Опубликовано в журнале Критическая Масса, номер 2, 2004
Давно стало общим местом говорить о сопровождающих нас образах. Тяжеловесное и отдающее ригидностью понятие «СМИ» сменилось на более жовиальные, включенные в глобальное взаимодействие «масс-медиа». Повсюду теперь мы слышим слово «медиум» — но если к нам и вернулся спиритизм, то исключительно в посюстороннем виде: речь по-прежнему идет о «близком». Впрочем, никакая близость не гарантирует понимание. Наоборот. Так случилось и с образом — потерявший, казалось бы, материальную плотность, собранный из исчислимых точек-пикселов, приближенный столькими подручны-ми средствами (фотоаппарат, видео, телевизор, компьютер и т. д.), этот образ от нас далек как никогда. Он вездесущ и столь же непроницаем.
Уже на обыденном уровне вроде бы ясно, что циркуляция образов носит автономный характер. Теоретически это закреплено и подтверждено концепцией знакового обмена, этой политэкономией виртуального. Ясно, что потоки отделившихся образов обслуживают призрачную реальность посткапиталистического производства и что они сами включены в товарный обмен. Не менее очевидно, что эти образы окрашены желанием, которое, пойманное в сети мировых дельцов, и стало новой разновидностью товара. Продаются и покупаются желания. Образы — их эффективный проводник. Добавлю к этому, что с некоторых пор заговорили о «бесплотном об-разе» (disembodied image) — сначала применительно к масс-медиа, а теперь и в более абстрактном ключе исследований визуального. В этом понятии сошлись два горизонта — собственно медийный и психоаналити-ческий, ибо такой ускользающий образ усматривает-ся еще и как вместилище проекций. «Бесплотный образ» — это, похоже, облегченный вариант «симулякра». Или «симулякр», учитывающий изменившиеся обстоятельства.
Сегодня к этим последним прибавилось тягостное измерение Реального. Можно сказать, что образная ткань, заслонявшая воображаемое Запада, оказалась прорванной брутальным «посланием» с исламского Востока — тем, что теоретики пострадавшей стороны не преминули окрестить Событием. В самом деле, впервые за многие десятилетия — а может, вообще впервые — жители Соединенных Штатов испытали травму, превосходящую любые возможности национального воображения. Стоит также отметить, что повторяемость телевизионных образов катастрофы была прочитана как составная часть «послания» — в этой повторяемости дублировалась и испытывалась сама структура чувственности современного «имперского» человека. (Однако повтор, каким реальности сообщалась большая достоверность — ведь событие, опосредованное ме-диа, длится столько, сколько продолжается трансляция, — лишь усиливал аффективное воздействие катастрофы, ставшей зрелищем par excell-ence: в один и тот же миг, невзирая на время и место, зрителей всего мира объединила сила ужаса и состра-дания.)
И все же я хочу вернуться к «бесплотному» образу и попытаться обсудить, с чем в его лице мы все-таки имеем дело. Отмечу первую и очевидную трудность: любой раз-говор об образах наталкивается на границы языка, на принятую в нем систему понятий. Любой разговор об образах, иначе говоря, пределен. (Если, конечно, это серьезный разговор.) Критик современного искусства Розалинда Краусс — это будет всего лишь одним, но показательным примером — развивала, пожалуй, единственный базовый концепт: ее интересовало понятие бесформенного, и именно с помощью этого понятия она анализировала новейшее искусство начиная с Дюшана и сюрреалистов. Понятие бесформенного, заимствованное у раннего Батая, позволяло разом очертить и новую предметность, и собственно тео-ретический подход: бесформенное было родом «деклассирования», то есть «принижения» формы и расшатывания оппозиций, которые удерживают всякое значение. (Замечу, что неожиданный политический оттенок, привносимый во французское «declasser» его транслитерацией, не является таким уж чужеродным: речь и в самом деле шла о некоей насильственной демократизации культурной ценности «высокого».)
Подчеркну: бесформенное не является обратной стороной формы. Как не является изнанкой образа безобразное. (Причем в двояком смысле «лишенного контуров» и «отвратительного», «низкого».) В анализах, предпринятых Краусс, оппозиция «форма—бесформенное» заведомо устранена. Бесформенное — не просто нарастающая энтропия, подтачивающая форму изнутри или снаружи. Бесформенное — скорее способ существования формы, неопределенность, которая в принципе не может быть разрешена. Таковы, например, сюрреалистические скульптуры и фотографии, где расстроены все гендерные дефиниции. Иногда это буквально такое движение части объекта (его скольжение, раскачивание), когда формы, которые могли бы быть опознаны как «женские» или «мужские», оказываются в зоне полнейшей неопределенности. Можно сказать, что форма представлена в момент ее преодоления.
Но, строго говоря, бесформенное находится на стороне невидимого. Это так хотя бы потому, что культурный взгляд — а иным мы не располагаем — его не может видеть. Ибо чтобы «увидеть» бесформенное, безобразное, необходимо отказаться от вертикали зрительного поля в пользу множественных, распыленных точек зрения. Эти точки зрения заключают нас в «картину» (Лакан), то есть делают столь же открытыми для чужих взглядов, насколько зрячими являемся мы сами. Эти точки зрения нас де-субъективируют. Стало быть, бесформенное постижимо как опыт — в первую очередь мыслительный.
Так же и «бесплотный» образ: если его переинтерпретировать, он удерживает то же напряжение — между видимым и условиями видимого. Только сегодня само это отношение нуждается, похоже, в прояснении. Образ сегодня — и это возвращает нас к масс-медиа — заранее дан, более того — растиражирован. Образ существует не иначе как в клишированном виде. Он возникает как воспроизведенный, то есть без малейших притязаний на оригинальность. В этом смысле, если воспользоваться прозвучавшим выше термином, он возникает сразу как «бесформенный». Это значит, что уже на уровне материальном образ есть пробел, зияние или отсутствие — его невидимое растворено, «разлито» в видимом (скажем, в подлежащих расшифровке знаках). Это значит также, что в качестве пробела образ легко заменяем — можно представить себе прозу, мобилизующую ресурсы телесериала, или поэзию, использующую образность кино. Впрочем, не следует думать, что каждый из выразительных языков (или средств — по-английски опять-таки «media») совершает работу по специальной адаптации образов, почерпнутых из сопредельных областей. Равно как не надо усматривать здесь и простого коллажирования. Образ как пробел — это экономия образа, это мгновенное подключение образной цепочки во всей ее непрерывности: не надо описывать, не надо конструировать, достаточно всего лишь предъявить (назвать).
Утрачиваются качества: образ дематериализуется в момент его схватывания. Но сама эта дематериализация обнаруживает в образе его другое. «Исчезновение» образа указывает в сторону небывалого референта — током проходящей сквозь него аудитории, каковую он выводит на поверхность. Распадающийся образ собирает — собирает группу «респондентов», «пользователей», которые и узна╛ют в этом образе себя. И возможная его достройка будет означать в данном случае одно: проступание контуров сообщества, не имеющего ни самостоятельных детерминаций, ни таких же обособленных причин.
Повторю: независимое существование образов — не преувеличение и не метафора. Удивительно, что в этой новой материальности распылен и отпечатан наш аффект, как когда-то это было верно в отношении отдельных значимых вещей: достаточно вспомнить «аффективные объекты» Пруста в качестве проекции непроизвольной памяти. Сегодня такими объектами становятся, пожалуй, сами образы, и «прикрепляются» к ним не индивидуальные, а лишь совместные аффекты. «Мы» — это тоже пробел. Но есть такая спонтанная общность, которая расположена по касательной и к образам, и к формальным групповым единствам. Это момент схождения всех тех, кто вписан в горизонт банального, если под этим последним понимать структуру опыта сегодня. Опыт, как и прежде, остается недостижимым — нет такого языка, который мог бы его описать. Однако образы — внелингвистические, «бесплотные» — и содержат в себе потенциал предварительного освоения. Через образы, находящиеся вовне, может происходить и происходит встреча: ими и пишется наш опыт, тот самый опыт, для которого по-прежнему нет языка. Образы — это столькие встречи. Их поверхность — не зеркало, но скорее витрина или стена из непрозрачного стекла: она вбирает в себя целые толпы, но ее дробящиеся отражения нельзя ни уловить, ни задержать.