О книге Александра Переверзина «Ежедневная пропасть»
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2025
Борис Кутенков – поэт, критик, литературтрегер. Родился и живет в Москве. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Автор пяти книг стихов и многочисленных публикаций в журналах «Знамя», «Октябрь», «Новый мир», «Интерпоэзия», «Новая Юность» и др. Редактор отдела критики и публицистики журнала «Формаслов». Организатор и ведущий литературно-критического проекта «Полет разборов» (с 2014 года).
Книга Александра Переверзина[1] объединила как новые стихотворения – в которых, само собой, не обошлось без рефлексии над особенностями нынешней исторической ситуации, – так и лучшие, на взгляд автора, из его предыдущих книг – «Документальное кино» (2009) и «Вы находитесь здесь» (2020). В таком контексте иначе высвечиваются хорошо известные стихи примерно пятнадцатилетней давности, а новые – встраиваются в целостный ряд промежуточного избранного, где тема смерти и победы над ней оказывается ключевой.
Лирический субъект Переверзина в этой книге предстает как по-своему всесильный: изведавший «темные круги» ада и выступающий в некоем надмирном ореоле – одновременно незащищенности и жадного интереса к хтонической изнанке существования; путешествующий «между камфорой и спиртом», «жизни строгостью» и «смерти кротостью». Он – тот, кому открывается «слепой блеск смертоносных стрел» и подвластна ответная этим стрелам речь во всем ее бесстрашии. Он – сверхчеловек, но не в ницшеанском смысле, а преображенный знанием; способный, однако, при этом поиронизировать над собой, тем, который «незаметно стал скелет» или «оцифрованный экспонат». В стихотворении о дочери, ведомой ко врачу («Помнишь – ты меня водила…»), это путешествие по «темным кругам» и обретаемое знание становятся взаимными, а «бесконечный первый класс» превращается в точную метафору знания нового и пространственно бесконечного. (Вспоминается «вот дуры едут в первом классе, / не думая о смертном часе» Георгия Иванова; метафора «первого класса», будучи обрамлена «школьным» контекстом, у Переверзина расширяется в своей ассоциативной силе и придвигается к нашим глазам.) Ирония над «философом» (именно так), который «правду принес», оправданна в контексте этого добытого и точного свидетельства, а ценность абстрактного знания – умаляема.
Слово Переверзина в этой книге – постакмеистическое: оно многие годы упрямо остается при своем, избегая влияний постсимволизма, метареализма или авангарда на стилистическом уровне, но и акмеистски настаивает на связи с вещественной стороной жизни. Как пишет Елена Погорелая, «пресловутое “приращение смысла” в стихах Переверзина часто осуществляется за счет стыка и взаимодействия слова вещественного, конкретного, бытового (“углеводороды и пластмассы”, к примеру: куда уж вещественнее?) и “темного”, метафорического (“западня”)»[2]. В стихах «Ежедневной пропасти» эта взаимосвязь всегда преподносится в ореоле тесного контекстуального сближения. Об этом нам говорит и упоминательная клавиатура: так, в том же «Помнишь, ты меня водила…» «ад – это другие» Сартра преобразовывается в «менингит – это другие», прочитанное подрастающей дочерью на двери врачебного кабинета и понятое ей как важное прозрение. (В таких интертекстуальных моментах всегда есть проблеск «двойного» лирического сознания – с одной стороны, первое приближение ребенка к вратам ада; с другой – всеведение автора, в котором присутствует мотив защищенности, ибо адом оказывается всего лишь – страшный для ребенка – медицинский кабинет.)[3]
В некоторых стихах такой «поход» за прелестями потустороннего существования выглядит чуть ли не как вид экстремального спорта – но ему противопоставляется другой «спорт»: поверхностное восприятие жизни, которое передается у Переверзина беглым перечислением разнонаправленных действий «вещественного» мира:
Катался с цирком-шапито,
скакун в пальто, курил в авто,
выглядывал за шторку,
вычитывал подборку.
Такие перечисления в «Ежедневной пропасти» несут оттенок легкого скепсиса, обращенного к себе, как бы в мыслях о пробегании жизни, – в то же время здесь важен взгляд на собственное прошлое, остановка в точке саморефлексии, где, к удивлению лирического субъекта, ему «не успевает надоесть» будущее, где прошлое кажется бесконечным и можно лишь удивиться: «Вот и я, оцифрованный экспонат, / пережил Мандельштама и Керуака». Где новейшая история сопряжена с горькой иронией героя над своим романтическим юношеством: «…Как в девятнадцать хотели: / чтобы крушение планов, / чтобы сплетение драм, / как Ходасевич, Иванов, / как Гумилев, Мандельштам». Здесь ассоциативно откликается «А я еще хотел, когда ребенком был, / Большого, светлого, чтоб как у взрослых, горя: / Вот тут не мучайся: его ты получил» Бориса Рыжего. «Мандельштамовские» времена с их «настоящим», по Ходасевичу, горем то ли вовсю идут, то ли еще грядут. И здесь особенно ценна нота своеобразного утешения: «Страшно? Еще не страшно, / выйдешь на ветхий простор / по направленью к расплате / за непокорное слово. / На разводном закате / Роща многоходова». Но есть и утешение большее – самой возможностью поэзии, которая в такой остановке – единственная территория-полусон, где человек способен поспорить с «неизлечимостью» смерти; где умершая мать может прийти к лирическому герою «мимо трансформаторов и рва» в полифоническом скрещении голосов:
Объясни мне: неужели я мертва?
Как домой пришла по декабрю
мимо трансформаторов и рва?
Как с тобой об этом говорю?
Здесь, в этом стихотворении – «Голос матери послышался в ночи…», – стираются границы не только между жизнью и смертью, не только между потусторонним и посюсторонним существованием, но и между человеком говорящим и физически отсутствующим адресатом – они сливаются в неразличимое целое. Говорящий пробирается, «словно вор», «пронося в дырявой сумке алычу», туда, где голос матери еще слышен.
Сама смерть, о которой Елена Погорелая пишет в связи со строками Татьяны Бек – «Я мысль о смерти сделаю настольной, / Как лампа, без которой не могу», – у Переверзина противоречива. С одной стороны – она своеобразная носительница рая, близкого к возвышающему обману поэзии. С другой – показан ужас умирающего пациента, которому явно не до этого обмана:
Я лежал на животе,
медсестра вошла в палату
и прижалась в темноте
и запела хрипловато:
за Кузьминским лесопарком
есть блаженная страна.
Хочешь, выведу по балкам?
Там земля искривлена,
перерезана, изрыта.
Досчитай до десяти,
вот тебе моя защита.
Я ответил: уходи!
<…>
Пациент, дышавший с краю,
заорал, как психопат:
Помогите, умираю!
Помогите, умираю!
И чернел ее халат.
Мандельштамовский интертекст («заресничная страна») представляется только мгновенным текстопорождающим импульсом – в основе стихотворения скорее есенинское «не надо рая». Герой Переверзина способен и отвергнуть настойчивое соблазнительство, и – в другом стихотворении – взять человека за руку, сказав: «…ничего не бойся, / темные круги изведав». В то же время здесь медсестра, выступающая одновременно и в роли той самой соблазнительницы («прижалась в темноте»), и навеивающего сон золотой горьковского Луки, – бессильна и, таким образом, становится символом слабости смерти, а в итоге – победы над ней. Смерть цепляется за живое; но и определение «послеледниковые слова» (из другого текста) само по себе заставляет думать о подобном поиске у лирического героя. Свойственная этим стихам постакмеистическая теснота сближения, нагнетание рядом «потусторонних» метафор и предельно наглядных реалий, выглядит поиском настойчивых констатаций живого – и, в конце концов, победы посюстороннего. Лирический субъект не зря ищет Эдем (по Маяковскому, «молнию»), «не в небе, а в электрическом утюге»: «в переводах стрелочных подстрочных, / в лабиринтах вешняковских скал».
Экспрессивная, бьющая наотмашь концовка в «Я лежал на животе…» меняет внушенное нам представление о «рае» смерти – контрастно ставя читателя лицом к лицу перед мгновенным и неотменимым ужасом, рядом с этим «электрическим утюгом» узнаваемого быта[4]. Но герой побеждает, даже если не побеждает испуганный пациент, – хотя бы на коротком временном отрезке.
Смерть в этих стихах указывает «жизнелюбу, хохочущему в компании», на свое присутствие – но и лирический герой, констатируя: «Вы находитесь здесь» (название предыдущей книги Переверзина), – утверждает, в немалой степени благодаря конкретике детали, первенство здравого смысла, застает себя – а в итоге и читателя – в пространстве устойчивых координат.
В другом стихотворении, где лирического героя вновь сопровождает образ медсестры, предсмертный бред пациента вновь способен увидеться чем-то вроде метафоры поэзии; он очевидно ярче повседневного человеческого существования – которое вновь выступает в тесном пограничье со смертью. Здесь уже нет «уходи» и в целом нет проявленной позиции героя – излагающий, констатационный характер стихотворения как бы ставит на одну доску две разноположенные сущности; сам резкий разрыв (лишающий эти сущности даже элементарной композиционной связки) оставляет читателю право занять собственную позицию в их фабульно «изложенном» конфликте.
С утра на простыне летал
из Мурманска в Париж,
в Латинский выходил квартал
по галерее крыш,
шептал про языки костра,
короткий хрип исторг…
Во время смены медсестра
везет тележку в морг
и думает о том, что ведь
не съеден бутерброд
и где купить и что надеть
на старый Новый год.
Чаще же интонация Переверзина мягко-педагогична, воспитательна – и, возможно, «воспитана» разговорами с дочерью, где объяснение равно самовопрошанию, где вещи открываются человеку в первый раз: «А что за этими коробками? / Листва и комьями земля, / травинки с божьими коровками, / шмели, обрезки горбыля. / А для чего забор и лестница? / Оттуда прилетает мяч, / когда засушливые месяцы / и ветер резок и горяч…» В полифонии голосов «Ежедневной пропасти» вообще заметно присутствие детской речи, которая превращается в речь лирического героя, – но сторонней, отстраняемой, приобретающей иную субъектную принадлежность («Я смерть не звал: она сама…» – звучит как голос испуганного ребенка, что держит отчет за провинность). Приграничье Москвы и Подмосковья с настойчиво подчеркнутой топонимикой последнего как будто бы оказывается самой подходящей территорией для этого хронотопа двух одновременно разделенных и близких, сонаправленных миров, по которым гуляют отец-Вергилий и его вопрошающий собеседник. В том же стихотворении «А что за этими коробками?..» и «прогулочность», и «неведомость» становятся координатными сетками, за которыми открывается простор метафизики: слово «неведомо» обрастает потусторонней ассоциативностью, а концовка, выдержанная в духе парижской ноты, стремительно меняет кажущийся легковесным характер стихотворения, превращая его в свидетельство о вещах значительных. В то же время и видимая случайность перечислений – «листва и с комьями земля» – не так уж случайна: в самих реалиях – предвестье открывающегося простора. Того, где окажемся все мы, но внутри которого лирический субъект Переверзина прогуливается, как по собственной комнате.
А что за ними – мне неведомо,
ни разу не ходил туда,
быть может, что-нибудь из этого:
огонь, сиянье, пустота.
Метафора «кладбища городского», где «жизнь вовсю бурлила», из стихотворения «В августе в Рошале…» – вновь обманчиво легковесного, повествующего о санаторном отдыхе, – становится бурлесковым скрещением жизни и смерти, этих пограничных, предельно разных и тесно соположенных сущностей.
Антиномии Александра Переверзина не избегают легкой отсылки и к его издательской деятельности (было бы странно, если бы эта тема совсем миновала книгу): «У меня на прилавке / одноцветные книги. / И в одних — жизни строгость, / а в других — смерти кротость. / И всё шире и шире / ежедневная пропасть». «Одноцветные» – это про дизайн издательства, но и про отстаивание собственной территории в пространстве жизненном и эстетическом, где видимое однообразие – повод для богатства, не заметного другим. Такая расстановка сил как бы утверждает приоритеты: конечно, сперва удивляешься, что «жизни строгость» и «смерти кротость» не сочетаются, что они разведены по разным углам. Но в то же время эти понятия и рифмуются друг с другом и «пропастью», выступая как единый набор аскетических установок.
В отстаивании собственной территории «строгости» и «кротости» открывается путь к неизбежному расхождению – сиречь пропасти – с другими, забывшими о рефлексии над подобной ерундой. Но само название «Ежедневная пропасть» поневоле кажется оптимистичным, даже несмотря на оттенок нестабильности. Ведь если пропасть – ежедневна, она не означает падения. И значит, если долго вглядываться в нее, то… способно увидеться многое.
Возможно – как раз экзистенциальная бездна поэзии.
[1] Переверзин А. Ежедневная пропасть. Ростов-на-Дону: Prosōdia, 2024. 60 с. (Серия «Действующие лица»)
[2] Погорелая Е. «Настольная лампа» Т. Бек в поэзии А. Переверзина // Вопросы литературы. 2024. № 1.
[3] В равной мере вспоминается и «смерть – это то, что бывает с другими» Бродского.
[4] Чем-то это все напоминает Александра Еременко, искавшего свою лирическую экзистенцию «в густых металлургических лесах», среди заводских труб, в стилистическом пространстве техницизмов, являющих, по Михаилу Эпштейну, «таинственные прообразы грядущего мироздания, как знаки выплывающей из мглы неведомой цивилизации, ее эсхатологические знамения». Не его ли образ преподнесен нам у Переверзина в речи поэта, говорящего «на малолюдной кухне»: «В поэзии должна быть стекловата, / а также таллий, сера и метил»?..