Опубликовано в журнале Критическая Масса, номер 1, 2005
Избранное. М.: Текст, 2005.194 c. Тираж 2000 экз.
“Мело, мело, сильней и сильней,
и уже во все возможные пределы.
Кибитку
целиком запорошило бумагой”.
Андрей Лебедев,
“Скупщик непрожитого”
“Хорошо сказано! — воскликнули мои слушатели
и стали чокаться. — Без спешки и со смыслом”.
Там же
Проза сыплется легкими лепестками на наши плечи. Мы останавливаемся и, задрав голову, наблюдаем, как из невидимого нам облака идет этот лексический лепестковый снег. Как красиво. Проза сыплет и сыплет, и вот мы уже с трудом передвигаем ноги в лепестковых кучах, забываем, за каким делом шли, просто бредем, не понимая, куда и зачем. Пути наши нам неведомы, ведомы ли они некоему наблюдателю, который следит за нами с того самого облака, откуда валит, да-да, теперь уже валом валит проза? Мы надеемся, что он-то видит все. Не только видит, но и предвидит, ибо сам все это рассчитал: как и куда мы начнем метаться, когда поймем, что лепесткопад воздвиг су-гробы и заносы прозы. Она — проза — действительно как снег: замела все пути. Как в пушкинской “Метели”, тут можно навсегда сбиться с дороги, заехать в чужую деревню и жениться из удальства на незнакомой девушке. Вот читателя “Скупщика непрожитого” и заносит незнамо куда, точнее — в странный город, где можно плыть в гондоле по Сене и видеть при этом башни Кремля, где Красная стена имеет вестминстерский профиль, и вот в этом-то городе (именуемом “интернациональным Парижем”) читатель вступает в близкие, весьма близкие отношения с дамами, носящими весьма звучные имена: Лола Ковент-Гарден, Иоланта, Шахерезада. В сущности, это может быть сон. Но это не сон. Это — проза. Какое, однако, легкое и назойливое слово — “проза”. Легкий выдох “про…” (без раскатистого “ррррр”, которое мы оставим представителям одной из самых скучных профессий на земле — прррррррофесссиональным беллетрррррристам), порыв ветра, приносящий самые первые лепестки, порыв, еще порыв, и вот лепестки “-за”валивают читателя с головой. Проза. Младшая сестра завывающей “поэзии”, той самой, что насмерть заморозила в степи ямщика и тот все поет свою жалобную песню… Но вернемся в город, куда нас занесла, точнее, где нас занесла (с головой) проза Андрея Лебедева. В этом городе, в этом романе (что одно и то же, если вдуматься, ибо настоящий роман — как город или как долгое, от Москвы до Владивостока, путешествие на поезде) ответить на вопрос, удался роман или нет, можно, лишь ответив на вопрос: каково жить в этом городе? Отвечу просто: глубоко и неспешно. Здесь, в “Скупщике непрожитого”, живешь с глубоким, во все легкие, дыханием, набрал побольше воздуха и дуешь, а лепестки летят и летят, и вот ты уже не читатель, а самый что ни на есть автор, скупщик непрожитого и продавец оного в одном лице. Многочисленные анфасы и профили прилагаются. Вернемся, однако, к нашему определению главных качеств романа Лебедева, к нашему “глубоко и неспешно”.
Есть романы быстрые и легкие. Быстроту не следует путать с поспешностью, а легкость — с легковесностью. Быстрота и легкость — божественные качества, дарованные свыше немногим. Поспешность и легковесность — качества благоприобретенные, хотя слово “благо” кажется мне здесь излишним. При определенном образе мыслей и действий поспешность превращается в суетливость, а легковесность зацветает пышной по-рослью трюизмов. Быстроту и легкость, столь редкие в литературе, воспел Итало Кальвино; суетливость, увенчанную трюизмом, воспевать не требуется: она и так тискает роман за романом, оседающие в европейских привокзальных киосках и на полках модных московских магазинов. Насупротив быстрых и легких романов расположились тяжелые и основательные. Их больше (не говоря уже о том, что они толще), ибо тяжесть и основательность с позапрошлого века почитались (не всегда, правда) главными характеристиками жанра. Быть по-настоящему тяжелым и основательным очень сложно, так как для этого роману надо иметь соответствующий прозаический вес и держаться определенных социальных, моральных, религиозных, культурных (последнее часто подменяет предыдущие) основ. В противном случае вместо тяжести и основательности разом подсовывают тяжкую скуку, которая столь по сердцу бородатым русским критикам всех времен. Но все это не про Лебедева. Повторяю, его книга — глубокая и неспешная. Легкие лепестки его фраз медленно падают на читателя, заметая все пути отступления и наступления, от чего он впадает … (см. выше). Застигнутому неспешной лепестковой бурей читателю ничего не остается, как только считать слоников или припоминать былое. Слоники неспешно приводят его в Индию (почти что в гумилевскую Индию Духа), где читателю повествуют, как малоизвестный сахалинский писатель Чехов купался в Ганге: “В первый раз, когда мой товарищ, не подготовившись, забежал в реку, собравшиеся сдержались — приняв его за Арнольда Швейцера, врача и музыковеда, много писавшего о вечерних рагах. Но когда после безуспешной попытки выловить упавшее с носа пенсне Чехов возмутил священную гладь, его закидали бараньими перьями и вы-гнали вон”. Такая вот Индия в этом интернациональном Париже. Что же до “былого”, то читатель, с помощью автора, действительно только и делает, что припоминает былое, да не свое. И не чужое. Вообще “былое”: “былое”, не прожитое никем. То самое, что скупает один из главных героев романа, похожий разом на вагиновского безумного коллекционера и мефистофеля средней руки.
По ходу дела герои обсуждают ход романа, в котором они очутились. “Тоже мне, свежий прием”, — скажет видавший виды критик и будет не прав. Виды, может, он и видывал, но вот здесь не увидел ничего. Дело в том, что придуманный еще романтиками трюк придания дополнительной пары кавычек к романной условности, трюк, осуществляемый обычно при помощи наспех организованного семинара, в ходе которого персонажи обсуждают свою участь и коварство автора1, имеет определенную цель. Любое повествование изначально насквозь условно и, доведя эту условность до абсурда, хитроумный автор пытается пройти сквозь “литературу” к так называемой “жизни”. Иными словами, этот трюк, хотя и числится обычно по разряду “постмодернистских штучек”, порожден не скепсисом, а утопизмом. Ибо разве не утопия считать, что так называемая “жизнь” существует помимо наших представлений о ней и описаний ее же? Но мы ушли несколько в сторону от романа Лебедева; впрочем, сам этот роман, по крайней мере, как утверждает его автор (автор, являющийся действующим лицом повествования), бредет сам собой: “Я всегда пишу без плана — куда кривая выведет”. Попытки наметить хотя бы приблизительные планы кривой романа, пусть даже не “романа” как литературного жанра, а “бытового романа”, романа автора-пигмалиона и его ледидулитл Шахерезады (она же Иоланта, она же Чайковская), любовного романа, который чуть было не увенчался счастливым браком, заканчиваются временным исчезновением героини2. А все почему? Да потому, что герой (автор) составил план дальнейшей семейной жизни, занявший всего полстраницы. Долой планы! Да здравствует кривая! А как еще можно продвигаться — по колено в лепестках, когда не видно ни зги, когда проплываешь на гондоле под мостом Мирабо и швартуешься у кремлевской стены?
Теперь о лепестках лебедевских фраз. Каждая по отдельности действительно легка и буквально взмывает вверх от самого слабого читательского вздоха. При этом “легкость” вовсе не означает “краткость”. Судите сами: “Пол, пылинки, коричневое, отрезок ногтя. Потолок, комар в разведке, трещина. Количество событий удваивалось, учетверялось, доходя до тысячи в кубическую секунду”. Стилистическая особенность лебедевских фраз — в том, что каждая интонационно самодостаточна и находится от соседки на крохотном расстоянии, что не дает им слипнуться и позволяет звучать отдельно, как нотам у Телониуса Монка. Слово “ноты” здесь ключевое, ибо “Скупщик” наполнен музыкой — не только музыкой музыкант-ских имен от Баха до Сильвиана, но и музыкой как высшей гармонией; пусть гармония эта не совсем традиционна и отсылает нас скорее к Колтрейну и Сати, нежели к Чайковскому.
Так что же такое “непрожитое”, которое скупают в романе Андрея Лебедева? Вещи и события этого мира, пестрый ворох феноменов — вот что обменивает на забвение таинственный всемогущий персонаж романа, набивая свои закрома, из которых, вторя бибоперской музыке небесных сфер, складывается неторопливый роман с сотнями переплетающихся имен и названий, будто в высыпанных из строгих рядов каталогов. Андрей Лебедев одержим каталогами, списками, перечислениями3, однако в “Скупщике” он щедро вытряхивает их содержимое на читателя. Получается прозаический шедевр: “Ты разве не видишь? Да это же обыкновенные чертовы обезьяны, обезьяны паукообразные, без стыда и совести плетущие свои интриги, в сети которых попадают наивные оленьки-папу! Будь оленем-лирой, опоссумом-красавцем, а не опоссумом буролицым, который давно пропил свой талант и теперь, изображая из себя плащеносного павиана, эдакого павиана-сфинкса, рыщет по великосветским тусовкам в поисках халявной выпивки! Молю тебя — не будь пасюком!”
И последнее. Чтобы избежать обвинений в “импрессионистической критике” (и даже “непрофессионализме”), привожу ряд объективных фактов касательно новой книги Андрея Лебедева. Сообщаю, что роман “Скупщик непрожитого” не является “простым (или “прямым”) повествованием”, столь сейчас модным. В нем не поднимаются ни политические, ни религиозные проблемы, психология занимает в романе весьма скромное место, устроившись с шитьем в кресле в самом дальнем углу залы. Если читатель “Скупщика” прослезится, то исключительно от полноты эстетических чувств. Чтобы понять, что же на самом деле происходит в романе, надо его внимательно прочесть. Мать вполне может посоветовать эту книгу дочери-подростку, точно так же, как дочь-подросток — своей матери. В рецензируемую книгу, кроме “Скупщика непрожитого”, вошли еще три вещи, либо кое-что объясняющие в одноименном романе (“Возможная автобиография”), либо создающие необходимый для его понимания контекст и усиливающие долгое послевкусие от оного (“Истории про задумчивых”, “Гибель бухгалтеров”). Автор книги более пятнадцати лет живет в Париже и, как многие соотечественники, жившие или живущие в этом нечужом для отечественной словесности городе, пишет превосходную русскую прозу. Печатает, увы, мало. Теперь эта несправедливость отчасти устранена.
“Кристофер догадался о том, что метель кончилась, по тишине, воцарившейся вокруг”.
Кирилл Кобрин / Прага
1 Лучший пример такого рода книги — “О водоплавающих” О’Брайена. Там персонажи устраивают даже суд над автором, и последнему, поверьте, приходится несладко. Впрочем, а когда автору вообще приходилось сладко? Не потому ли авторы любят утолять жажду напитками преимущественно горькими?
2 Которая, кстати, тоже сочиняет, только не романы, а рассказы.
3 Он даже некогда завел для них специальный сайт, к сожалению, сейчас закрытый.