Памяти Льва Рубинштейна
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2024
Алла Боссарт – поэт, прозаик, автор нескольких книг. Окончила факультет журналистики Московского государственного университета. Публикации в журналах «Октябрь», «Арион», «Дружба народов», «Интерпоэзия», «Новая Юность», «Иерусалимском журнале» и др.
Пока я, как труп в пустыне, лежал без облика и склада на хирургическом столе, весь опутанный трубками, а надо мной только что отжужжал и отдвигался зооморфный робот, вошла Елена Юрьевна Васильева и сказала загадочную фразу: «Диагноз: поэт», – сказала она.
Я даже не стал уточнять, что она имела в виду. По крайней мере в данном конкретном случае. Мне почему-то показалось в тот момент, что я понял.
«А вы мне справку об этом сможете выдать? С печатью? – спросил я. – А то ведь некоторые в этом сомневаются. Включая меня самого».
Это Лев Рубинштейн написал четыре года назад.
Думаю, что разговор с врачом во время процедуры Лева придумал, как (подозреваю) он придумывал многие свои гомерически смешные байки: якобы он лично видел и слышал все это в жизни.
Вряд ли знающие Леву сомневались в его поэтическом существе. Собственно, о незнающих мы и не говорим. А знающие – знают: мало кто оценивал сущее в такой степени поэтически, как он.
Лева обладал магнетизмом – в физическом смысле, как железо. Этот его внутренний магнит подбирал и притягивал не только «случаи из языка», выращивая из них многомерные картины жизни. Он так же подбирал и разбросанных вокруг людей. Далеко не все из его даже близкого окружения знали друг друга. Но климат дружественности, доброжелательности, душевного расположения вокруг него распространялся, как ковид. Вирус со знаком плюс. И температура этого плюса была тем выше, чем ближе к нему вы находились.
В те дни, дни ПОСЛЕ – чтение сотен людей его силового поля было сосредоточено на Рубинштейне. Просто потому, что автор был не только «среди нас», но и вокруг нас. Мы находились среди этого автора. Человек слабого сложения, «теловычитания», и небольшого роста (его гроб поражал малым размером – как детский) заполнил огромное пространство. Мощь его голоса – как тембра, так и литературного состава – оказалась симфонической, как большой оркестр.
Привычно любя Леву, многое про него понимая, – мало кто осознавал его величие. Слишком он был всегда добродушен, шутлив, весел и прост, слишком близок и привычен, и лицом к этому милому лицу истинного лица было не увидать.
И, наверное, только после утраты, взобравшись по склону довольно высоко, не одна я вдруг сказала себе: а ведь Лева-то гений. Не только «гений места» по имени Москва, о чем написали многие, а реально – гений.
Свой замечательно глубокий и точный ум, весь редкой красоты и силы интеллект Лев Рубинштейн переплавил в текст. Вернее – в Текст. Из которого состоял сам и, как объяснял он нам неустанно, и состоит, собственно, жизнь.
Он страстно любил язык. И лучше всех нас понимал, что родина там, где – язык. Вообще-то говоря, язык – родина и есть.
Поэтому Лева Рубинштейн никогда никуда не уехал и был на этой родине счастлив настолько, насколько может быть очень умный и перенасыщенный иронией человек счастлив в России.
Когда многочисленные так называемые «релоканты» призывают проклятия на головы тех, кто остался в России, когда они учат оставшихся любить свободу и срочно сматывать удочки, потому что, де, стыдно жить в фашистском государстве, когда эти разговоры в течение полугода накаляли эфир в моей собственной семье, переместившейся в вотсап по разные стороны границы, – я всегда думала о Леве Рубинштейне, который никуда не уехал и не собирался этого делать, при том что был самым свободным из всех нас.
Мы, все, кто уехал из России, даже приблизительно не представляем себе, что такое свобода. Вы думаете, что, уехав, вы обрели свободу? Вы серьезно так думаете? Я – нет. Прежде всего потому, что меня вынудили это сделать. Меня напугали. А страх и свобода – вещи несовместные.
Рассуждая о свободе, которую мы задарма, незаслуженно получаем за кордоном, вспоминайте о Леве Рубинштейне, которому свобода была просто присуща. «И непредвзятая свобода сияла на его челе».
Это Иртеньев написал о Еременко, но это абсолютно – о Рубинштейне.
Его свободу рационально объяснить нельзя. Как ни тщись найти объективистское основание левитации, у нее пока только два объяснения: чудо и Божий дар.
У Льва Рубинштейна был Божий дар свободы. Он ничего не боялся, потому что – осознавал необходимость своих поступков и своего поведения вообще. Как-то весной шли мы к Гандлевскому, по Чистым прудам. В это время там были бдения правозащитников «у Абая». Люди клубились день и ночь, несли дежурства, митинговали. Встретили, конечно, Леву. Стали зазывать с собой, у Сережи прекрасная компания собралась, приехал Бахыт, в общем роскошь нечастая. «Не, ребят, я не могу», – морщился на солнце Лева. «Да что, ей-богу, без тебя здесь мало народу? Что изменится, если ты уйдешь?» – «Ну я не знаю, изменится – не изменится… Не могу».
Лева сам устанавливал правила – и права для себя. Как сам изобрел уникальную форму своей литературы, нашел свой, только ему присущий способ переплавки реальности в текст, и способ этот повторить никто не сможет. То есть сможет, конечно, дело-то нехитрое – записывать фразы на карточках. Но никто, кроме Рубинштейна не овладел тайной золотого ключика: как и что отбирать из гула жизни, из этого белого шума, а главное – в каком порядке расставлять атомы, чтоб получить искомую молекулу.
Его творческий метод был самым настоящим философским (рубиновым) камнем, с помощью которого получалось новое драгоценное вещество. Рубинштейн, собственно, открыл закон сохранения энергии слова. Услышанное/придуманное и перенесенное затем на бумагу – оно оставалось живым. Поэтому его странные тексты были – даже не просто поэзией, они были поэтическим театром.
После его гибели искусствовед Галина Ельшевская выложила в сети пьесу, которую Лева прислал ей пару лет назад. «Никого нет» называется. В этой пьесе уйма действующих лиц, безумно смешно описанных, и двадцать с лишним картин. Картины изобилуют ремарками с рефреном: «Никого нет». Никто так и не появляется.
Поставить такую пьесу, конечно, нельзя (хотя Дмитрий Крымов, наверное, мог бы) – но ее можно прочитать. И это редкой радости чтение. Как Лева понимал природу смешного – не знаю равных. Он пародировал, травестировал, пересмешничал – но он никогда не упускал из поля зрения трагизм жизни, ее конечность, смертоносность. «Жизнь как смертельная болезнь, передающаяся половым путем» (по Занусси) – конечно же, была внятна Льву Рубинштейну, как мало кому из поэтов. И этот подтекст смерти, эта «тень луча» (М. Сипер) – падает от самых веселых его текстов.
Рубинштейн пошел дальше современных ему постмодернистов. Он не только переосмысливал и использовал прежние тексты для создания новых. Он первым обнаружил бессмертие каждой единицы языка, увидел в самом вымороченном речевом слое – плодородный.
Эти особые отношения с языком сделали Рубинштейна (наряду с Приговым) родоначальником советского концептуализма.
Я не люблю это течение, мне оно кажется лишенным почвы и потому малоинтересным. Но Лева ввел концептуализму инъекцию личной памяти, личного романтического (и юмористического) осмысления бытия. Так его «картотека» превратилась в роман. Обрела краски, запахи, объем непрекращающейся жизни.
* * *
В последнее время Лева с видимым и огромным удовольствием (а Д. Быков неустанно нам повторяет, что с наслаждением читается то, что автор с наслаждением писал) – так вот Лева с наслаждением вспоминал свое детство. Каждый день в Фейсбуке появлялся очередной мемуар под рубрикой «Тайный ход» – конечно, складывалась книга.
Ах, какие это великолепные тексты. Какие смешные, точные, любовные свидетельства тайного хода времени, по реке которого плыл и плыл маленький Лева Рубинштейн, пока не повзрослел.
А повзрослев, пошел учиться – просто так, для порядка и спокойствия родителей – в заочный пединститут. Но там была библиотека, где Лева и начал работать. И одновременно изобретать свой метод.
Примерно тогда я его и узнала – гораздо раньше, чем познакомилась с ним. Он дружил с художником Андреем Демыкиным, приятелем моей университетской подружки. Поэтому слышала я о нем без конца и пару раз мельком видела.
А однажды шла мимо библиотеки имени Светлова рядом с метро «Маяковская» и вижу: сидит у большого окна в читальном зале Лева Рубинштейн и пишет на этих своих уже тогда знаменитых карточках.
Ну а потом-то, спустя годы и годы, мы подружились и много где выпивали, плясали, читали и слушали, а Лева-то еще и пел. Он же, как известно, здорово поет, густой такой баритон, непонятно как гнездящийся в его небольшой грудной клетке.
Когда случилась беда – в сеть хлынула лавина его фотографий. И, листая их, я увидела вдруг, насколько он естественен – всегда, в любых обстоятельствах: поет ли, выпивает ли, дает ли интервью, стоит в пикете, выступает или просто идет в толпе (или один) по улице. Равен самому себе. Поэтому, наверное, его так легко и приятно было снимать… Самодостаточен – как и его литература.
* * *
Говорили – да, мол, надо быть готовым к худшему.
Я-то лично была уверена, что худшего можно избежать. Опыт чуда есть у многих из нас.
Но чуда не произошло.
И все-таки оно произошло.
То, что среди нас, на этой безумной земле, в этом искусственном городе, 76 лет жил и был всегда уместен человек, самый нормальный и самый настоящий из всех, кого я знаю, – было, конечно, чудом.
Хотя норма – это вроде как не про Леву, потому что таких же не бывает. Не бывает, потому что мы забыли, что такое норма. Чудо человеческой нормы – это Лева Рубинштейн. Легкость движений и глубина острого ума, доброта, дружественность, совесть и блистательный умный юмор. И много чего еще, про творческую составляющую, но там мы попадаем в дебри, где и пропадем.
Ответственность, которую он сам для себя определил – это ведь тоже норма.
Я думаю, человек в норме должен быть очень сложным, так природа захотела. Но становится он (увы) все проще.
Как-то говорили с Левой об одном общем приятеле, хорошем парне. «Все-таки простой он чувак, что ни говори…» – «Да ладно, – обиделась я за дружка, – не проще тебя!» Лева посмотрел на меня с мягкой улыбкой, как на ребенка: «Проще. Еще как проще». И вздохнул. Видать, не так легко ему было жить, со столь хитрым и совершенным устройством внутри… С таким тонким, безупречным слухом и вкусом.
А может, как раз в чем-то и легче.
Ведь Лева обладал фасеточным зрением. И видел сразу разные стороны вещей. Страшные и смешные одновременно.
Как-то в пустом вагоне ночной электричке к нему подсел пьяный татуированный амбал и, дыша ему в лицо не совсем духами и туманами, облапил со словами: «Как думаешь, брат, кого бы мне здесь убить?»
И такими историями Лева был буквально нашпигован.
Дмитрий Горчев написал веселую книжку о Предназначении. Весело о важном – это его роднило с Рубинштейном.
От других занятий Предназначение отличается тем, что награда за его исполнение никакая на Земле не положена, потом будет вознаграждение, после Смерти, или вообще не будет, не главное это. …Вот занимается человек разной скучной хуйней, занимается, и вдруг чувствует, что пора исполнять Предназначение. В этом случае он обязан все бросить, послать всех на хуй, отключить телефон и исполнять. Потому что это вообще единственная причина, почему он здесь находится, нет больше других и не будет».
И добавляет, что, когда Предназначение исполнено, можно и умирать. Сам Горчев умер чуть за сорок.
Лева уникален тем, что никогда не занимался скучной хуйней. И не водился со скучными людьми. Похоже, что Предназначением Левы Рубинштейна была вся его жизнь. И она не закончилась, а по трагической случайности прервалась. На самом, возможно, интересном месте. И у меня есть детская надежда – что не навсегда. Что будет еще второй сезон.
Сам он написал лет десять назад:
Хватит уже о грустном. И, главное, хватит уже, – ну хотя бы на чуть-чуть, – друг друга пугать. Лучше я вам расскажу нечто условно веселое. Ну, например, о том я расскажу, как я в чьих-то комментариях обнаружил что-то такое, начинающееся словами: «Как говорил незабвенный Лев Рубинштейн…» И что-то дальше, какая-то цитата из «незабвенного». Цитату я даже и читать не стал, а стал ощупывать себя руками во всех местах и вообще глубоко призадумался. Даже и не знаю, хорошо ли быть «незабвенным». Впрочем, узнаю, когда придет время. Торопить это время мы, впрочем, не станем. Придет и придет.