Опубликовано в журнале Критическая Масса, номер 4, 2004
Предисловие Л. Флейшмана и М. Розановой. Подгот. текста и прмеч. М. Розановой. В 3 томах. Т. 1. 464 с. Т. 2. 576 с. Т. 3. 480 с. М.: Аграф, 2004. Тираж 1500 экз.
Эта книга — откровенный, явный и неприкрытый ответ на книгу Юлия Даниэля “Письма к друзьям”. Такая странная перекличка за гробом. Один из удивительных фактов истории литературы — два таких разных писателя на одной скамье подсудимых. Парадокс, господа присяжные заседатели. Пристрастие к историко-литературным чертежам по воздуху вынуждает сказать: перед нами естественный распад такого неестественного явления, как социалистический реализм, составленного из “народнической”, народолюбивой, социальной литературы и литературы декадентской.
Декадентскую составляющую соцреализма взял себе Абрам Терц. Народническую — Юлий Даниэль. В декадентстве (равно как и в двурушничестве) очень помог Терцу (Синявскому) Максим Горький, про Клима Самгина которого Андрей Донатович Синявский написал диссертацию. Всякий, кто всерьёз читает горьковскую эпопею, не может не видеть, что alter ego великого пролетарского писателя Горького — интеллигент Клим Самгин. Но это еще не все “двурушническое”, не все “двойническое”, что есть в Горьком.
“Несвоевременные мысли” и осанна социалистическому строительству разнесены в историческом времени, но для человека, читающего Горького после всего, эти вещи — одновременны. Даже если он знает, что сначала были “Несвоевременные мысли”, а уж потом “Если враг не сдаётся…” — всё одно ощущение одновременности, сейчасности существования двух Горьких его не оставляет, а стало быть, возникнет внутренний, душевный, как сказали бы немцы, geistig-seelisch — карт-бланш на собственное “двурушничество”, на собственное “двойничество”.
Почему тянет на эти рассуждения после писем Синявского жене из лагеря? Почему после писем Даниэля друзьям из тех же мест не тянет рассуждать о том, что Юлий Даниэль — одно, а Николай Аржак — другое? Николай Аржак всего только псевдоним Юлия Даниэля, тогда как Абрам Терц… Анна Ахматова как-то удивительно точно, пусть и гротесково разделила этого кентавра: Терца / Синявского: “Андрей Синявский это — само добро; Абрам Терц — само зло!”
Сказано резко, несправедливо, но в резкости и несправедливости своя правота. Демаркационная линия проведена чётко. Здесь — Синявский; там — Терц.
Марья Васильевна Розанова, публикуя письма Синявского из лагеря, демонстрирует то нерасчлененное единство, где Синявский и Терц еще не отделились друг от друга. На Никейском соборе грамотно описали такое состояние: нераздельно и неслиянно.
Впечатление — жуткое. Выясняется, что в мире для Синявского была только литература. Только! И все люди, его окружавшие, были нужны ему как помощники (или помощницы) в его литературной работе (или литературной игре) — как вам это понравится. Если же не помощники и помощницы, то — материал, подручный и подсобный. С каким удовольствием Терц записывает забавные подслушанные им речения, словечки, слова, фразы, тюремные песни, песни чеченские, сектантские. Нельзя сказать, что он невнимателен к жизни, к окружающей его действительности. Ого-го! Еще как внимателен по сравнению со все тем же Юлием Даниэлем.
Но он внимателен к окружающим его людям как этнограф, как фольклорист, как литератор, набирающий материал для будущей книги; для него что люди, что книги, что деревья, что облака — одинаковы. Не то Даниэль. Его солагерники — его друзья; люди, к которым невозможно относиться как-то иначе, чем к себе и к своим близким. Впрочем, здесь свои сложности, потому что и к себе, и к своим ближним Синявский, готовящий из себя Терца, относится с той же спокойной отрешенностью исследователя, этнографа, фольклориста. Может, артиста, играющего выбранную роль?… Может, подпольщика? Потомственного подпольщика?
Все-таки Андрей Донатович Синявский был сыном эсера; это не могло не наложить отпечаток на его жизнь и поведение. Он привык быть конспиратором. Он и в литературу, в искусство ушел, как его отец уходил в бомбисты. Это был тайный мир. Мир, четко отгороженный от повсюдной мерзости… В этом смысле Андрей Синявский не был ни советским писателем, ни советским человеком. Юлий Даниэль был — если не советским писателем, то советским человеком — точно. Отсюда его неуживчивая, резкая позиция в лагере, его заступничество за солагерников, карцеры, голодовки. Не то Синявский — это не его мир эта “Совдепия”, с чего бы ему возмущаться здешними несправедливостями? А как же иначе? Отсюда его спокойное, не теряющее собственного достоинства, но вполне мирное поведение в лагере.
М. В. Розанова вспоминает в книге, как их — ее и мужа — назвал как-то Сергей Чудаков (“сочинитель лучшей из од на падение NN в кружева и к ногам Гончаровой”, человек, ещё ждущий своего исследователя и биографа): “симбиоз актинии и рака-отшельника”. Казалось бы, точно — Андрей Синявский напоминает рака-отшельника: мол, никто-то мне не нужен, отстаньте от меня! Пришлите мне поморин, книжки про мифы, сказки, средневековье, Гоголя, Пушкина и дайте хоть секунду тишины…
Но это все — внешнее: внимательно вчитавшись в письма, поражаешься невероятной, нечеловеческой энергии этого писателя, этого деятеля… Его в какой Вилюйск ни запри, а на лапти Обломову не обдерёшь. Он не просто письма жене пишет. Он тренируется. Он разминает руку. Он упражняется в стиле. В какой-то момент читателю становится не по себе: ну ладно, половина писем — это то, что потом станет “Прогулками Пушкина”, “В тени Гоголя”, “Голосом из хора”, “Иваном-дураком. Очерком русской народной веры”, но то, что осталось, это-то что? А это статьи в журнале “Декоративное искусство”, в котором сотрудничала Марья Розанова. Андрей Донатович, оказывается, помогал Марье Васильевне в написании статей “Фантастический реализм”, “На окраине искусства”, “Город с птичьего полёта”… А что еще остается? А остается бытовуха — жалобы на долгое отсутствие писем, волнение о здоровье сына, заверения в любви; объяснения, мол, с той, прежней моей, долагерной любовью — всё! Разрушена, как Карфаген, и вернусь, де, к тебе…
Но дикое, ни с чем не сообразное дежа вю. Где-то уже это читано, нет, не сюжет (хотя сюжет, надо отдать должное, Марья Васильевна выдерживает до конца, как и характер), но стиль, это вот “плетение словес”. Сначала вспоминаешь: Ремизов! Алексей Ремизов — вот чей самый верный ученик и едва ли не переписчик Андрей Синявский, старающийся быть Абрамом Терцем; вот у кого он “ставил руку”.
А уж вслед за тем приходит другое воспоминание, другая ассоциация… Ну разумеется, “Бедные люди”. Достоевский. Не хватает только “маточка моя!”, а так всё при всем. Андрей Синявский, как его любимые герои — Пушкин, Гоголь, Розанов, — всегда на публике. Всегда готовит репризы. Публики не видно. Она там, “за горами лет”, но она есть… Поэтому надо хорошенько подобрать тексты, хорошенько разыграть гаммы… Кто у нас мастер по “жалостным текстам”? Федор Михайлович? Вали сюда — Федора Михайловича!
Если правильно высказывание “Человек — это стиль”, то в случае с Абрамом Терцем, или, скажем точнее, в случае Андрея Синявского, выстругивающего из себя Абрама Терца, “человек — это стилизатор”. Он был удивительным стилизатором. Он умудрялся боль и страдание, свое и чужое, превращать в материал для стилизации, для литературы. В нём было мужество эстета. Оно не может не вызывать уважения и не может не отталкивать.
Марья Розанова в комментариях приводит слова первой жены Синявского: “Нужно иметь мужество быть обыкновенным человеком”. Понятно, что эти слова казались и Синявскому, и Розановой неверными, филистерскими, обывательскими, а между тем в них — очень большая доля истины. “Мужество быть обыкновенным человеком” — не меньше мужества быть эстетом.
Сюжет, который изо всех сил тянет и вытягивает Марья Розанова, мораль книжки выстраивается проще простого: вот два эстета, два художника, два артиста, равно удаленные от кагэбэшной жандармерии и диссидентской революционщины, и вот та самая жандармерия вместе с диссидентской компанией, что оказываются при всей своей взаимовраждебности более всего враждебны двум свободным художникам — Марье Розановой и Андрею Синявскому.
Мне не кажется, что этот сюжет верен. Есть в этом какая-то натяжка, какая-то напряжённость тона; все та же стилизация, что и в письмах Синявского. Марья Розанова не слишком верно назвала свою книжку. Надо было бы назвать “127 писем о любви и тысяча одно примечание о ненависти”, ибо книга проникнута, пронизана такой, мягко говоря, неприязнью к диссидентской компании Ларисы Богораз, первой жены Юлия Даниэля, что становится как-то не по себе.
С чего бы вдруг? Лариса Богораз умерла; ее второй муж, Анатолий Марченко, солагерник Юлия Даниэля, в 1986 году погиб во время бессрочной голодовки, добиваясь освобождения всех политзаключенных СССР (так ведь и добился! — после его гибели началась горбачевская амнистия политзэкам); сами диссиденты шестидесятых никаким общественным влиянием в нынешней постперестроечной России не пользуются — и вдруг такая неприкрытая ярость. Я — пасую. Здесь надобен скальпель Фрейда.
Никита Елисеев