в употреблении соответствующей символической политики на разных этапах советской и постсоветской истории; так, в коллективном самоопределении «классической» сталинской эпохи, включая послевоенный отрезок, объединялись собственно мобилизационные, мессианско-утопические компоненты коллективных самоопределений со стабилизационными, державно-ретроспективистскими моментами (война как последний героический эпизод в истории советского мессианизма в этой трактовке «спасла» мир для народов Европы и всего мира); для брежневского периода, как уже говорилось, характерен отказ от мессианства и утопизма в пользу адаптации к настоящему, ко-торое, вместе с его относительным благополучием, предлагается расценивать уже как итог войны и результат победы (характерно, что от мифологии войны пропаганда и массы переходят теперь к мифологии победы); в путинский же период преобладает защитно-компенсаторная симуляция прошлого, задача которой — не вызвать активность масс, а, напротив, сохранить и увековечить их пассивность, отсюда упор на визуальную символику власти и созерцательно-отстраненное, зрительское отношение масс к церемониалам власти (впрочем, роль этой пассивной, парализующей компоненты стоило бы уточнить и для предшествующих эпох — их мобилизационный энтузиазм изрядно преувеличен тогдашней пропагандой власти и ретроспективной ностальгией участников);
— для всех этих случаев важно подчеркнуть дефицитарность символической политики властей, которая фактически оперирует лишь с двумя типами символов — внешней границы, отделяющей «нас» от «них» («чужаков» или «врагов»), и иерархического верха, безальтернативной фигурой первого лица, за которым нет «вторых», «третьих» и т. д., то есть нет реальных и многосторонних социальных связей, и которое остается в этом смысле лишь дистанцированно лицезреть.
1 В опросе 2002 года преобладающая часть респондентов видела смысл войны в том, чтобы отстоять существование СССР (44 %), с борьбой против фашизма за свободу и демократию во всем мире войну связали тогда 28 % россиян.
2 См.: Отечественные записки. 2004. № 5. С. 68—84. В данном случае я имею в виду лишь ближайший для нынешней даты исторический контекст и отвлекаюсь от того, что образ мировой войны и победы в ней начал формироваться в СССР, в массовом сознании людей еще задолго до самой Отечественной войны, на десятилетия вперед определив военизированное представление о социуме и человеке, равно как траектории и темпы развития промышленности и коммуникаций, политической системы, структур воспитания, спорта, культуры и т. д.
3 См.: Мониторинг общественного мнения. 2003. № 4. С. 59—65.
4 Характерно, что диссиденты, как правило, не ставили целей борьбы за власть и не ощущали себя политиками. Они боролись за открытое выражение своих и любых других взглядов — за публичную сферу, которая не подчинялась бы интересам и давлению власти, а регулировалась бы обобщенными и всеобщими нормами закона, права, этики, цивилизованной жизни и т. п., без которых никакой «политики» (именно политической жизни, а не телефонного права, коридорных интриг и схваток бульдогов под ковром), строго говоря, быть не может.
5 См. об этом: Ф. Фоссато. Медиаландшафт, 1991—2003 // Отечественные записки. 2003. № 4; Г. Обермайер. Паралич российских медиа // Там же. 2003. № 6, а также соответствующие материалы Левада-Центра [Вестник общественного мнения. 2005. №2 (76). С. 22—29].
6 См. о ней, в частности, в специальном выпуске «Память о войне 60 лет спустя — Россия, Германия, Европа» журнала «Неприкосновенный Запас» (2005, № 2/3).