Опубликовано в журнале Критическая Масса, номер 2, 2003
Поразителен по своей цельности и, рискну сказать, парадигматичности, монотонный жизненный и рисковый, извечно маргинальный творческий путь Ролана Барта. Инстинкт, наперекор диагностированной самим Бартом как «боязливость» сдержанности, всегда гнал этого пелтаста прочь (всегда ли вперед?) от фронта наступающей во всеоружии своих институтов, при поддержкe тяжелой научной артиллерии, статики доксы. Так было и в первый, условно говоря, семиологический период, окрашенный своего рода романтическим позитивизмом, и в период последовательной фрагментации (почему-то никто не назвал эту ее версию «деконструкцией») чужих («S/Z») и своих собственных («Фрагменты любовной речи») текстов. «Обратная» траектория, напоминающая траекторию ныне наконец-то явленного нам Эрмитажем в подлиннике Никола де Сталя от абстракции к фигуративности: от метаголовного, структурального дискурса ко все более и более телесному письму, все решительнее выходящему за рамки текста о тексте.
Но инстинкт этот правлен на оселке исследовательского разума, всепроницающей рефлексии, становящейся под его влиянием не только констатирующей, но и профетической; и мы читаем в «Ролане Барте о Ролане Барте»: «Прикрываясь как алиби отказом от развернутых рассуждений, начинаешь регулярно писать фрагменты; и от фрагмента незаметно переходишь к └дневнику“. Раз так, то не получается ли, что все здесь написанное имеет целью получить право вести └дневник“? Нельзя ли рассматривать все написанное мною как скрытое и настойчивое усилие к тому, чтобы однажды свободно вернуться к мотиву └дневника“ в духе Жида? Возможно, у последней черты вновь встречаешь свой исходный текст»1 .
Это неожиданное упоминание «последней черты» оказалось во многом пророческим: основные «дневниковые» записи/тексты Ролана Барта, как и многие его медитации касательно самого статуса дневника, относятся к периоду 1977—1979 годов, периоду его заката — и в первой же «иллюстративной» дневниковой записи своего ностальгического размышления об экзистенциальном измерении дневника2, замечательного эссе «В раздумье» (D≤elib≤eration), Барт пишет (июль 1977 года): «Мрачные мысли, страх, тревога: вижу впереди смерть дорогого мне человека, паникую от этого…»3
В конце 1977 года, вскоре после выхода «Фрагментов любовной речи», умирает Генриетта Барт, мать Ролана, близкий и любимый человек, без которого он не мыслил своего повседневного существования, и жизнь писателя вступает в сумеречную, исполненную меланхолии полосу работы траура, выбраться из которой он не имел ни сил, ни желания (по свидетельству многочисленных друзей и знакомых Барта, его смерть, казалось, была вызвана не столько несчастным случаем, в который он попал — Барта сбила машина, — сколько неспособностью — или, что то же самое, нежеланием — его организма вновь взваливать на себя ношу жизни). Отсюда и смена тональности его текстов, их глубокий минор — как в своеобразном реквиеме по усопшей, «Камере люциде», так и в исполненных глубинного, необоримого утомления интроекциях небольших, сплошь и рядом интимно окрашенных текстов.
Переведенные ниже «Парижские вечера», наряду с еще несколькими текстами, объединенными своим автобиографическим началом и повышенной, переходящей в трудно дававшуюся всю жизнь Барту доверительность, вошли в опубликованный через семь лет после смерти автора его близким другом Франсуа Валем сборник «Эпизоды»4. Книга эта приобрела привкус скандальности из-за неожиданно вышедшего в ней на поверхность гомосексуализма автора — никогда не скрываемого, но и не декларируемого: вспомним, например, упреки в трусости в его адрес со стороны Доминика Фернандеса, нашедшего во всей книге «Ролан Барт о Ролане Барте» на эту тему один-единственный фрагмент — «Богиня Г»5 [«Мы все время недооцениваем силу наслаждения, которой обладает перверсия (в данном случае — силу двух «г», гомосексуализма и гашиша)», оp. cit., с. 75]. Причиной тому, конечно же, не малодушие, а присущая Барту сдержанность, которую он не побоялся представить на суд читателю как боязливость. И все же, несмотря на кажущееся из-за своей агрессивности защитным заявление публикатора о том, что, в частности, «Парижские вечера» «предназначались со временем к публикации», трудно отделаться от мысли, что не случайно здесь так часто идет речь о «Замогильных записках» Шатобриана и публикация этого текста подразумевалась (как и в случае упоминавшихся Бартом интимных дневников Жида) автором лишь post mortem. И при этом — никакого просветления, никакого катарсиса, дарованного, казалось бы, совсем недавно, еще во «Фрагментах любовной речи», любому — как мучительному, так и трагическому, как нелепому, так и постыдному — положению дел и тел письмом…
1 Ролан Барт о Ролане Барте. М., 2002. С. 110; пер. Сергея Зенкина (см. рецензию Александра Скидана на с. 60. — Ред.).
2 Следует, наверное, напомнить, что к этой тематике (отталкиваясь от размышлений Бланшо в «Сущностном одиночестве») Барт обращался еще в «Критике и истине» (1966).
3 Op. cit., с. 249; нельзя не воздать должное переводчику и составителю русского издания «Барта о Барте» за включение этого важнейшего текста в приложение к основному корпусу книги.
4Incidents. Paris: Seuil, 1987. Небольшой текст из этого сборника «Свет Юго-Запада» также представлен в упомянутом выше приложении.
5См.: D. Fernandez. Le Rapt de Ganymede. Grasset, 1989.
Виктор Лапицкий
От издателя
<…> «Парижские вечера» были написаны за три недели между 24 августа и 17 сентября 1979 года, после того как в «Тель Кель» был отдан текст под названием D≤eli-b≤eration, где Ролан Барт пытается разрешить свои сомнения по поводу «ведения дневника» как литературной практики. Рукопись имеет название, пронумерована и содержит некоторые указания по окончательной редакции: все говорит о том, что она предназначалась со временем к публикации. Речь идет не о дневнике в чистом виде, а — на что и указывает заголовок — о повествовании о том, что составляло отдельный слой повседневной жизни Ролана Барта: о вечерах, которые он проводил вне дома, и о примыкающих к ним выходных днях. Читая эти страницы, следует помнить, что говорится в D≤elib≤eration: «Оправдание дневника как произведения может быть только литературным, в самом прямом и даже, пожалуй, ностальгическом смысле слова»*. Ведение дневника, по Ролану Барту, может быть мотивировано четырьмя способами — поэтически: «создать текст, окрашенный некоторым индивидуальным письмом, некоторым └стилем“ (как сказали бы раньше), авторским идиолектом»; исторически: «изо дня в день рассеивать, распылять в тексте следы своей эпохи, смешивая великое с малым»; утопически: «сделать из автора объект желания — если писатель мне интересен, то может захотеться узнать поближе любые мелочи его повседневного быта, его вкусы, настроения, сомнения»; любовно: создать в одержимости Фразой «кузницу фраз, не └красивых“, а точных; делать все более утонченной и отточенной форму… способ высказывания… с увлечением… сходным со страстью». Надо ли после этого притворяться, будто не в курсе того, что очень хорошо известно, — отсутствие великодушия во всех смыслах слова, с которым кое-кто ухватится за сказанное здесь: при случае — как за сомнение в формах современности, при случае — как за отчаяние в желании? Ролан Барт был не из тех, кто отступает перед риском высказывания, когда его письмо представлялось ему обоснованным, когда само оно представлялось ему обоснованным в письме: именно этому нижеследующие страницы служат также и этическим образцом.
Ф. В.
24 августа 1979**
(Вчера вечером.) Читал во «Флоре» «Монд», ничего не происходило, рядом два паренька (одного из них знаю в лицо и даже здороваюсь при встрече; он довольно симпатичен, с правильными чертами лица, но ногти слишком неухожены) заняты обсуждением «будильника по телефону»: делается два звонка, если не проснешься в это время, твои проблемы, теперь это все на компьютере, и т. д. В метро, как показалось, довольно много молодых иностранцев (с Северного и Восточного вокзалов?), в одном из вагонов играл гитарист (в стиле кантри); я специально сел в другой вагон, но у Одеона он перебрался в мой (наверное, он успевает пройти весь состав); я быстро вышел и успел поменяться с ним вагонами (мне всегда неловко видеть протянутую шапку: это как истерия или шантаж, да и высокомерие — считать само собой разумеющимся, что эта музыка — или музыка вообще — мне всегда по душе). Вышел на Страсбур-Сен-Дени, под сводами гулко звучал саксофон, в переходе за поворотом увидел музыканта: молодого худенького негра, производившего этот несоразмерно большой шум. Заброшенность квартала. Заметил улицу Абукира, вспомнив, что о ней говорит Шарлюс; я и не знал, что она доходит почти до Бульваров. Еще не было половины девятого, и я решил прогуляться: в назначенное время Патрисия Л. должна спуститься и открыть дверь дома 104. Квартал был безлюдным и грязным, дул сильный холодный, грозовой ветер, поднимая огромные куски оберточной бумаги, отходы производства местных пошивочных мастерских; обнаружил маленькую треугольную площадь (кажется, на улице Александрии); очаровательная замарашка! с тремя старыми платанами (мне было не по себе от их тесноты) и скамейками необычной формы: как деревянные бочонки каштанового цвета, и сбоку низкое размалеванное строение; вначале я подумал — нищее варьете, нет, оказалось пошивочное ателье, рядом на стене огромная киноафиша (Питер Устинов с двумя молодыми женщинами); дошел до улицы Сен-Дени, но там не послоняешься из-за проституток, которые норовят принять тебя за клиента; вернулся, место скучное, ни одной витрины для разнообразия, присел на минутку на скамейку той маленькой площади; ребятишки шумно играли в мяч, другие соревновались, кто дальше прыгнет, приземляясь на огромную кипу бумаг, которую уже начал разносить в разные стороны ветер. Я подумал: кино! Вот что надо бы [снять] и вставить в фильм; начал фантазировать, воображая технику, которая позволила бы мне все заснять (идеальная камера вместо пуговицы на моей рубашке), и другую, способную превратить эту продуваемую злым ветром площадь в декорацию, куда можно поместить персонажа. Прошел мимо отеля Ройяль-Абукир (ну и название!) и оказался у нужного мне дома номер сто четыре, продолжая грезить, в оцепенении от сплина, который царит в этом квартале. Все было словно в каком-то заброшенном районе Нью-Йорка, только в малом париж-ском масштабе. За ужином (добротный ризотто, но мясо, конечно, не прожарено) мне было хорошо — из-за друзей: А. К., Филипп Роже, Патриция и молодая женщина по имени Фредерика в довольно нарядном платье, изумительный синий цвет которого меня успокоил, по крайней мере поднял настроение; она почти ничего не говорила, но тем не менее чувствовалось ее присутствие, и я подумал, что для поддержания равновесия на хорошей вечеринке стоит приглашать таких персон, внимательных и неприметных (Андре Т. все-таки не знает меры). Говорили о том, что они окрестили «плоскими историями» («На вокзале Виктории, в Англии, встретил испанку, говорившую по-французски»), возбуждаясь при этом и таким образом ставя под сомнение само это понятие; говорили также о Хомейни (я сказал, что сожалею о том, что сегодня нас только информируют, отсутствует аналитика, никто не говорит, например, о расстановке общественных классов в Иране, здесь явно не помешал бы Маркс), затем о Наполеоне (потому что читаю Шатобриана). Ушел первым около половины двенадцатого, очень хотелось отлить, и, опасаясь, что такси сразу не найдешь и придется ехать на метро, я решил зайти в бистро на бульваре напротив ворот Сен-Дени; там, в углу у туалета, я едва протиснулся мимо троих не поддающихся определению существ (полуманерные, полутравести), обсуждавших (насколько я понял) какую-то марсельскую проститутку; красавецазиат в татуировках (часть сине-зеленого рисунка выступала из-под короткого рукава рубашки) тащил своего спутника к игровым автоматам. Парень за стойкой и хозяйка вульгарны, у них усталый и вежливый вид; думаю про себя: ну и работа! В такси пахло грязью и аптекой, тем не менее курить нельзя (в знак запрета — перечеркнутая сигарета). В постели, пока по радио Жермен Тайфер увлеченно несла какие-то напыщенные пошлости, но голосом и с дикцией, которые я обожаю, ожидая с нетерпением, когда наконец закончатся записи Стравинского и Сати, чтобы вновь ее услышать, в постели, стало быть, просматривал первые страницы «М/С», появившегося в «Сей» (мне о нем сказал Ф. В.), спрашивая себя: ну как? И, не найдя — хотя текст мил и хорошо написан — ничего, кроме «ну, ну», снова, со страстью, взялся за историю Наполеона в «Замогильных записках». Выключив свет, вновь ненадолго включил радио: хрупкое и пикантное сопрано выводило какую-то классическую арию (что-то вроде Кампры), тоска! (все так схожи), выключаю.
25 августа 1979
Во «Флоре» с Эриком М.: заказываем сосиски по-франк-фуртски, яйца всмятку и стакан бордо: ужин без затей. Не на ком остановить взгляд. Седеющий бородач, аргентинец, подходит к столику и напоминает о своем предложении посетить (все расходы оплачиваются) его Институт коммуникации, так как я не даю прямого ответа, он добавляет что-то вроде: «Политически мы совершенно независимы» (я, честно говоря, даже и не думал об этом, моя мысль была о скуке нескольких ужинов с ним в Буэ-нос А. — общаться придется по-английски). Юноша вошел и сел один за столик, трудно сказать, кто он по национальности (лишь миндалевидные глаза выдают в нем чужестранца), на нем куцая курточка, но не яркой расцветки, «на выход» (по крайней мере что-то вроде Бель Жардиньер), воротник в беспорядке, узкий галстук туго завязан, и все это завершают (а скорее, начинают) странные красные туфли из замши. Проходит тип, продающий «Чарли-Эбдо»; на обложке, в идиотском газетном вкусе, корзина зеленоватых голов, словно кочаны салата: «Голова камбоджийца, два франка штука», и как раз в этот момент входит озабоченный молодой камбоджиец, видит рисунок, не скрывает своего удивления и с беспокойным видом покупает газету: голова камбоджийца! Между тем мы с Эриком потихоньку обсуждаем проблему дневника; я говорю, что собираюсь посвятить ему текст, который написал для «Тель Кель», трогательно, как он реагирует на это (его удовольствие: вот маленькая радость сегодняшнего вечера). Он провожает меня по улице Ренн, удивляется, что так много жиголо, и таких красивых (я более сдержан), рассказывает, как был обижен И., передавшим, что П. говорил о нем гадости (инци-дент среди своих вполне в интриганской манере И.). Вечером в постели, под звуки «Щелкунчика» (в передаче это образец фантастической музыки!) продолжаю потихоньку последнего Наварра (лучше, чем другие) и «М/С» («ну, ну»), но это обязательное чтение, и, рассчитавшись чуть с должком, с облегчением возвращаюсь к настоящей книге, Шатобриану. И всегда эта мысль: а что, если «новые» ошибались? А что, если были бездарны?
26 августа 1979
В «Бонапарте», пока жду к ужину Клода Ж., случайно встречаю Жерара Л. (терпеть не могу таких внезапных встреч, мне нравится побыть в кафе одному, посмотреть по сторонам, подумать о работе и т. д.): он жалок, как никогда, из его едва связной речи, сопровождаемой из-под завитков волос мягкой улыбкой и взглядом синих, то близоруких, то удивленных глаз за стеклами очков, следует, что он уехал из своей комнаты на квартиру к какому-то типу, надеясь, что найдет там место порисовать, пока Академия закрыта (на лето), но тот свихнулся, жить с ним — сущий бедлам. — Сколько твоему типу лет? — Двадцать четыре, он художник. — Пристает к тебе? — Да нет, в том-то и дело (как будто именно это и смущает Ж. Л.), он свихнулся и т. д. Он настолько жалок, чего-то ждет, чего-то настойчиво просит, что это меня возбуждает, как будто перед тобой невольник, не вдаваясь в мотивации, меня это трогает, думаю, скажи я сейчас: «Ну что, пошли», какой радостью и облегчением прозвучали бы для него эти слова. Но я сдерживаю себя, это было бы чистым безумием. — Клод Ж. пришел в майке; на улице проливной дождь, холодно. Не можем выбрать ресторан; он великодушно предоставляет мне право выбора, но, как всегда, эта свобода выбора — слишком обременительный дар, с которым я не знаю, что делать; он говорит о «мясном ресторане» рядом с Коллеж де Франс, хотя эта идея мне претит и я опасаюсь, что там все будет забито (ненавижу, когда в ресторане негде сесть), мысль идти под дождем меня пугает, я предпочел бы какой-нибудь далекий ресторанчик (чтобы добираться на его машине); к счастью, этот «мясной» ресторан закрыт, остается «Бофенже» (куда мне хотелось пойти сначала, я сейчас без ума от этого хорошего, правда дорогого, пивного ресторана). Мажордом обращается ко мне по имени, я немного смущен, но это и лестно, кресс-салат хорош, как и моя любимая (с первых поездок в Италию) рыба с отварными овощами, которые я щедро поливаю заправкой. Клод Ж. рассказывает о своем путешествии в Турцию с Ж.-П., его другом. Насколько я понимаю, было много ночных переездов на машине, когда в незнакомый город приезжаешь в час ночи, 11000 км за три недели, я бы не выдержал. Мне с самого начала хотелось поговорить о трудностях в своей работе; но, как всегда, когда я собираюсь о чем-то рассказать, слишком все продумав, я остаюсь нем. В конце концов свожу все (что могло бы стать предметом беседы) к одной фразе. Пришли несколько человек, среди них двое бородачей лет пятидесяти; можно подумать, близнецы. Природа попыталась исправить допущенный изъян; один из них вовсю подает мне знаки — вчерашний аргентинец из «Флора», другой, кажется, какой-то арт-критик. Чуть подальше мы с удивлением наблюдаем за двумя молодыми людьми, которые пришли вместе поужинать, они, похоже, бедны, плохо одеты, неважно выглядят, один, судя по виду, выходец из Северной Африки, у его друга (он в черных очках) грубые, не слишком чистые рабочие руки. Что они здесь делают? Два приятеля зашли после работы пропустить по стаканчику?
Какое счастье вернуться домой и добраться наконец до постели. По радио женский голос, тонкий, плоский, бесцветный, медленный, скучный и как будто заторможенный, «отсталый», объявляет сначала сонату Бетховена (в исполнении аргентинца, политзаключенного: немного демагогии), затем нескончаемую запись японской со-листки; следом, столь же долго — грубый голос индийского певца. Как будто так и надо: программы со странностями, заунывные, с непонятными переходами. С удовольствием продолжаю читать «Замогильные записки». Дошел до «Ста дней».
27 августа 1979
Жду Филиппа С. в «Селекте» («Ля Куполь» в конце августа закрыта); на террасе почти все места заняты, это кафе мне враждебно — может быть, оттого, что непривычно; женщина одна за столиком: ждет клиента? Нет, уходит молча. У меня за спиной звучный женский голос; говорит с типом, который, видно, к ней клеится; речь о гороскопе: ищут хорошо сочетающиеся со Стрельцом (этот тип?) знаки; комично, но все подходят, «даже Телец». Гарсон разговаривает с клиентом, пока он не закончит со всей старательностью предложения, складывая при этом салфетку, бесполезно пытаться обратить на себя внимание (прустовская сцена: звонок господ на кухню). Идем есть в «Ротонду», в зал у входа; рядом возбужденный старичок клеится (и здесь!) к женщине моложе его, у нее немного щербатый рот. Говорим о Шатобриане, французской литературе, затем об издательстве «Сей». С ним всегда эйфория, идеи, доверие, возбуждение от работы; он вновь разжигает во мне интерес к написанию истории французской литературы (сообразно Желанию). Сделал глупость — как это могло прийти в голову? — заказать грушевый ликер, чтобы выкурить вторую сигару и продолжить разговор; это вызвало резь в животе. Возвращался один. В это августовское воскресенье около одиннадцати вечера было совсем безлюдно. На улице Вавен мне встретилась молодая женщина, красивая, элегантная и в макияже, с собакой на поводке; повеяло тонким ароматом ландыша. Прошелся вдоль Люксембургского сада, на улице Гинемер ни души. На тумбе большая афиша фильма с именами актеров (Джэйн Биркин, Катрин Спаак) аршинными буквами — как будто приманка, перед которой невозможно устоять (что за чушь! Какое мне до них дело? Представить, что я побегу смотреть эту Спаак, и т. д.). У дома 46 по улице Вожирар (центр какой-то протестантской деятельности) замечаю притягательный силуэт юноши; он входит до того, как я успеваю его разглядеть. В постели, на сей раз без обязательного чтения современников, сразу погружаюсь в Шатобриана: удивительная страница об эксгумации Наполеона на острове Святой Елены.
28 августа 1979
Всегда так трудно работать во второй половине дня. Вышел наугад около половины седьмого; на улице де Ренн заметил новенького мальчика, с челкой на глазах, в ухе тоненькая серьга; поскольку улица Бернара-Палисси была совершенно безлюдна, мы разговорились; его звали Франсуа, в гостинице не было свободных мест; я дал ему денег, он пообещал прийти через час и, разумеется, не пришел. Я подумал, был ли это действительно опрометчивый шаг (любой скажет: это ж надо — наперед заплатить жиголо!), и решил, что раз по сути я его не хотел (даже спать с ним), результат был бы тем же: переспав с ним или нет, к восьми вечера я оказался бы в той же точке своей жизни; а так как для меня эротична простая встреча глаз, разговор, за это удовольствие я и заплатил. Позже вечером, во «Флоре», недалеко от нашего столика, — другой, ангельского вида, с длинными волосами, разделенными посередине пробором; время от времени он смотрит в мою сторону; меня привлекает его раскрытая на груди белоснежная рубашка; он читает «Монд» и пьет, по-моему, пастис; не уходит, в конце концов улыбается мне; у него грубые руки, которые контрастируют со всем остальным, мягким и нежным, в его облике; по рукам я и определяю, что он жиголо (он уходит раньше нас; я останавливаю его, раз он мне улыбнулся, и назначаю ему эфемерную встречу). За несколько столиков от нас беспокойное семейство: дети, трое или четверо, в истерике (типично для французов): даже на расстоянии устаю от них. — Дома узнаю по радио о покушении Ирландской республи-канской армии на Лорда Маунтбатена. Все возмущены, но ни слова о смерти его внука, мальчишки пятнадцати лет.
Урт, 1 августа 1979
В плетеном кресле, покуривая сигару, смотрел телевизор (какой-то политический обзор, но с достаточным количеством музыкальных вставок, чтобы было не так скучно). Рашель и М., выходившие прогуляться, вернулись за мной, «такой чудесный вечер». Поначалу впал в раздражение: ни минуты покоя! Пусть даже ради моего блага; затем вышел с ними, досадуя на себя за гневливость, за желание удалить их от себя, особенно М., такого любящего, наивного и чувствительного ко всему прекрасному, какою была мам. Сумеречный час оказался необыкновенно, почти мистически красив: серый, как вата, и легкий, не грустный; гряды тумана вдали, с другой стороны Адура — тихие дома все в цветах вдоль дороги, золотой полумесяц, шум цикад, как некогда: торжественный покой. От грусти, почти отчаяния, у меня стало тяжело на сердце; мысли были о мам, о кладбище, где она неподалеку покоилась, о «Жизни». Эта тяжесть на сердце представлялась мне ценностью, и мне было грустно от невозможности вы-сказать это, «стоя большего, чем то, что пишу» (тема занятия); навалилось отчаяние оттого, что нигде — ни в Париже, ни здесь, ни в путешествиях — я не чувствую себя хорошо: нет мне пристанища.
Париж, 2 сентября 1979
Вернулся из Урта вчера, во второй половине дня; летел в идиотском окружении: дети, семьи, женщина, блюющая рядом со мной в бумажный пакет, подросток с битой для игры в мяч. Забившись в свое кресло, не отстегивая ремня, почти без движения, в течение часа читал понемногу «Мысли» Паскаля, находя в «убожестве человека» всю мою грусть, то «щемление сердца» в У. без мам. (Об этом по сути не напишешь: стоит задуматься о сухости и напряжении Паскаля.) По прибытии было душно и пасмурно. Вечером ужинал у Ж.-Л. (И. не было): он приготовил жаркое (пережарил), авокадо под черным маринадом, француз-ские и испанские дыни, хлеб из «Монопри» в целлофане, графин вина. Дарлам, слишком быстро захмелев, много говорил; постепенно я понял, что адресовано это в основном мне (чтобы понравиться); мы уже давно спорим, и в первый раз с его стороны прозвучало что-то позитивное; но меня смущало присутствие Эрика М. и Ж.-Л. П. Когда я уходил, довольно рано, он захотел уйти вместе со мной; в лифте я обнял его, головой уткнулся ему в шею; но, может быть, из-за того, что это не его «жанр», может быть, по другой причине его отклик был неубедителен. Я проводил его на такси, не отпуская руки, до самого Клиши (через весь город). За столом говорили «о женщинах». Вечером, усталый и в нервном истощении, в постели (радио слушать невозможно из-за ультрасовременной музыки, звуки как козий помет) читал объявления в «Либе» и «Нувель Обс»: абсолютно ничего интересного, ничего для «стариков».
3 сентября 1979
Снова открылись «Де Маго», здесь не так многолюдно, как во «Флоре»; внутри почти пусто. Читаю, временами смотря по сторонам, но не без пользы, «Мысли» Паскаля. Недалеко от меня возбужденная компания (уже видел их): манерные и модники, в центре истеричного вида пигалица (показывает фотографии, говорит, намазывает тост, жеманно оттопыривая пальцы). Приходит еще один. Этому важно выступающему красавчику: «Какие у вас большие ноги» (только они, в белых туфлях, мне и видны). Проходит Рено К., синий-синий, с глаз и до рубашки, не знаю существа менее метафизического — то есть более «иронического» (и с легкой горечью, которая при этом предполагается); проходят Франсуа Флао и Мадлен с огромными глазами; поцелуи при встрече и прощании; ей должно казаться, что это уж слишком. Жан-Луи П. не хочет есть во «Флоре» (наверное, ему не хочется «светиться» там со мной, из-за разницы в возрасте могут подумать, что он «на содержании»?). Ужинали, неуютно, в «Мален». Знаю, что Андре звонил из Гиера, и ему не терпится поехать к нему в этот же вечер; с досады, из щедрости, обреченности, с барским фанфаронством убеждаю его, что надо ехать. Он уходит в девять, я остаюсь один, достаточно грустный — с решимостью расстаться с ним (но как ему сказать об этом? Не будет ли слишком низко не встречаться с ним лишь оттого, что…? Тем не менее хотелось бы: убрать из моей жизни все эти неудачные концы). Пошел во «Флор», чтобы за сигарой продолжить «Мысли» Паскаля. Подошел поздороваться высокий темноволосый жиголо, которого я знаю в лицо, сел и заказал свежий лимонный сок; его зовут Дани, родом из Марселя; простоват, с трудом подбирает слова. Чувствуется, что он подавлен; вернулся из армии, собирается учиться на чертежника; жилья у него нет, только об этом он и ноет; живет у приятелей, вещи на вокзале и еще у кого-то и т. д.; ему бы квартирку; короче, он в дерьме (речь, напасти и ко всему еще дерьмо). В остальном типичная речь жиголо: целомудренный дискурс, где «тема» даже не упоминается. Всякий раз, когда я добиваюсь прямого ответа (пой-дет ли он спать со мной), он отвечает: «Я свободен». — Ночью просыпаюсь около пяти; с горечью и грустью думаю о крахе моих отношений с Ж.-Л. П.
5 сентября 1979
Устав от работы, вышел раньше привычного; во «Флор» идти не хотелось, там в восемь у меня была назначена встреча с Ф. В. и Северо, отправился читать «Монд» на террасу Ройяль-Опера; совсем не то, что в августе, когда я наслаждался отсутствием машин. Вижу скучающего мальчика (жиголо по имени Жозе, долговязый, бледный, с голубыми глазами); намеренно не смотрю в его сторону, в который раз забываю про книгу с автографом: кто-то сказал ему, что я пишу, и он просил принести ему подписанную книгу; в конце концов заговариваю; сейчас он работает в «Континентале»; спрашиваю: «Успешно?» — имея в виду клиентуру; он отвечает, что при полном освещении (давая понять, что по своему положению знает и изнанку вещей) там, несмотря на современный лоск, не так уж чисто. С Ф. В. и Северо пошли ужинать в «Бофенже». Выходя и направляясь к машине, припаркованной у подножия статуи Бомарше (Северо повторяет всякий раз, что хотел бы здесь жить), Ф. В. с пафосом и чувством, с ним случаются такие «припадки», и это типично (я их побаиваюсь, зная, что он будет говорить обо мне, как любящий Судия, в такие моменты я превращаюсь в ребенка, которому хочется спрятаться), переходит к комментарию книги «М/С», о которой я уже сказал — что еще добавить? — что этот мир мне абсолютно заказан; и вот, Ф. В. говорит, что я должен буду однажды объясниться по поводу отверг-нутого в моей сексуальности (садомазохизм), о чем я никогда не говорю; я начинаю испытывать раздражение: во-первых, по логике, что можно сказать о том, чего нет? Остается лишь констатировать; и потом, удручает эта мо-да — эта докса, — возводящая садомазохизм в норму, в нормальность, обязывая объяснять уже ее «пробуксовки». — С самого начала Северо упорно хотел пойти в бар, о котором ему кто-то говорил, на улице Келлер у Бастилии, кожаный бар. Поскольку он не отказывается от своих намерений, прогуливаемся в том направлении, мы с Ф. В. низменно желаем при этом ничего не найти; на улице Келлер, куда мы пришли, минуя череду очаровательных зданий, круглую колокольню (Нотр-Дам Десперанс?), окно освещено оранжевым светом, как в Италии, сам бар агрессивно подсвечен, никакой скрытности, доносятся голоса, дверь открыта; полно черных, один из них жестикулирует и нападает на патрона, тоже черного. Мы с облегчением уходим. Ночь теплая. Машина проезжает по кварталу, где полно молодых людей, мне хочется прогуляться, но немного болит живот (сам же расхваливал «Бофенже», говоря, что есть надо в хороших ресторанах, чтобы не болеть), и неохота просить, чтобы остановили машину, не доехав до дома, — я так никогда не поступаю, когда мы вместе с Ф. В. и Северо, — привычка для меня вроде малого сверх-я. Уже один, поднимаясь по лестнице, совершаю ляпсус, отчего мне становится не по себе, прохожу мимо своего этажа, оказываюсь на пятом, возвращаясь, как раньше, в нашу старую квартиру, словно меня ждала мам. В постели читал Хомейни: ужас! Настолько «возмутительно», что нет сил возмущаться: конечно, можно найти и этому анахроническому бреду рациональное объяснение; слишком просто было бы посмеяться над этим и т. д. Короче, ко мне взывает «Парадокс».
7 сентября 1979
Во «Флоре», где я, усталый, обсуждаю с Жаном Ж. рукопись его романа: с трудом, крайне неохотно — потому что ни текст, ни сам тип, симпатичный правда, но очень скованный, меня не трогают — (делаю несколько замечаний, чтобы обозначить свое участие, но, кажется, он принимает все за чистую монету и уходит в себя), вдруг появляется бывший марокканский жиголо (Алами? Алауи?), знакомство десятилетней давности; каждый раз, встретив меня, он рассказывает все о себе и норовит похлопать по плечу; в этот раз принимается рассказывать о темной истории с наследством (женщина, любившая его, умирает, оставляет ему виллу в Каннах, но есть проблемы, полиция подозревает его в сутенерстве и т. д.), усаживается за наш столик, чтобы продолжить свой рассказ. Я отказываю ему (его бесцеремонность дает мне силы для отпора); он вспыхивает и резко уходит, опрокидывая при этом стулья. Вечером с Бернаром Г. и его (новым) итальянским другом Рикардо пошли в маленький китайский ресторан на улице Турнон; поначалу никакого впечатления, но мало-помалу он начинает мне нравиться какой-то особенной телесной четкостью (руки, грудь в разрезе белой рубашки): с фатальной неизбежностью возникает треугольник Желания, Б. Г. указал мне своим выбором, кого я должен желать. Завидую тому, что они вместе и завтра уезжают в Вену. Нежно прощаюсь с ними — но внутри горечь, ведь они уезжают надолго, да и все равно…
8 сентября 1979
Вчера вечером ужинали с Виолеттой в «Палетте». Рядом с нами в одиночку ел черный: трезвый, молчаливый, скромный; чиновник? Напоследок он взял йогурт и чай из вербены. Жарко, на улице полно народа и машин (невообразимая вереница мотоциклистов). Остаток вечера во «Флоре», прихожу туда к одиннадцати — увы! — какой-то тип, с виду чуть ли не ублюдок, подсаживается ко мне и заговаривает. С раздраженным видом утыкаюсь в газету. Трудно просто почитать газету.
9 сентября 1979
Вечер: сказать почти нечего; в «Ресторане 7» с друзьями; дружеская атмосфера, несмотря на дурацкое окружение (немолодые накрашенные женщины, поверхностная публика). Зато пополудни в субботу волочусь напропалую, свободно и ненасытно: сначала в бане, никого: ни одного знакомого араба, ничего интересного и полно зажатых европейцев; единственное исключение — араб, уже немолодой, но еще ничего, участлив к европейцам. Очевидно, за так (не прося денег) трогает их за члены, переходит от одного к другому; непонятно, чего он хочет. Чистый пародокс: араб, для которого помимо его собственного (его эго) существует и болт другого. Слово-охотливый патрон со своим нескончаемым монологом (ничего общего с беседой), повествующий о мытарствах в тунисском отеле (еда отвратительная, а все молодые тунисцы, объясняет он с лицемерным осуждением, бесстыдно к нему приставали). Сначала думал пойти поискать жиголо на Монмартре; может быть, поэтому, из-за дурного настроя, ничего не нашел в «Вольтере». Грозовое небо, тяжелые капли дождя, много машин. В «Ля Нюит» абсолютно ничего (по слухам, сюда надо приходить в пять вечера). Тем не менее появляется высокий брюнет с тонкими чертами лица, немного странный; с грубым французским, я принимаю его за бретонца; нет, он наполовину венгр (по матери), наполовину из белых русских (?), короче, югослав (мягкий, простой). Появляется мадам Мадлен, а мне говорили, что она серьезно больна (инфаркт), тучная, ковыляет со своей кухни, где на столе лежит баклажан; как раз выходит красавчик марокканец, который не прочь меня подцепить, пристально смотрит в мою сторону; будет ждать в столовой, пока я вновь не спущусь; кажется, он разочарован, что я не хочу его снять сию минуту (неопределенное свидание на завтра). Выхожу в приподнятом настроении, хорошей физической форме, не расставшись с идеей диеты, покупаю хлеб (настроен на аскетическую диету, но без изуверства), с хрустящей корочкой, тут же кусаю горбушку; корка крошится в метро, пока еду со сложными пересадками — но я упорен — на улицу Рапп, где хочу посмотреть атмосферное давление, чтобы настроить свой новый барометр. Обратно на такси, гроза, сильный дождь. Брожу по дому (ем тосты с фетой), затем, решив, что пора избавляться от привычки рассчитывать удовольствия (и их «отклонения»), вновь выхожу и иду смотреть новый порнофильм в «Драгон»: как всегда — в этот раз, возможно, еще более — жалкое зрелище. Не решаюсь приставать к соседу, а ведь это вполне возможно (дурацкий страх быть отвергнутым). Нисхождение в камеру обскура; всякий раз сожалею потом об этом грязном эпизоде, подчеркивающем мое одиночество.
10 сентября 1979
Вчера, к середине дня, во «Флоре» читал «Мысли» Паскаля; рядом со мной худой подросток с совершенно белым лицом без какой-либо растительности, симпатичный и странный, нечувственный (в штанах из искусственной кожи), что-то переписывал в тетрадь с отдельных листов: предложения, схемы; поэзия или математика? за-трудняюсь сказать. Дани (жиголо), с черными бровями и в красном свитере, подсаживается ко мне, пьет свой лимонный сок, объясняя, что это от боли в желудке: питается чуть ли не одними сандвичами — а иногда вообще ничего за весь день не ест; жилья по-прежнему нет; руки у него тяжелые, потные. Снаружи собирается гроза, накрапывает дождь — и, разумеется, такси не поймать. С Саулом Т. (в этот вечер никакой экстравагантности: серый костюм, красная рубашка) в «Бофенже» не пошли, идем в китайский ресторанчик на улице Турнон. У Саула подавленное состояние, и вечер затягивается, мне скучно, я смотрю по сторонам: негритянка в теле, за которой урывками ухаживает маленький вьетнамец-официант; двое французов, один из них вполне красив; положил рядом с собой пухлый бумажник и сверху ключи; второй два раза выходил отливать; говорят о теннисе, произнося на французский манер: Флушен Миддовс, Вимблдон, пьют розовое. И в этот вечер должна была разрешиться начатая в июле игра, Саул должен был дать ответ. Но я его уже больше не хотел, я устал настолько, что даже не мог закончить игру. Я ничего не сказал, он тем более. В конце концов, это был двойной ответ. Прекрасный способ справиться с желанием: соглашение, отложенное на длительный срок; все отпадает само собой. В постели дочитал «Данте» Ренуччи; очень слабо! Ничего из книги не почерпнул.
12 сентября 1979
На американском приеме в честь Ричарда Сеннетта (превосходно: целая социология на основе того, что он не может выразить себя перед лицом другого, как будто выражение представляет собой высшую, само собой разумеющуюся ценность). Были Эдгар Морен, Фуко и Турен; оказавшись в западне (объявили коктейль, а получилась дискуссия), я думал только о свидании с Оливье Г. Пошли ужинать в «Бофенже», но мне там показалось хуже и не так приятно, ресторан вошел в моду, полно людей, шампанское слишком теплое и т. д. Не спеша прошлись пешком по улицам Сен-Антуан и Риволи, воздух мягок, чуть влажен, улицы пустынны (в этих кварталах жизнь кипит днем). Я был слегка озабочен тем, как нам лучше расстаться (вечное сомнение: как управлять Желанием), но в то же время плыл по течению. Мы неплохо поговорили, и О. казался в хорошем настроении (какие у него прекрасные глаза). В кафе на площади Шатле выпили липовый чай; это было немного странно. Расстались без обид; О. не захотел пойти ко мне домой — что я предвидел, но чего боялся (из-за желания, и в то же время хотелось спать); условились пообедать вместе в воскресенье и простились у Шатле; он даже не обнял меня, а я не обиделся, как могло бы быть раньше. Вернулся пешком через Сен-Мишель и улицу Сент-Андре-дез-Ар; мне хотелось еще раз посмотреть — несмотря на усталость — на лица мальчиков; но молодых было слишком много, они казались враждебными. «Ле Дофен» был почти пуст; лишь в конце террасы темнокожий юноша, с длинными тонкими руками, в красной кожаной куртке.
14 сентября 1979
Бессмысленный Вечер. Надвигается гроза, и в то же время не жарко: ветер с дождем, враждебный; я не знаю, во что одеться; в конце концов надеваю синюю куртку, купленную в Нью-Йорке, почти новую (пристегиваю подкладку на молнии); чувствую себя зажатым, рукава слишком длинны, нет внутренних карманов, кажется, что я набит мелочами и, чего доброго, растеряю их, как уже потерял из этой самой куртки портсигар; мне этим Вечером не по себе. В Музее современного искусства (до чего мрачный квартал) вернисаж собранных Плейне художников; я удивлен, сразу же все нравится, много света, обилие красок; тоску наводят лишь те, кого я знаю, скорбные теоретики (Девад, Кан, Дезёз); много народа, вернисажные разговоры. («Много дряни, но не всё», — говорит вульгарного вида господин в очках, записывая что-то в блокнот: ответ, возможно неискренний и боязливый, на вопрос двух верзил, обходящих выставку, не скрывая агрессивности.) Встречаю Соллерса, Плейне, потом ухожу по-английски: не умею подолгу осматривать выставки. Иду часть пути к Альмскому мосту с Люсьеном Незом: он любезен, но мне никак не приобщиться ни к его речам (впрочем, льстивым и безусловным — или именно из-за этого? ибо они вынуждают меня «прогибаться», а я не терплю, чтобы что-то стесняло мой ответ), ни (особенно) к его телу, чуть потному, обделенному чувственностью. При мысли о походе в «Жимназ» на премьеру «Ничейной земли» Пинтера впадаю от тоски в столбняк — возможно, из за куртки; я в сомнении. Хочется шампанского, захожу в бар «У Фрэнсиса»; это оказывается ресторан, в баре же одни гарсоны: болтают, считают чаевые, раскладывают купюры. Сажусь на метро, что за каторга. На бульваре Бон-Нувель мрачно, холодно, люди куда-то подевались, множество претенциозных ресторанчиков (ну и стулья же там!), и при этом грязных, множество третьеразрядных или порнокинотеатров. До начала сеанса еще четверть часа, сидеть в зале первым, да еще в моей куртке, как-то не хотелось; не зная, что делать, решил, что простой кофе (да еще в таких убогих кафе) на пятнадцать минут не растянешь, и пошел по бульвару; фатальное для Пинтера решение: возвращаться назад не стал (какая, по сути, разница); хотелось пойти во «Флору», но было еще рано, и вечер затянулся бы; я стал искать кинотеатр: мне не нравились фильмы, или же сеанс уже начался; наконец удалось найти кино, где показывали фильм Пиала про подростков, сдающих на аттестат зрелости (Ж.-Л. очень хвалил этот фильм — правда, в своей обычной манере, то есть вне эстетических критериев, по чувственно-интеллектуальным впечатлениям, свойственным только ему). Фильм, пусть безупречный, мгновенно при этом оправдывая все, что о нем было сказано хорошего, показался мне тягостным: я не перевариваю натуралистических описаний социальной «среды»; показано что-то вроде «молодежного» расизма (чувствуешь себя отверженным), все до невозможности гетеро, и потом, не люблю эту такую современную тенденцию, требующую симпатизировать выброшенным на обочину отщепенцам (ограниченный горизонт молодежи и т. п.), согласно которой весь мир состоит из идиотов: высокомерие изгоя, такова, увы, эпоха. Выхожу из кино и иду в направлении Оперы, компании молодежи; одна девица рассуждает совсем как в фильме. Фильм «правдив», раз он продолжается на улице. Выхожу на Сен-Жермен, чуть выше «Драгстор» очень красивый юноша, белый жиголо, останавливает меня; я поражен его красотой, тонкостью рук, но, растерянный и усталый, отговариваюсь тем, что меня ждут. Во «Флоре» рядом со мной пара существ из Лаоса, одно из них слишком женственно, другое симпатично своей «мальчиковостью»: мило беседуем с ними, но что дальше? (Все та же усталость, желание остаться с газетой.) Они уходят. Я с трудом возвращаюсь, мучит мигрень, приняв опталидон, вновь берусь за Данте.
17 сентября 1979
Вчера, в воскресенье, приходил обедать Оливье Г.; в самом ожидании, в том, как я принимаю, его была особая тщательность, обычно свидетельствующая о моей влюбленности. Но, стоило начаться обеду, из-за его скромности или холодности мне стало не по себе; никакой эйфории от общения, напротив. Я попросил его присесть ко мне на кровать, пока я отдохну после обеда; он очень любезно пришел, сел с краю, стал читать книгу с картинками; его тело было таким далеким, если я протягивал к нему руку, он не двигался, замыкался: никакого снисхождения; вскоре, впрочем, перешел в другую комнату. Меня охватило что-то вроде отчаяния, хотелось плакать. Я с очевидностью видел, что пора отказаться от мальчиков, потому что они не испытывают ко мне влечения, а сам я — то ли из излишней щепетильности, то ли из-за неуклюжести — не могу навязать им мое; и это непреложный факт, подтверждаемый всеми попытками флирта, из-за чего жизнь моя грустна, и, в конце концов, мне скучно, и пора распрощаться с этой надеждой или интересом в моей жизни. (Если вспомнить моих друзей, одного за другим — не беря в расчет немолодых, — каждый раз это фиаско: А., Р., Ж.-Л. П., Саул Т., Мишель Д. — Р. Л., слишком короткое знакомство, В. М. и Б. А, отсутствие влечения, и т. д.) Остаются лишь продажные мальчики. (Но чем занять себя, выходя на улицу? Я все время обращаю внимание на молодых людей, сразу же испытываю влечение к ним, желание быть влюбленным. Каким станет для меня зрелище мира?) — Поиграл немного на пианино по просьбе О., осознавая, что уже от него отказался; какие у него прекрасные глаза, и длинные волосы делали еще более кротким это лицо: утонченное, но недоступное и загадочное существо, одновременно нежное и далекое. Выпроводил его под предлогом, что надо работать, зная, что это конец, и вместе с ним уходило что-то еще: любовь мальчика.
* Здесь и далее эссе Барта D≤elib≤eration («В раздумье») цитируется (с минимальными вынужденными изменениями) в переводе Сергея Зенкина по книге: Ролан Барт о Ролане Барте. С. 247—248. — Прим. пер.
** [Вверху страницы пояснение:] Дата указывает день записи, речь как правило идет о происходившем накануне.
Перевод
с французского Александра Ильянена
под редакцией Виктора Лапицкого