Опубликовано в журнале Критическая Масса, номер 1, 2005
Роман. СПб.; М.: Лимбус Пресс, 2005. 464 с. Тираж 7000 экз.
После киберпанковской “[голово]ломки”, девизом которой могло быть “Поубивать всех!”, Гаррос и Евдокимов решили усугубить дискурс. Теперь квинтэссенция его звучит примерно как — “Вымрут сами”.
В новом и уже порядком нашумевшем романе этой пары рижан речь идет все о том же — о мире богемной буржуазии, молодых профессионалов, у которых все ладно, складно, да не дудит. Название “Серая слизь” отсылает к техногенным реалиям, которые стали одной из основных примет авторской поэтики еще в “[голово]ломке”. А именно к термину, введенному в обиход Эриком Дрекслером в середине восьмидесятых и очень скоро превратившемуся не в термин скорее, а в жупел, страшилку, и означающему результат поглощения и переработки биосферы Земли сбесившимися нанороботами. В практике Гарроса–Евдокимова теория получила толкование незамысловатое, хоть и образное: медийная культура — TV, Интернет, тим-спирит и корпоративные кодексы, — и есть та самая серая слизь, в которую превращаются живые люди после того, как их перемелет машина капитала. (Да-да, с одной из точек зрения — книжка марксистская до невозможности, ну да недаром уже “[голово]ломка” была изрядно сдобрена пафосом герильеро-одиночки, этакого чуть одинокого ковбоя, чуть маньяка из “Молчания ягнят”, прирожденного убийцы, но с идейной искрой во взоре.)
“Серая слизь” о том же, да не совсем. Отказавшись от карнавальных доспехов киберпанка, Гаррос и Евдокимов как есть предстали перед каноном “идейно-социального” романа. Надо понимать, что в голове русского интеллектуала (то есть не Интеллектуала с большой буквы, но просто человека, читающего книги, которые Ване моему до п..ды) этот канон есть нечто весьма стозевное, в бреду поминающее Брета Истона Эллиса, но восходящее скорее к Достоевскому. Примерно от этой печки, с Достоевского то есть, дописывавшего свою “идейную беллетристику” из-под финансовой палки, и пляшут Гаррос с Евдокимовым. “Серая слизь” — это и преступление, и наказание, и вожделение, и бесы, которые сызнова мучают молодого и крайне непосредственного Дэна Каманина (главный герой книги) на западной границе бывшей империи, году в девяносто девятом, двухтысячном, две тысячи пятом. Если точнее, в две тысячи третьем, но это не принципиально, важнее, что это роман-двухтысячник, книжка последнего ледникового периода: на дворе путинская стабилизация в России и укрепление местячкового национализма в бывших республиках. Дэн — успешный кинодокументалист, парень, потративший молодость на бескомпромиссные пьянки и наркотические трипы, пытается решить для себя сходный вопрос: тварь он дрожащаяя или сумеет разыграть удачную фишку, подброшенную судьбой, и при этом себя не потерять. И все бы складывалось, да находится друг, который, как в фильме Джармуша Джонни Деппу, объясняет Каманину, что он, мол, мертвец.
Начинается с того, что погибает девушка. Каманин встречается с ней в пивной, старая знакомая, работает в рекламе, все хорошо, да не очень: идут разговоры о том, что всех офис-менеджеров заменили роботами, поставили человеческую память, никто и не заметил. Из-за этого “не очень” девушка вроде и выбрасывается с балкона, а Каманину начинают шить убийство. Далее авторы на четыреста с лишним страниц украшают идею медийного апокалипсиса разными занимательными сюжетными ходами — тут и КГБ, и секты, и маргинальная юность тоже не дает покоя. Все это разворачивается в декорациях Риги — бывшего западного форпоста восточной Империи, который ныне всеми силами пытается прислониться к Империи западной, то есть к Евросоюзу. Но растерявшая всякую пассионарность, растерянная перед ордами новых варваров Европа, само собой, на Империю не тянет, и “лабусы”, то есть латыши, тянут на “титульную” национальность только в жесткой черте мизерной своей оседлости. Этот маленький русскоязычный шовинизм, эта клаустрофобия аристократии завоевателей, забытой в крошечной провинции на берегу северного моря, тоска меньшего по большему составляют горизонталь повествования; тогда как в вертикали, — все вышеописанное, — дрязги, дела, разборки между “успешными” и “неуспешными” сотоварищами; ранние смерти и головокружительные карьерные подвиги; восхождения на Эльбрус.
Каманину ставят и в беду, и в вину его блаженную умиротворенность, способность сохранить себя в “мире чистогана”. В какой-то момент ловишь авторов на автобиографической мове — будто это не Дэн Каманин оправдывается перед панковским дружком Фэдом за документальные фильмы, которые снимает, за Берлиналле, куда ездит, за все буржуазные бонусы, за образ жизни, в который он окунается легко и рассеянно, — но сами авторы расплачиваются с юношескими долгами, с опытом идеализма. И кто им судья, что интимный дневник постсоветского человека они заворачивают то в псевдобыковскую социальную полемику (кстати, писатель Дмитрий Быков, как некий гуру, упоминается в романе, и не раз), то в западный фикшн, то в детектив (более отдающий достоевщиной).
Наличествуют: спутанные, грязные социальные монологи; закрученный, хоть и ухающий на каждом повороте в пространственно-временные воронки сюжет. При этом детектив Гарроса–Евдокимова — насколько он вообще детектив — написан грязным, сбивающимся языком. Того рода, что человек с мало-мальским лингвистическим чутьем постесняется потреблять вообще — тут рассеивается всякий Брет Истон Эллис, а Достоевский кажется эталоном стиля. Невозможные многоточия, отступления, путаный слог Интернет-форумов и пьяных бесед. Авторы то кидаются в белое безмолвие альпинистских приключений, то окунаются в панковские бэд-трипы — читать, короче, возможно, но только если очень хочется. Забавно, но именно эта разноголосица, заплетающийся язык и кажется основной дерзостью и почти что удачей романа — невыносимо кондового повествования о жизни людей среди постсоветских памятников, слегка залакированных европейским комфортом. Раздражение, почти экзистенциальная тошнота, которую вызывает эта стилистическая неопрятность, работает много лучше средств выразительности, располагающихся на “сознательном” уровне восприятия, — постольку, поскольку ниспровергательский пафос донельзя наивен, а политические, экономические и социальные выкладки лежат на поверхности и, по строгому счету, не выдерживают никакой серьезной критики, то восприниматься адекватно им помогает именно вот это ужасающее бла-бла-бла, почти белый шум или поток сознания, но будто намеренно никак не отредактированный, неотцеженный, грубый и достоверный, как подслушанный в электричке разговор. Именно тот случай, когда минус на минус дает странную убедительность обоим величинам.
В общем, “Серая слизь” — это такой “дневник неудачника”, но в отличие от одноименной вещи Эдуарда Лимонова, “never call trouble, till trouble troubles you”, то есть эта история о том, как история приходит, стучится в твои двери, занимает твой дом. И все, что остается, — это примириться с ее new order или умереть. Второе же отличие — в том, что вместо логики индивидуального сопротивления у Гарроса с Евдокимовым работает странного рода поколенческий пафос — с ориентацией на успех, который, в свою очередь, есть тягчайшее поражение. Можно было бы, конечно, незамысловато обяснить этот внутренний кризис простой разницей ментальностей — русской, с “духовными” установками, соборностью, и западной, с протестантской этикой востребованного труда и индивидуализмом. Возможно, что и сами авторы, сознательно или нет, но отталкивались от этой почвы. Но мне бы не хотелось проводить черту именно на этом отрезке дистанции, потому что помимо легкообъяснимых мировоззренческих категорий в “Слизи” присутствует по-хорошему актуальный ужас — ужас, который способен испытать и русский, и белый, и “лабус”, и протестант, — ужас перед мешаниной, путаницей и неопределенностью новейшего nobrow, перед той самой потребительской слизью, сковывающей однотипным разнообразием своих нанороботов любую внятную инициативу, любой резкий жест и нетипичный взгляд. Рецепт спасения, который авторы попытались обозначить в романе, крайне прост — это всего-навсего безжалостная рефлексия плюс политика неприсоединения, готовность быть чужаком и не испытывать по этому поводу никакого комплекса вины или неполноценности, — радикальная идентичность. Плохой прогноз для общества в целом, но благоприятный — в каждом конкретном случае. Идея, разумеется, абсолютно не нова, но поскольку доказана собственной кровью — о’кей, согласны.
Умные люди говорят: на безрыбье, мол, и кулак блондинка, и если нет у нас идейного романа, то будем его создавать. В этой связи поклон и Гарросу, и Евдокимову — за вот эту запоминающуюся, пусть запинающуюся на каждом абзаце дерзость, за этот макабр из русско-западного, в худшем смысле византийского стиля, который обозначает не новую черту оседлости, но черту витальности, которой, надо думать, и будет бредить в хорошем смысле новая русская литература.
А вообще — серьезный вопрос (пусть и не требующий ответа): почему никто из признанных arbiter elegantiarum не осмелился изложить нечто подобное, но в точеных и правильных словах? Или верно, что стиль и правда жизни — несовместны, и начинания, вознесшиеся мощно, сворачивают в сторону свой ход, ну и так далее.
Или же есть правда в том, что производство медийной “серой слизи”, безмысленной и беспощадной, будучи щедро оплачиваемо, действительно превращает носителей разума в нанороботов, воспроизводящих самих себя, себе подобных и так — до бесконечности?
Наталья Курчатова