О книге Михаила Фельдмана «Еще одно имя Богу»
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2021
Юлия Подлубнова родилась в Екатеринбурге, живет в Москве. Кандидат филологических наук, доцент Уральского федерального университета. Автор критических статей и рецензий в журналах «Волга», «Знамя», «Новый мир», «Октябрь», «Урал» и др.
Книга Михаила Фельдмана[1] стала второй в серии «Поэты литературных чтений “Они ушли. Они остались”». Серия и ее кураторы Борис Кутенков, Николай Милешкин и Елена Семенова последовательно представляют поэтов, чей жизненный путь оборвался в молодом возрасте, тем самым заполняя лакуны в истории отечественной поэзии второй половины ХХ и отчасти начала ХХI века. Михаил Фельдман родился в 1952-м и трагически погиб в 1988 году. Он входит в число поэтов, активно писавших в 1970‒1980-е, но оставшихся где-то на обочине литературного процесса своего времени ‒ по ряду причин, среди которых немаловажной является несоответствие контекстам советской поэзии, требующей на точке входа как осознанной гражданской позиции, так и умения говорить на языке клише. Не попадает он и в сложносоставное поле второй культуры ‒ нет никаких сведений о круге литературного общения Фельдмана, было ли оно вообще? Нет сведений о влияниях, не считая пристального чтения поэзии Тадеуша Ружевича, о котором пишет в предисловии Евгений Абдуллаев. Случай Фельдмана ‒ это одинокое пребывание в зоне вненаходимости: поэт есть, но относить его к устоявшимся поэтическим полям и сообществам проблематично. Сделать это постфактум попытались те, кто представлял поэзию Фельдмана на чтениях «Они ушли. Они остались», в этой книге и в рецензиях на нее: от Ольги Аникиной и Евгения Абдуллаева до Данилы Давыдова и Марии Бушуевой. Добавлю только, что, выведенный из общего ряда поэтов чтений, Фельдман выглядит именно тем автором, разговор о котором уточняет представление о поэтических практиках позднего советского времени и о месте верлибра среди них.
Верлибры Фельдмана отличают легкость, подразумевающая смысловой лаконизм, отсечение любой возможности алогичного, мерцающего и чрезмерно экспрессивного, и одновременно лирическая напряженность. Это поэт пушкинской линии, не столько воспринятой от первоисточника, сколько органически, в процессе формирования творческой личности, вросший в нее. Глубокая меланхолия и любовь Фельдмана к осенним пейзажам и реалиям, сиречь элегизм, не противоречат сказанному, но только подтверждают его.
листьев мне не дождаться
небо пустынно и мрачно
лишь облака нелепо дождятся
девушки плачут
веткам деревьев молюсь
сохранитесь
Стоит добавить, что это Я-ориентированная поэзия, субъект которой, охотно, но притом ненавязчиво говорящий о себе, склонен к сентиментальности, настроен на улавливание состояний и ощущений, колебаний и микроколебаний чувств и не боится говорить о чувствах, какими бы очевидными они не были: «мне бы надо смеяться, / а я чуть не в слезы». Это, кстати, ничуть не противоречит тому, что делали поэты, находящиеся в поле официальной советской поэзии (особенно «тихие лирики»), не ставящей принципиальных преград для артикуляции личных смыслов, если те не подрывают ее общую систему политических и художественных конвенций. Фельдман не оказывается более лиричен или более откровенен в своих признаниях, чем его активно печатающиеся современники. И тем не менее, это поэт иных логик и принципиально иного содержания.
о боже мой
кто я
если за моею спиной
руины
да столп соляной
Поэзия Фельдмана, не будучи религиозной, все же указывает на христианскую составляющую идентичности поэта. В своих лирических высказываниях он подчас близок к христианскому экзистенциализму, осознанию печальных основ человеческого существования и трепетного одиночества перед вечностью. Однако именно стремление к вечности, которая, по заветам классики, достижима для поэта (ars longa), и чаяния земного рая, место которого в поэтической картине мира Фельдмана занимает Грузия (а через Грузию проступает золотой век античности), выдают в нем потенциального романтика и весь его романтический эскапизм. По сути, это как раз то, что уводило его в сторону от современников ‒ как тех, кто истово встраивался в советские координаты существования и с разной степенью демонстративности использовал советские дискурсы, так и поэтов второй культуры, настроенных в большей мере на авангардистский эксперимент с жанром, словом, синтаксисом, чего у Фельдмана мы совсем не найдем, да он в этом и не особо нуждается. Даже его обращение к верлибру не воспринимается как радикальный, пусть, по существу, и формальный, шаг в сторону от проторенного пути русской философской лирики.
Судьба вырванная из истории
отрубленная от дерева жизни
руки отдельно от дела
глаза от взгляда
слова от правды
это пострашнее
расщепления атома
тьма оторванная от света
кровь от артерии
красота от уродства
Фельдман последовательно постулирует горькие истины. Жизнь печальна, вещи хрупки, земля «благоухает / жизнью / и смертью», ночь ‒ «безглазое / ничего не видящее / пожирающее себя / мерзкое око», надежда ‒ сонная одурь, и
последнее слово
прямо в ночь
под колеса вагонов.
Заметно, сколь велика его тяга к обобщениям. Поэту тесно в мире вещного, тем более современного, он не желает вглядываться в детали этого мира, но и не чувствует в себе потенциала для создания альтернативной реальности сошедших с ума вещей (концептуализм и метареализм его никак не коснулись). Сквозь сущее у Фельдмана проступает некий лабиринт денотатов, не особо сложный ‒ доступный для каждого желающего, не стремящийся к условности и универсализму, как это бывало у символистов, но весьма реалистичный и держащий в напряжении на каждом повороте. Кто же там за углом: неизвестная женщина, звенящий впустую будильник, ничейная уже-не-роза, гадание по Вергилию, забывчивое море, тревожный сон Грузии, поэзия, которая может все, «а вот друга живого удержать не может»? Какова участь идущего? Надежда, отчаяние, радость, смерть?
это время
разделенное
искромсанное
побуждает только к прощению
воображеньем убрал
стрелки часов
и перенес их
усталым взглядом в пустоту
вот где он страх
это время
смертельно
Одинокое блуждание в лабиринте идей разряжает зрение и предметное восприятие поэта. Каждый его текст наполняется лакунами, умолчаниями на месте объективных координат, становится моментальным эскизом (эскизным письмом) мыслеощущений, довольно печальных, но в общем не лишающих надежды.
[1] Михаил Фельдман. Еще одно имя Богу. (Серия «Поэты литературных чтений “Они ушли. Они остались”»). – М.: ЛитГОСТ, 2020