Вступительное слово Андрея Грицмана
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2022
Анатолий Найман родился в 1936 году в Ленинграде. Поэт, прозаик, эссеист, переводчик. Автор нескольких романов и поэтических книг. Лауреат Царскосельской художественной премии (2011). Умер в 2022 году в Москве.
Памяти Анатолия Наймана. Странно это писать. Только что разговаривали по телефону, обсуждали уход из жизни еще одной легенды нашей культуры – Романа Каплана, центра «самоварного периода русской культуры» (по П. Вайлю). Там и Анатолий Генрихович выступал неоднократно во время своих визитов в Нью-Йорк. Он и создал уникальную книгу «Роман с Самоваром», историю этого удивительного проекта-места, в котором кто только не бывал и не выступал, от Бродского и Ахмадулиной до Мастроянни и Филипа Рота.
Но дело не в этом. Это все-таки литературная деятельность, и у многих с этого начинается и на этом кончается «литературная карьера». Найман и сам был эпохой, одним из самых последних могикан. И это всегда чувствовалось при общении с ним. Это был человек-стиль. Я ни у кого больше этого не видел. Как предыдущие десятилетия каленым железом и страшным утюгом ни выжигали стиль, у Наймана он был (и до конца оставался!) во всем: в стихах, в его завораживающей прозе, в поведении (откуда вообще в нашу полублатную жизнь залетел этот принц?), в манере речи. Это очень важно: в нем была полная цельность личности, характера, поведения, манеры письма и линии жизни.
В данной публикации мы собрали несколько характерных стихотворений этого настоящего мастера, увидевших свет в 2007–2021 годах на страницах «Интерпоэзии». И горячо рекомендуем нашему читателю, который зачастую и автор, внимательно перечитать их, чтобы увидеть – «как делать стихи».
И еще перечитать беседу с Анатолием Найманом (https://magazines.gorky.media/interpoezia/2008/2/intervyu-andreya-griczmana-s-anatoliem-najmanom.html) – трудно поверить – 2008 года! Она стала еще более актуальной в наше время. Это результат наших с ним долгих прогулок – и по Москве, и по Нью-Йорку. Которые забыть невозможно, как невозможно забыть и этого удивительного человека.
Позволю себе завершить свое вступительное слово цитатой из этой беседы.
«…Никакого вызова в наших словах не было. В некотором смысле это было просто начало нашей речи. Вот и все – мы так говорили. Вообще поэзия – это то, как поэт говорит. Мандельштам в жизни говорил совершенно так же, как он писал. Как в стихах – “не жаловаться, цыц…”
Стихотворение – это некое особое пространство речи, на небольшом протяжении. Вообще поэт так говорит. Поэтому, когда я говорю “мы так говорили”, это имеются в виду не только стихи. <…>
Если ты пишешь поэзию, это просто ничего не значит. Ты сидишь дома, пишешь, и это начало и конец. Ну, может, ты еще прочтешь кому-то, или десяти, или ста, это уже совершенно не важно. Важно, что ты не картину написал, с которой куда-то идешь, и будет нормально, если ты ее станешь продавать. Здесь продавать нечего».
Андрей Грицман
НЕРВ
Волноваться не надо. Нельзя
беспокойством препятствовать чуду
неожиданности – грозя
неизвестности. Я и не буду.
Неожиданное вне схем
может замыслом быть и итогом,
неизвестное может быть всем,
и изделием Бога, и Богом.
Только б справиться с трепетом губ,
с лихорадочным сладить румянцем,
в этот скит храбрецов, в этот клуб
отрешенных входя новобранцем.
Даже если и к лучшему все,
и бесспорно, и факт, что на пользу,
против истины прет естество,
как его ни стращай и ни бойся.
Что мне делать с любовью к земле?
Вообще – что мне делать с любовью
к дорогому? К дареному мне –
оказалось, на травлю и ловлю.
Чем унять мне душевный надлом,
когда в печке пылают поленья,
когда пыли, прибитой дождем,
теплоту не вдохнуть без волненья?
И напрасно. Все это не столь
совершенно и властно, чтоб зуду
поддаваться влеченья. Изволь
не встревать. Постараюсь, не буду.
Но хотя б за безродных, одних
в целом мире, лишенных объятья,
и за кровно и всяко родных
позаламывать руки мне дайте.
Жизнь-маневр исключает ущерб.
Жизнь-порыв не порука, что к звездам
донесет. Но пронзительней нерв
нежли мудрость – на то он и создан.
Постараюсь не нервничать. Жаль:
соль восторга и сладость обиды
хладнокровьем не смоешь. Печаль,
как всегда, неизбывна. Мы квиты.
ПРОГНОЗ
По телевиденью – карта погодных зон,
метеорологи – каждый лукав и храбр.
С юга циклон, с севера тоже циклон,
а дурака не валяя – осень, октябрь.
Кончилось лето. Вышли срока. Конец
жизни растительных и насекомых душ.
Встал на крыло позднеиюньский птенец
и улетел от гибельных глада и стуж.
Ты-то на что надеешься, бледный примат,
к тучам чахоточным, к заиндевевшей ботве,
к жутким скелетам ветл обращающий взгляд,
когда он на миг отрывается от ТВ?
* * *
Страшиться потерять какую-либо вещь
не все равно ли что скорбеть, ее утратив?
В киотах сто лампад зажжем и в люстрах свеч
и созовем на вещь полюбоваться братьев.
Чтоб пропадет когда – а пропадет, как пить
дать, судари мои, и чем свирепей стражи,
тем слаще ей пропасть, тем в ней заметней прыть
обставить их, тоска по собственной пропаже, –
тогда бы вещество и вспомнить, вид и вес,
сетями зрения и пальцевым обхватом
хранимые. Но с кем? Семейный круг исчез,
как вещь, как вещь, как вещь, пропали брат за братом.
В итоге, от всего – сиротский нищий след,
мол, что-то было, что тревожило и грело,
не то чтоб с фитилей нагар, но и не свет.
Короче, слово «вещь» нетронуто и цело.
* * *
Стена с окном параллельна реке,
кровать параллельна стене.
Титры на водяном языке
сон объясняют мне.
К устью, спеленатый кокон, плыву
я головой вперед.
Окунь, примерясь к простынному шву,
приоткрывает рот.
Речь не слышна. Вся, кроме струй,
выдохлась на земле.
В струях просвистывает поцелуй
и подражанье пиле.
Вместо окна дым и огонь
зеркала. Наглость ласк
ряски. Бухт застоявшихся вонь.
Ржавчины соль и лязг.
День, где удочку ни закинь,
на всё отвечает да,
которое слышат как склянок дон-динь
проплытые города.
Я просто прилег. Мой дом недвижим.
Но тайные в нем ходы
курс задают побегу моим
трем четвертям воды.
Сушу окатывает поток,
параллелей жерло.
Я не заснул, только прилег –
и меня понесло.
ЖИВОПИСЬ
Не живопись – мазня. Но в этой-то мазне
другая живопись, та что любезна мне:
уродство карлика – под желть волос инфанты,
монаршья блажь – огонь в зрачке маэстро, пятна
на скулах, кисть в руке. Мазня – прямой театр
юнцов, на первый бал встающих из-за парт,
лиц голизны под грим, под крем, под бачки, пейсы –
томленье сладкое, зачем мы европейцы.
Зачем не карт расклад искусство, а поп-арт?
Не-образ-а-мазня – итог. Что даль, что близь,
что часть, что целое – одно. И ошибись
изображение, мазком грязцы художник
пришлепнет трескотню речей пустопорожних.
И не забудьте холст, он пасть и он же хвост
процесса влажных язв и сохнущих корост,
эмблема творчества: из праха, слизи, жира
неоспоримую слепить картину мира
(он холст-то холст не прост, доспех, зерцало звезд),
эфира сполохи – как рыцарский штандарт,
под ним Европы полк, точнее авангард
солдат, стяжавших не оружьем, но в молельне
на час бессмертье, нерв родства, родник томленья.
Мазня не путанность и страсть, разгул и мрак,
а дерево зимой: сомкнулось все в кулак,
раздевшись как к врачу, допрежь того увянув,
чтоб анатомию его постиг Иванов.
Торс. Хаос тканей. Дебрь ветвей. Мослы. Костяк.
До геометрии отсюда шаг: до форм
и красок базовых. В фольгу расплющить шторм
трехмерности – не текст, но сродно скифским вазам:
круг черных квадратур – их скол, их миром мазан.
Письмо живое – дубль – история – корабль,
разглаживающий моря почище грабль,
плуг, вспарывающий бесстрашно и свирепо
ларцы земли, шелк магм, овчинку неба-склепа.
Ты как парик на все, с чего снимаешь скальп.
ПАМЯТИ ЛЕЛИ
Впопыхах – до свиданья, земля тебе пухом и вечный покой…
Всё не в цель. На слова разве что будет выменен
зал пустот. Ты не то, что была и в какой
можно степени звать прежним именем
тебя эту, в каком уточнять словаре,
что мелькнет неотчетливо, тенью, таинственно,
буквой в линзах стрекозьих, в ручье, на коре,
что прочесть и признать или нет, ты единственно
знала как. Ни всегдашней теперь не найти, ни ее
формы грубой и рыхлой сейсмо- или метео-,
то есть что-то, а что, неизвестно, ничье,
знак того, что была, но сейчас больше нет тебя.
Твой без лет четырех век кто весть, как не ты,
прямо – просто поскольку, и точно, поскольку без пафоса,
до обрыва с акмэ здешней будничной красоты
в персть изъятия, сквозь горизонт, в зону кампуса
зазеркального. Как!.. В ртуть без стуж и тепла,
ты! – крещенский румянец и майского пламени
смуглость – скрылась, оставив нас здесь без и после тебя,
как записок клочки, в твоем духе послание.
Мы бормочем растерянно: ты сейчас где?
Твой меж звезд, как меж гнезд, ищем крестик, кумекаем
сиротливо: пропасть значит в некоем смысле – везде.
Все размытей следы. Все наш немощней реквием.