Перевод с английского Рафаэля Шустеровича
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 2, 2021
Перевод Рафаэль Шустерович
Дерек Уолкотт родился в 1930 году на острове Сент-Люсия. Автор многих поэтических сборников и пьес. Много лет преподавал литературу в Бостонском университете. В 1992 году стал лауреатом Нобелевской премии по литературе «за яркое поэтическое творчество, исполненное историзма и являющееся результатом преданности культуре во всем ее многообразии». Умер в 2017 году на острове Сент-Люсия.
Рафаэль Шустерович родился под Москвой, до 1993 года жил в Саратове, сейчас в Израиле. Стихотворения и стихотворные переводы публиковались в «Иерусалимском журнале», «Волге», «Крещатике», «Зарубежных записках», «Интерпоэзии» и других изданиях.
ИЗ КНИГИ “SEA GRAPES” (1976)
ЛЮБОВЬ ПОСЛЕ ЛЮБВИ
Час придет,
когда ты с радостью
встретишь себя самого
на пороге дома, в раме зеркала,
и каждый из вас улыбнется навстречу другому
и скажет: садись. Угощайся.
Ты снова полюбишь пришельца, что был тобой.
Вина ему дай. Дай хлеба. Верни свое сердце
сердцу, верни тому, кто любил тебя
всю жизнь, безответно,
пока ты любил другого – тому, кто знает тебя наизусть.
Сними же с полки связку любовных писем
и фотографий, отчаянные заметки,
свой лик отбери у зеркала.
Садись. Пируй о жизни своей.
ВУЛКАН
Джойс боялся грома,
но, когда его хоронили,
львы рычали в зоопарке Цюриха.
Цюриха или Триеста?
Неважно. Все это легенда, и то,
что Джойс умер, тоже легенда,
как и упорный слух, что Конрад
мертв, а «Победа» иронична.
За краем ночного горизонта
из этого дома на обрывистом берегу
теперь до рассвета видны
два зарева от далеких, за много
миль отсюда, буровых – они
подобны огню сигары
или вулкана
в финале «Победы».
Надо бы оставить писательство
ради медленно тлеющих знаков
великого, превратиться взамен
в их идеального читателя, педантичного,
ненасытного, поместить любовь к шедеврам
выше попыток
повторить или превзойти их,
оказаться величайшим в мире читателем.
Это хотя бы требует благоговейного трепета,
исчезнувшего в наши дни –
слишком многие всё видели,
слишком многие умеют предсказывать,
слишком многие отказываются погрузиться
в победительное молчание, в праздность,
сжигающую на корню,
слишком многие теперь – не более
чем столбик пепла, вроде сигарного,
слишком многие принимают гром за должное.
Как обыденна молния,
как безнадежно утрачены левиафаны,
которых мы больше не ищем!
В те далекие времена существовали гиганты.
В те далекие времена делали хорошие сигары.
Надо бы мне читать вдумчивее.
МОРСКОЙ ВИНОГРАД
Тот парус, что, устав от островов,
поймал луч света
и летит Карибским морем
домой, – быть может, Одиссеев,
в Эгейское спешащий; страсть
отца и мужа, что созрела
под кислым заскорузлым виноградом, похожа на
любовь изменника – он в крике каждой чайки
услышит: «Навзикая!»
Никто не умиротворен. Война
между стремлением и долгом никогда
не кончится. Она одна и та же
для странника морей, для путника на суше –
тот ковыляет на своих сандалиях домой с мгновения,
как Троя выдохнула пламени язык последний,
и камень ослепленного циклопа создал воронку – от нее
взошла волна гекзаметров великих,
достигших выводов усталого прибоя.
Да, классика порою утешает. Ненадолго.
ИЗ КНИГИ “THE FORTUNATE TRAVELLER” (1982)
ФОРТЕПЬЯННЫЕ УПРАЖНЕНИЯ
Марку Стрэнду
Через две недели – апрель, апрель в огромном городе.
Изморось слезит музейный портал,
словно глаза их, когда они покидают тебя, двусмысленная весна!
Солнце высушивает туфовые фасады авеню,
бережно, как девушка, промакивающая платочком щеку;
асфальт блестит, словно шелковая шляпка,
фонтаны суетятся, подобно першеронам вокруг Мета[1],
клип-клоп, клип-клоп, – разносится на Манхэттене бель-эпок,
водостоки раскрывают губы весеннему дождю –
вниз по авеню, туманным, как клише импрессионистов,
мимо карнизов с гаргульями,
мимо бетонных цветов на выщербленных фронтонах,
мимо станций подземки в византийских мозаиках –
душа чихает[2], и пытаешься составить коллаж уходящего столетия,
эпистолярного пафоса, старой лафоргианской боли[3].
Опустевшие площади, подметенные порывом жалости,
полированный дождем булыжник, по которому занавешенный экипаж
в последний раз сворачивает рысцой за угол Европы,
покуда каналы сжимаются, как гармошки.
Краснеют в лихорадке горячие точки земного шара,
дождь осыпает крашенные в белое металлические стулья парков.
Сегодня четверг, Вальехо[4] умирает,
но пойдем, девочка, возьми плащ, поищем жизнь
в каком-нибудь кафе за израненными окнами,
может быть, исход столетия – еще не совсем исход,
может быть, где-то наигрывают его мелодию на рояле,
и сквозь полдень горят лампочки
в пору тюльпанов и бледного убийцы[5].
Я звал музу, но она сослалась на головную боль –
может быть, просто постеснялась выйти
с кем-то, для кого существует лишь один климат[6],
так что я миновал каменные цветы и лесистые фронтоны
в одиночестве. Не я застрелил эрцгерцога,
прощаю себе все преступления подобного рода,
бормочу слова неприличных надписей на стенах в метро;
я не мог бы предложить ей ничего, кроме предсказуемой
блеклой накидки на голову, из зловещего шелка сумерек.
Что ж, до свидания; прости, что я так и не выбрался
в великий город, который одарил Вальехо лихорадкой.
Может быть, Сена затмевает Ист-Ривер,
может быть, но около музея «Метрополитен»
на стальном тенор-барабане[7]
ошеломляюще выстукивают что-то старо-венское,
и аккорды, как рыбешки, ускользают за океан.
ИЗ КНИГИ “THE ARKANSAS TESTAMENT” (1987)
ПЯТИДЕСЯТНИЦА
Лучше далекие джунгли,
чем безродный бетон.
У светлячковой улочки
лучше замру, смущен;
фонари и панели,
зимний город знобит,
здесь языками метели
Дух не заговорит;
только словам остылым,
капая с мерзлых крыш,
подталкивать к перилам:
иди, мол, так победишь.
Но лучше – прибой, ведь им
к свиткам песчаным зван
не то чтобы серафим,
но ночной корморан,
чей тающий вызволит крик,
фосфором пенным шурша,
то, что – из первых книг
НОЧНАЯ ЛОВЛЯ
Словам – переметы-строки,
под ностальгический стон
заики – черной пироги –
в мерцающем фосфоре волн.
Факелы краболовов
язвят прибрежную тьму,
листы облаков багровых
корчатся в едком дыму.
Колючестью звезд одело
сивиллы черную клеть:
«Апотанейн тэло –
Я хочу умереть!»[8]
Но в грубом шуме прибоя
останься, строка, жива,
швыряя пастям каноэ
серебряные слова.
Перевод с английского Рафаэля Шустеровича
[1] Мет – музей «Метрополитен» в Нью-Йорке (здесь и далее – прим. пер.).
[2] Возможно, намек на то, что сам Уолкотт – уроженец Карибских островов, непривычный к холоду, термин «душа» (soul) применяется в смысле негритянской культуры, негритянской музыки.
[3] Жюль Лафорг (фр. Jules Laforgue, 1860, Монтевидео – 1887, Париж), французский поэт-символист. Умер в Париже от туберкулеза.
[4] Сесар Вальехо (César Vallejo, 1892, Сантьяго-де-Чуко, Перу – 1938, Париж), великий перуанский поэт. Умер 15 апреля 1938 г. от «лихорадки» (видимо, малярии).
[5] Гаврило Принцип (1894–1918) в момент своего успешного покушения на австрийского эрцгерцога Фердинанда и его жену Софью в Сараево (28 июня 1914 г., что привело к Первой мировой войне) был болен туберкулезом, от него и умер в тюрьме.
[6] Видимо, имеется в виду климат Карибского моря с его мало меняющимися температурами.
[7] Стальной барабан – ударный инструмент, изобретенный в 1930-е гг. в Тринидаде и Тобаго в Карибском море; из островного государства Сент-Люсия в том же регионе происходит сам Дерек Уолкотт.
[8] Слова Кумской Сивиллы, заключенной в склянку. Согласно греческой мифологии, Кумская Сивилла была возлюбленной Аполлона, получившей от бога дар прорицания и жизнь, длившуюся ровно столько, сколько она будет находиться вдали от родной земли. По одной из версий предания, Аполлон отмерил этой Сивилле столько лет жизни, сколько песчинок поместилось у нее в горсти. Однако она не догадалась просить у бога и вечной молодости, и потому медленно высыхала, пока не превратилась в крошечное сморщенное существо, мечтающее лишь о смерти. Умерла, когда у заезжих греков оказалась горсть смертоносной родной глины.