Опубликовано в журнале Критическая Масса, номер 1, 2004
У каждого свое отношение к сувенирам. Некоторым они кажутся специально придуманным предметным языком, “записывающим” географию жизни: дешевые штампы эйфелевых башен, голландских домиков и венецианских масок собирают уютную пыль биографии. И, хотя эти вещи заведомо и нарочито антиаутентичные, в них есть своя подлинность, возникающая внутри процедуры приобретения. Человек, покупающий на туристическом пятачке пепельницу с “логотипом” местности, вступает с этой пепельницей в какие-то отношения, которые порождают уникальные смыслы.
Весь этот сувенирный универсум достигает вершин своего обаяния на восточных базарах, где ценности сведены в таком плотном замесе, что, потянув за ниточку ярких бус, можно вытащить нечаянно предел грез нумизмата или мечту костюмного историка. Эх, забыться бы к чертовой матери да окунуться в райские краски какого-нибудь марракешского базара, перебрать пальцами берберские медальоны, вытащить, как павлина за яркий хвост, пеструю тряпку из шелковой невесомой кучи, выкупить за “условность” колье с натуральной ляпис-лазурью… Но, увы, жизнь призывает разобраться в других “сувенирах”…
“12 февраля в Нью-Йорке один из крупнейших российских предпринимателей Виктор Вексельберг встретился с представителями семьи Форбс, у которой он приобрел 9 пасхальных яиц Фаберже из коллекции императора Николая II. Эта сделка стала сенсацией. Лондонский аукцион антиквариата “Сотбис” планировал выставить яйца на торги. Однако Вексельберг вопреки сложившейся практике сумел договориться о доаукционной продаже. По некоторым оценкам, сделка обошлась бизнесмену более чем в $100 миллионов” (Известия. 2004. 12 февраля).
Мне трудно представить, что творится в сознании людей, обладающих миллиардами долларов. И хотя в медийной среде считается нормой обсуждение поступков и поведенческих мотивов миллионеров, более того, с претензией на их анализ или, чего хуже, на рекомендации — журналисты в этой роли так же убедительны, как никогда не пивший врач-нарколог. Я, бывало, пыталась представить себе, как выглядит миллион долларов, — судя по лихим кадрам из блокбастеров, это просто чемодан денег. Но когда я пытаюсь представить себе “портрет” ста миллионов, то картинка эта совершенно рассыпается: либо рисуется стопка из ста чемоданов (тогда сами деньги уже не наглядны), либо, выписываясь из груды купюрных пачек, образ становится необъятным и неудержимым. Что-то подобное происходит и тогда, когда хочешь представить, какой длины борода у Бога.
Я думаю, такое “понимание денег” имеет большая часть читателей этого журнала. Именно поэтому трудно рассуждать о целесообразности суммарных долларовых затрат Вексельберга. Еще смешнее пытаться идти по пути стандартной медийной критики и перечислять, сколько соцобъектов можно пустить в строй за эти деньги. (Правильно осваивать чужие деньги у нас мечтает каждый!) Глупо, аргументируя лобовое решение Вексельберга, придираться к Фаберже, обзывая яйца китчем и безвкусицей. (Во-первых, работы Фаберже — действительно высший пилотаж в ювелирной практике, во-вторых, изделия его мастерской невероятно разнообразны, но так случилось, что именно яйца, которые делались под заказ конкретного семейства для домашнего пользования, стали “визиткой” фирмы.) Обидно и то, что 9 золотых яиц не закрепляют нефокусируемой картинки под названием “100 миллионов” в моем скромном воображении. Короче говоря, нам не справиться с построением ценностного соответствия. Но совсем уж смешно и непонятно, когда про деньги кокетливо не желает говорить сам их владелец! Этот миллиардер, что — тоже не понимает в деньгах? Или они для него значат то же, что для меня или для моего соседа? Почему такая дискредитация денег исходит от человека, явно в них специализирующегося?
Не могу не процитировать Вексельберга, отвечающего “Известиям” на простые вопросы о размерах сумм и “цене вопроса”. “Историческая и культурная ценность не имеет адекватных денежных выражений…”; “… поскольку с исторической и культурной точки зрения я считаю коллекцию бесценной, было бы грех не воспользоваться стечением обстоятельств…”; “это будет хороший вклад в культурное и историческое восстановление ценностей, которые были в свое время утеряны”.
Создается предназначенный для широкой публики псевдоимидж истории культуры, воплощением которой служат сверхдорогостоящие формы с крайне дешевым целевым содержанием. Этот имидж примиряет два противоположных императива: результат “вклада в культуру” должен быть доступен, одновременно демонстрируя признаки подлинности. Но действительно ли бесспорная подлинность приобретенных предметов обеспечивает подлинность самого акта приобретения? Придется использовать чужую анималистскую метафору и представить благотворителей (субъектов культурных трат) как муравьев и стрекоз.
Первые не только узко специализированы — они строго локализованы в графах устоявшейся классификации, построенной по критериям наглядной объектности. Будучи “закрышеванными” опекой известных институций, они заняты накоплением ссылок, сносок и цитат. Стрекозы, напротив, участвуют в символико-обменных процессах по принципу легкомысленного соответствия широте и вольности своей эрудиции. В их решениях, на взгляд этаблированных “экспертов”, слишком много непредсказуемости — свои добродетельные инициативы они инвестируют не в объекты, а в то, что существует между объектами — в процессы, отношения, действия и противодействия. Критерий их прагматики — “пела — это дело” — своей изысканностью обескураживает всякого уполномоченного сертифицировать благодеяние.
Итак, подлинность действия была бы явлена в том случае, если бы культурные вкладчики не просто манипулировали эффектом готовой известности культурного продукта, а продвигали бы то, что заслуживает быть открытым и осмысленным. Но даже не в этом главная примета фальшивости приобретения подлинной коллекции.
Поддельность данной сделки лежит в колоссальном разрыве между экономической ценой и тем символическим сообщением, которое вбрасывают эти предметы в сегодня. Что такое яйца Фаберже с точки зрения их смысла для современного нашего сознания? Разве общедоступны коды искусствоведов, трепещущих над “золотым каркасом из рокайльных завитков, усыпанных алмазами”? Так ли много среди нас монархистов, чье сердце сжимается от трагической истории последних Романовых, зафиксированной в этих вещах? Православны ли мы в той степени, чтобы абстрактно радоваться искусности, вдохновленной главным праздником — Пасхой? Да и, наконец, так ли опытны мы в ювелирном потреблении, чтобы отнестись к коллекции сугубо прикладно — свой браслетик от Булгари или колечко от Картье сравнить с брэндом всех времен и народов? Ни одна из четырех прагматических интерпретаций этого яйцеголового знака не работает.
Зачем коллекцию купил Вексельберг, известно только ему, и это его право — и знать, и покупать. Мотивации этого приобретения, с точки зрения внешних наблюдателей, очевидны и озвучены каждой газетой — это жертвенный агнец от сырьевого миллиардера на алтарь разгневанных сырьевым же неучастием силовых и фискальных жлобов. Предметы, на взгляд комментирующего большинства, как раз для этого подходящие — они сертифицированы как ценность (а любой, даже русский прокурор понимает, что в “Сотбисе” не дураки сидят). Нас ни причины, ни мотивы не волнуют. Мы хотим разобраться в том символическом соусе, которым так неумело и неаппетитно залили эту яичницу. Зачем нам все-таки яйца Фаберже?
В моей непрочной памяти всплывает один чрезвычайно репрезентативный сюжет. Я вспоминаю, как президент Путин, аргументируя выбор мелодии советского гимна для нового российского, завернул что-то про укрепление традиций, связь времен и неожиданно прикрыл эту “оригинальную” посылку именами Пушкина и Толстого — мол, нельзя отказываться от своего наследия. Не знаю, случились ли верчения в гробах этих почтенных литераторов, но в моем зобу сперло. Эта “связь времен” так же прочна, как дверная ручка, прилепленная к двери на жвачку. Однако это чудачество путинских текстовиков и мотиваторов вспомнилось мне с целью аналогии. Все эти жалкие ссылки “на культурную и историческую ценность”, на “утраченное достояние”, на “справедливость возвращения на родину” имеют такой же запас оправдательной прочности, как и Пушкин в роли исторического “детерминанта” локального властного самодурства.
Не знаю, так ли уж тонко рассуждал Вексельберг, выкупая в общем-то красивые вещи, но на таком символическом безрыбье, на такой идеологической нищете, нервозно цепляющейся то за победу над Мамаем, то за клеймение сорокинской порнографии, яйца Фаберже выступают действительно наисчастливейшим атрибутом российского величия. Теперь всю иррациональность современной государственности, всю иллюзию надвигающейся стабильности, весь абсурд сегодняшнего жизнеустройства и все культурное перевертывание можно, наконец, держать за яйца. Они, как в древности в цементе, будут укреплять рассыпающуюся символическую крепость России.
Террористическое использование псевдоценностных мотивов в основном преследует цель разоблачить узурпацию со стороны потенциальных судей, “интеллектуалов” вроде меня и всяких умных комментаторов (один уже покойный искусствовед еще десять лет назад высказался о механизме ценообразования на яйца Фаберже — они бы стоили “нормальных” антикварных сотен тысяч, если бы не драма, стоящая за их символикой: миллионы стоят преступления большевиков, и, когда о них забудут, яйца упадут в цене). Доказательство поражения таких “умников” со всей их “семиотикой” может стать прекрасным пропуском в то внекультурное пространство, которое уполномочено отмечать (или не отмечать) продукты маркером культурной легитимности. Получив приятие поступка со стороны своих “поклонников”, представленных как в высокой культуре (типа музейных спецов), так и в “широком” истеблишменте, благотворители-муравьи становятся неуязвимыми, так как оговорки “умников” усложняют и запутывают процессы, в которых выигрывает как раз тот, кто идет напролом. Это все та же примитивная техника, известная нам по политтехнологиям. На поле символического обмена все так же: чтобы нейтрализовать знание, ослабить “капитализирующую” позицию истины, используется простой прием — квазиаксиологический, который опирается на плебисцитарные “демократические” добродетели, “освященные” патриотическим чувством. Производя впечатление на публику (а самым ярким ее представителем является сегодня наша власть), яйцедержатели объявляют себя и правдодержателями, возводя ситуацию обычного откупа в принцип подлинной культурной селекции. Однако такой доведенный до карикатурности благодетель-филантроп, конечно же, будет осмеян (посмотрите заголовки в прессе на эту тему: “яйца Вексельберга” — самый невинный каламбур) и превратится в пример, негодный для подражания даже в универсуме шикарных отступных.
Безусловно, яйца Фаберже сегодня — это упрощенный культурный язык, который легко можно использовать за пределами культуры. Такой язык нужен внекультурным сообществам (в первую очередь бизнес-группам) для того, чтобы обеспечить своей практике символическую прибыль интеллектуализации. Этот эсперанто позволяет хоть как-то осуществлять затрудненную коммуникацию между экономическими капиталистами и символическими. Этот язык сегодня примитивен. Он сложен из алфавита бриллиантовых овалов, практически возглавляющих мировую антикварную иерархию. Будет ли язык совершенствоваться за счет внимания к процессам, за счет стилизаций и реинтерпретаций, зависит от посреднических практик. Если они, как сегодня, будут подыгрывать убогим коллекционерским архетипам, доминирующим в головах инвесторов, если по-прежнему кураторы современного искусства будут строить менеджмент собственных галерей по схеме “продал Айвазовского — выставил Кулика”, если буржуазная глянцевая пресса будет видеть свое назначение лишь в утилитарном, почти физиологическом консультировании, то инвестирование в культуру так и останется на уровне вложений в реквизит. Откуда тогда ждать изменений в парадигме неутилитарных трат?
Добавлю еще одну реплику от Вексельберга, прелестную в своем свойстве самоприговора: “все материальное приходит и уходит. Даже несмотря на свою сиюминутную полезность. А вот культура и история служат той основой, которая питает наши души и нашу уверенность в завтрашнем дне. Сейчас оценить это сложно… Когда мы научимся… ценить вещи такого рода… тогда мы по-другому станем относится и к себе, и к стране”. (Несчастный напрочь запутался в материальном и символическом — материальны почему-то только детдома, а комплекты из золота и алмазов — почему-то идеальны…) Конечно, никто до сей поры не опроверг факта престижности культурной капитализации. (Сам этот факт уже институциализирован за пределами культуры — стало быть, усвоен обществом.) Однако проблема сохранения все еще престижного культурного капитала по старинному образцу вызывает разные ответы — в зависимости от характера индивидуального капитала. Те, кто сильно и непосредственно зависит от механизмов институционального воспроизводства, будут неистово цепляться за увековечивание хрестоматийных принципов отбора (которым они вообще-то и обязаны своим социальным и умственным существованием). Те же, кто стремится удержать за собой привилегию талантливо капитализировать всевозможное, будут пытаться сохранить саму ауру символического потребителя ценой отказа от очевидно устаревших правил.
И все-таки вопрос не закрыт — есть ли соответствие между ценой в 100 миллионов и значимостью этих предметов? Думаю, нет. Так много миллионов долларов может стоить объект или явление (пусть даже материально-предметное), в котором возможно бесконечное приумножение смыслов, в котором заложен познавательный континуум, преобразовывающая процессуальность, бесконечность смысловых переозначений (трудно себе представить, что эти предметы когда-нибудь будут изъяты из-под пуленепробиваемого стекла, с тем чтобы попасть в руки современного художника, который встроит их в актуальный контекст и тем самым задаст некий новый художественный дискурс). Предметы как конечные формы в принципе предельны в своей смысловоспроизводящей функции. Яйца же Фаберже тем более слишком локализованы в своем значении. Экономика сувенира незатейлива: их цена должна быть низкой, а содержание смыслов, созданных отношением и процессом, — высоким. И это касается любых сувениров — даже тех, что от Фаберже.