Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 4, 2023
Юрий Кучумов родился в 1955 году в поселке Котово (Волгоградская область). После учебы в Казанском строительном институте работал на стройках КамАЗа, впоследствии журналистом в различных печатных изданиях Набережных Челнов. Автор книг стихов «Ночные прогулки» и «Станноприимный дом».
Я жил тогда на улице Горького, у безработного поэта Ивана Данилова. Наплывами здесь собирался казанский андеграунд: завлабы, математики, философы. Ну и, конечно, вольнодумцы-поэты. Мы хранили под половицами фотопленки с «Архипелагом», «Зияющие высоты» и рукописного Бродского.
А Гена был бабник. Садился на корточки перед красоткой, смотрел ей преданно в глаза, читал стихи и гладил коленку. Но женщины ускользали. Они любили Генины стихи, но не любили Гену. Только одна, что приходила иногда с ним, забиралась с ногами в кресло и не сводила с него своих черных немигающих глаз. Гибкая, худенькая, мать троих разномужних детей, она ни разу, в нашей компании, не проронила ни слова. И очень этим нас всех интриговала. Звали ее Фарида.
Гена жил на улице Баумана, прямо напротив казанского кремля. Хилая комнатка, подслеповатое окошко, промятый диванчик и старенькая облупленная печь. Зато у него была югославская пишущая машинка, по тем временам – мечта! Все его звали ласково – Гена. Самолюбивые, неуживчивые, мнящие о себе, при нем мы примолкали. Просили – почитай. И он читал: без евтушенковской патетики, без нарочитой монотонности Бродского – как-то ласково, виновато, будто и совсем незаслуженно.
Но как он был упрям! Курил много, но никогда на ходу. «Гена! Мы опаздываем!» Гена присаживался на поребрик, или ступеньку, и доставал сигарету.
Патологически не мог врать. На вполне законный вопрос моей жены: «Гена, где вы были всю ночь?» – преданно смотрел ей в глаза – «Валя, не спрашивай, пожалуйста, я не умею врать». И Валя больше не спрашивала. Может, такими и были юродивые? Да нет, скорее он был ребенком.
Набережные Челны были для нас островком трезвости – где царили гласный и негласный сухой закон. Туда мы уезжали отдохнуть от забубенного казанского алкоголизма. Иногда, правда, удавалось отлежаться и в Казани. На улице Волкова, в психоневрологическом диспансере был добрый знакомый главврач. Спасаясь от уголовной статьи за тунеядство, мы с Иваном Даниловым упросили принять нас. В палате мы обнаружили Гену. Три поэта на двенадцать квадратных метров – плотненько. Гена тут же взялся обучать меня английскому языку.
Как-то продали мы в парке Горького, цыганам, спасенную нами из мединститута собачку, боксера. На вырученное зашли в пивную. И вдруг Гена берет свою кружку и направляется к одной шумной компании. Что-то говорит, и с одним типом они выходят на улицу. Я следом. Непонятки. А эти два мужчины присели на бордюрчик и шпарят, почти одновременно, на английском. Ждать пришлось долго. После спросил: «Знакомый?» – «Да нет, я просто вижу – человек язык знает».
И еще о пользе владения иностранным языком в СССР и об удивительном качестве этих, совершенно незнакомых людей, видеть друг друга. Однажды, истомившись похмельным синдромом, уже поздним вечером, мы вышли с Геной на Баумана и продали первому же таксисту мои «командирские» часы за пять рублей. Столько же стоила бутылка водки в ресторане. Там же на Баумана, уже под закрытие, зашли в ресторан «Казань». «Все-все-все – ресторан закрыт!» – встретил нас официант. И тут неожиданно Капранов заговорил на английском. Официант вздрогнул, но ответил ему на том же. Присели за столик. Беседа текла непринужденно, но мимо меня абсолютно. Уже потушили свет. Добрый самаритянин наложил нам пакет еды и две бутылки водки. Денег не взял.
А еще Гена не стал разведчиком. Самым настоящим. На третьем курсе иняза к нему ходили на консультацию по языку преподаватели. Естественно, он попал в поле зрения спецслужбы. Ему сделали предложение, от которого не принято было отказываться. Слава богу, он не прошел медкомиссию.
Он не был диссидентом. В квартире его матери висел большой потрет Сталина. Его сестру, Марию Николаевну, недобрым словом поминает в своих дневниках Светлана Аллилуева. Мария была личной медсестрой Василия Сталина.
В Челнах, у меня дома, Гена с Иваном жили в одной комнатке, спали на одном диване, синхронно шли курить, обедать, искать двери. Дверей в новостройках было много – сотни, тысячи. Надо было методично, этаж за этажом, обходить дома и вежливо спрашивать: «Двери обшить не желаете?» Кто-то желал, и тогда эту дверь мы утепляли. Тем и жили.
Одевали Гену в «Детском мире». Его размерчик. Был он пижоном. «Гена! Белый пиджак в Казани станет серым!» Ну что ж, ну и пусть. «Какие глаза!» – воскликнул мой отец, впервые увидев маленького, черного человечка. Глаза врубелевских демонов – темные, бездонные и, в то же время, распахнутые тебе навстречу.
В то утро мы поехали в Елабугу: Данилов, Капранов, Валя. Не к Цветаевой, не по монастырям – за хлебом нашим насущным – обивочным материалом, для бесконечных челнинских дверей. Обычный рядовой день трезвой челнинской жизни. Разве что как-то по-особому проявлялась эта обыденность: мало говорили, много курили – замкнулись, одним словом.
Пока курили у автобуса, Гена, задумчиво сказал: «А знаешь, я жить устал. Мне уже ничего не интересно». Было ему сорок семь лет. Есенин устал в тридцать. Дело не в годах. В чем-то еще. Гроза заходила издалека, неспешно – она пришла за поэтом. Он тоже совсем не поторапливался: перебирал удочки, крючки вязал.
Дома, уже после поездки, мы с ним засобирались на Каму, порыбачить. Валя нас отговаривала. Черная туча громадным пологом наползала на город. На реке, у плотины ГЭС, плечом к плечу сотня рыбаков пытала удачу. Бедная рыба тучными стадами подымалась вверх по течению на свои кормовые луга. На ее пути непреодолимо вставало бетонное тело плотины. Рыба скапливалась, голодала и бешено хватала любую приманку.
Мне удалось втиснуть Гену в это рыбацкое братство, а сам я отправился подальше в одиночестве ловить судака. Ливень ударил внезапно, стеной. Молнии безумным закройщиком распарывали небо вдоль и поперек. Я спрятался в какую-то огромную трубу, пережидая непогоду. Когда дождь утих, вышел к воде, пошвырять блесну. Подошел паренек, тоже со спиннингом. «Там сейчас молнией мужика убило». Мой спиннинг выпал из рук. Я уже знал, кого убила молния. Сто человек. Но я точно знал кого.
Когда прибежал на место, рыбаки вяло расходились. «Мы тут его в песок зарыли. Говорят, помогает». Но не в этот раз. Гена лежал действительно засыпанный влажным песком. В груди виднелась маленькая ранка. Недалеко валялся в клочья разорванный ботинок. Я долго сидел возле его тела, не зная что делать. Совершенно без мыслей, без эмоций. Лишь в голове стучало – как же так… как же так…
Молния вошла ему в грудь.
Потом я нес его маленькое тело, звонил в скорую. Ждал скорую. Скорая вызвала прокуратуру. Ждал прокуратуру, давал пояснения. Прокуратура вызвала морг. Ждал морг. В диспетчерский вагончик нас не пустили, и все наши долгие ожидания прошли под дождем: я сидел на корточках, а Гена лежал. Домой я попал только ночью.
– А где Гена?
– А Гены больше нет.
Валя с Иваном сели на одну табуретку.
Приехала сестра, Мария Николаевна. В морге мы переодели его во все новое, отец помог с машиной, и поехал Гена в свой последний путь, в Казань. Сами похороны я помню смутно. А точнее, совсем не помню. Знаю только, что все организовал Виль Мустафин, с которым мы подружимся позже. Ни писательская организация, ни литфонд не помогли ни грошиком, ни добрым словом.
В памяти лишь осколки… Однажды нас с Геной отправили за вином, наскребли кое-как на одну бутылку. Ну что бутылка на четверых? И зашли мы с ним на стадион. Сидели на лавочке, грелись на солнышке и очень хорошо поговорили. Под вермут. Ласково так говорили, неспешно. И курить у нас было. Когда плохо всем, то пусть хотя бы двоим будет хорошо. Стыдно не было. Грустно. Уголек какой-то все не гаснет, все теплится. Гена…
Потом уйдет и Иван Данилов – вечная антитеза Гены. Уйдут два таланта, непризнанных, бескнижных, почти забытых.
А ливень смывал с песка мои следы, страхи и ледяной стеной вставал между прошлым и будущим.
P.S. У него была кошка. Он так и звал ее – Кошка. В сковородке варил мойву. Обильно посыпали солью и перцем. Соль и перец, как и хлеб, добывали в столовой Дома Кекена. Кошка чихала, но с мойвой справлялась, осуждающе, но с любовью глядя на Гену. Жизнь продолжалась. До двадцать пятого июня одна тысяча девятьсот восемьдесят пятого года.
ГЕННАДИЮ КАПРАНОВУ
Как будто выключили свет –
казалось бы, такая малость.
Здесь только что стоял поэт,
вот и тепло еще осталось.
Что поманило, увлекло
и провело его меж нами?
То мимолетное тепло
не вытянет и сквозняками.
В какие выси унесло
его дыханье дуновение?
А в доме круглый год тепло.
От парового отопления.