Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2025
Александр Радашкевич – поэт, эссеист, переводчик. Родился в 1950 году в Оренбурге. Вырос в Уфе. В 70-е годы жил и работал в Ленинграде. В 1978 году эмигрировал в США, работал в библиотеке Йельского университета (Нью-Хейвен). В 1984 году переехал в Париж, где работал редактором в еженедельнике «Русская мысль». В 1991–1997 годах был личным секретарем Великого князя Владимира Кирилловича и его семьи. Автор двенадцати книг поэзии, прозы и переводов, выходивших в Санкт-Петербурге, Москве, Нью-Йорке и Белграде. Член Союза российских писателей и Союза писателей XXI века, официальный представитель Международной федерации русскоязычных писателей во Франции. Стихи переведены на английский, французский, немецкий, сербский, болгарский и арабский языки. Живет в Париже.
ПАМЯТИ ДАНИ
пусть пройду я незамеченным
все одно уйду не сломан
и живу неонемеченный
не расставшись с русским словом
Даниил Чкония
И вот блеснула детская улыбка и солнышко
грузинское в глазах совсем не там, но, уж
конечно, тем, стихи укрылись лунной пылью,
и голос грешным ветром растворился в никем
не чаемых краях. Как в германских гравюрных
ландшафтах или в замках змеистой Луары, ты
снова станешь лучшим гидом в тех атласных
сквозящих лугах, светло вещающим на чистом,
на бывшем русском языке. И вот уж с хлюпкого
паромика живых шлю и тебе, мой поздний брат,
поклон разминовенья. И пусть вокруг долдонят
вдруг о смерти, но тебе она, нет, не к лицу, хоть
место, где ты жил в душе, теперь болит, болит.
ПРОЩАЯСЬ С КОРФУ
Все начинается морем и обрывается в нем
той волною бирюзовой, что качает небеса.
С ликом ангела, сердцем паяца мы являемся
тут обомлело, и смываемся – с наоборот.
Все тут немо, безгранно и ясно, так и звери
святые живут. На горе зелено-бурой веко-
вечный монастырь, где иконка незлатая кротко
выкликнет тебя, где они такое знают, что
не скажут никому, даже если под обрывом
не сокрыто облачками ионическое дно, и
оттуда, не мигая, архаические боги смотрят
каменно в глаза. Здесь спит корабль одиссеев
в гребешках араукарий, обращенный в скалу
прогневленным Посейдоном, льнут ручные
облака, закипая по лощинам, и античное юное
небо пронзили пики кипарисов, здесь мнится
вид лазорево надмирный, что так ждал тебя
веками за сизой рамою разменянной души. Мы
сошли сюда незвано и непрошено пройдем,
не успев и обернуться на обратный звездопад,
и останется лишь это – голубое,
никакое, что любило
и тебя.
БАССЕЙНЫЙ РОМАНС
«Руками делай так, ногами эдак. Дышала чтобы
в ритм, не напрягая шею. Теперь уж поняла?» Она
преусердно кивает, в лупоглазых очках и желтой
цыплячьей шапочке, и чем больше она старается,
умножая судорожно-неверные движения и нелепые
рывки, тем быстрее идет ко дну. Он дрессирует ее
всякий день, следит сквозь белые очки издалека,
как она истошно бултыхается, выныривает, криво
хватая воздух, и неизменно тонет. И даже когда его
нет, она прилежно следует всем назиданиям незримым
довольного супруга, шлепая пухлыми ладонями
по воде и пуская отчаянные пузыри, и в самом
последнем из них заключено ее повинное «люблю».
А судьбы островами проплывают навстречу и мимо,
и ты успеваешь приметить их пальмы иль голые скалы,
их обезьян и синих попугаев, серые льды иль набухшую
лаву, их минареты и альказары, шквалы младости
кудлатой или бренности рыхлый провал, чтоб миновать
их пленный ветер в пенном скольжении необратимом,
в череде пересечений по кругу непреложного возврата.
СИЦИЛИЙСКАЯ ОСЕНЬ
Вот и снова сладко будит поутру хохотливый
гогот чаек на рассветных чешуйчатых кровлях,
море в размывах сиренево-сизых, сопричастных
главным снам. Это будет Мадзара-дель-Валло, где
янтарные стены курчавит сицилийское барокко,
где с прядями по ветру сквозь века танцующий
сатир, приоткрывший бронзовые губы в стылой
истоме дионисийской, а потом, а сейчас, а всегда,
как гнездо на отвесной скале, – поднебесная сказка
Эриче, где вспоминаешь, что пернатый, под зубастыми
стенами замка Венеры, где так вдумчиво вкушаешь
генуэзские томные лакомства у синьоры Марии
Грамматико, сквозь рваное облако спускаясь горними
кругами к коврам оливковых долин вдоль свинцового
позднего моря, залитого солнцем пунцовым. Это буду
я (который?), ты да небо наливное в славе пламенных
закатов, голубая антиосень, как прильнувшая волна,
птицы счастья вечным хором млечно будят поутру.
ОКОННОЕ КИНО
Две курочки клюющие и важный петушок, забор с подсолнухом,
щетинистое солнышко и тюлевые облачка, проеденные молью. Уж
тридцать пегих зим и пенных лет не меньше меня разглядывает вчуже
забытое окно напротив в ущельном переулке Куртуа, ведя годам отсчет
обратный и забывая про себя. Когда-то мелькнули там две итальянки,
слушая нечто мандалинно-лагунное, но больше никого и никогда.
Оно глядело отрешенно и в мое седьмое небо, и в гудящие тартарары,
когда ко мне непрошено впадали те златокудрые ангелы, как и демоны
те сизогубые, и не мигало на все мои крылатые отъезды и возвраты
извечного круга. А человечества безмолвное кино читается с подоблачной
мансарды, как срез поминных пирогов, меняя в сотах лица на мятые тела,
но слева от оного окна всегда ютилась юркая старушка, что днями спит
за портьерой замшелого цвета, а ночью теплит млечный огонек, поминая
себя и угрюмого мужа, что затяжно курил, облокотившись на узорную
решетку и отпуская к звездам дым, когда я был прозрачней и моложе.
Под ней давно девица, что валяется днями с дебильником в руках, встаю
я иль ложусь, одна иль с редким мужиком, из-под которого пялится
прямо в глаза опрокинутым каменным взглядом тех баб исполинских,
что на острове Пасхи глазеют в первонебеса. А под крышей молодчик
спортивного вида, живущий с распахнутым окном средь леса стираных
футболок, которые любовно примеряет, вертясь часами перед зеркалом
незримым. Дня три назад, возможно, в наказанье, он вывесил наружу все
свои пальто и цветасто-пушистые куртки, что в ужасе сцепились рукавами,
болтаясь на ветрах на пятом этаже, пока он рыскал в поисках неведомой
одежки, какой не видел свет. А справа китаянка хунвейбинского склада,
что затемно уходит на работу, а вечерами пилит своих куклоликих чад
какими-то утиными словами. Двумя этажами ниже, в жару, раскурчавый,
как Пушкин, мулатик, занимается этим на подоконнике, ища глазами
наблюдателя и вещая кому-то в трубку: «Я Энцо, мне двенадцать лет…
На каникулах из Гваделупы». Потом из этого окна глядят уже жандармы,
разбираясь с его шоколадной мамашей, отвлеченно разводящей руками
в ответ. Под ним затейник из дискотеки с горой разложенных пластинок,
всегда один, в наушниках, за плотной шторой средь миганья недоброго
света. Порой в одну из этих рам наваливает молодежь на выходные и врубает
свой адский бум-бум, задергивает занавески и, набесясь, накурившись и на-
не знаю что, вываливает в полдень с потусторонними глазами, бросив
в подъезде мешок с бутылями и ломтями недожранной пиццы. Старушки
каркающий кашель, засвеченные кадры судеб и тюлевая заводь ничейного
окна, так крутится в глазастой пустоте повторное кино уж тридцать
с лишком лет до ряби стертого конца, когда смолкает хор и тают скрипки
за пыльным бархатом смыкаемой завесы, а курочки чего-то всё клюют
на солнышке колючем, не тают нитяные облачка, не валится тупой забор
с лопастыми цветами, и рдеет ладный петушок под лучом незакатного света.