Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 2, 2020
Александра Герасимова – поэт, эссеист. Родилась и живет в Томске. Окончила факультет иностранных языков Томского государственного университета. Публикации в журналах «Новая Юность», «Новая реальность», альманахе «45-я параллель».
…Тонкая мембрана, подобная пластинке стрекозиного крыла, по жилкам которой нектарным соком протекают время и пространство. Клокот и гул, сменяемые то колоколом слова, то болью немоты. Дождевая капля, не изведавшая земли…
Сколькое уместилось бы в полете пера, оброненного птичьим крылом? Что известно тающему к рассвету инею?
«Поэтическое» много больше всего, что есть, и много безутешнее того, чего быть не может. Как бы ни был близок шаг к его лезвийной кромке, бесконечно скуден и худ всякий охват человечьего зрения, слуха и духа. Оно – море, в котором зародилась жизнь, ноющее и болящее звериной раненностью. Вечность за вечностью.
Белая пороша нетореного пути. Мнимая лампада в ладонях путника, принявшего беспроглядность своей одичалой верой…
Прежде воловьих шкур
Что, если поэтическую материю ощипать, как курицу, и, прежде чем надрезать глотку, взглянуть на то, что осталось? Под густым оперением аллюзий, реминисценций и синтаксических структур кроется совсем тщедушное тельце, без коего ни одному перу не бывать. И в теле этом – жизнь и смерть. И между всего прочего – звук.
…И вот он клокочет в саднящем подвздошье. Вот он ведет горящей ладонью по страждущим позвонкам. Вот он плотнеет в окружном воздухе. И вот он уже здешен, но все еще немыслим. Вот-вот он проступит солью на языке и превратится в страшное беспалое движение речи, сбившейся с пути…
Все гул, обморочный и порочный. Гудящий тартар. Беспутица и хаос.
Откуда взяться поэтическому слову среди опресневелого языкового лома? А что, если именно здесь? Может ли словесный сор стать диковинным садом, подобно тому, как металлическая стружка, отслужившая свой технический век, вдруг становится живодышащим существом при попадании в поле магнита? И что есть тот магнит? И всесильно ли его поле?
Тот самый нестерпимый звук. Та, бывшая когда-то, помесь океанического и белого шума на гребнях радиоволн, надрезающая разомкнутую память земли звенящей бритвой. То самое бессловесное. То невербальное, что бесполо и беспощадно. Прежде губ. Прежде всего.
Офелия и мы
Сколько того, что именуется реальностью, может поглотить собой поэзия? Может ли? Сколько в ней уже уместилось? Для сколького еще есть пустота?
Поэтическое слово бессильно перед словом объективным. Эта неравность обречена на вечное существование. Шанс поэтического слова против слова лексического ничтожно мал. Все потому, что слова, роящиеся меж словарных статей, существуют и тем достоверны. Им вторят. Они то, что должно. Слово, вырванное из поэтики же, бестелесно и тщедушно. Оно немощно, поскольку лишено букв и слогов. Оно так и не обрело существования. Его никто не принял на веру. Оно растерзано глумливым неверием и пропитано неразделенностью в каждом своем тихом всхлипе.
Сколько раз мы про-го-ва-ри-ва-ли «Офелия»? Как много раз окликали ее? В скольких речных туманах она нас не слышала? Эти ауканья в поэтическую пустоту бесчисленны столь же, сколько бессмысленны, потому что утопленницу ищут среди живых, нарекая мертвой. Ее забрасывают словами, которые материальны, как речная галька. Ее желают здесь – среди знакомого и пережитого, а она – вода.
Никто никогда ее не видел. И не увидит вовек. Она и сама себя не ведает, потому что никогда не была, как не были ни ее отец, ни ее ребенок, ни тот, кто так и не случился. В каждом из нас ее не больше полувдоха. Она вся растворена в бегущих водах, до самого тонкого волоса, до самого острого сколка ее безумной речи.
Слышит ли она? Чувствует ли качание городов? Касается ли тягучих солнечных лучей своею бледнотой? Вот она, перебирающая их меж пальцев, как стебли плакун-травы. Вот она, сплетающая венок из нитей дневного света. Вот она, держащая зеркальный шар у живота, чуждая живорождению.
И вот она ступает в проточной воде, превращаясь во все, чего нет – в реку и плот, в июльский зной и городские гвалты, в колыбель и расцветающий в ней пурпурный цветок. Во все, чего никогда не будет.
Ивовая кость в большой воде
Что есть поэзия? Понятно, что ничего. Ее нет, по крайней мере, в видимом и осязаемом мире. Она есть некая иллюзорность, которая смешна до той поры, пока не воплощена в чьем-то раненном слухе или не проявлена в чьей-либо недомогающей сенсорике. Ее невозможно воссоздать и идентифицировать. В нее можно только поверить, сродни верованию в то невещественное [божественное], что держит каждого из нас на плаву в большой воде.
Возможно ли сказать словами о том, чего нет? Да. Однако слова эти должны полностью отречься от себя самих, стать бестелесными, обронив всякую грамматическую, синтаксическую и семантическую оболочку. Там, где случается быть абсолютной вербальной наготе, прикрытой лишь газовым облаком звука, едва намекающего на себя самого прежнего, совершается поэтическое действие, недопустимое, неподступимое, непостижимое.
Какая она – волглая темнота? Похожа ли на иволгу иволга в этой волглой темноте? Предметна ли она? Из живой ли плоти?
У ливня текучее тело. Вот его водяные руки, протянутые к свету, мощные и необоримые в своем неотступном движении.
Болезненные звуки горят внутри неслышимого уха. Здесь нет аудиального недуга. Эта боль не о нем. Это пожар несуществующего, который много нещаднее всего, что есть.
Вот эта ивовая кость. Вот это самое древо, пернатое до корней. Все они обречены на небытие столь же, сколько и все мы, когда оторвем от земной атмосферы последнюю пригоршню воздуха. Мы перестанем. Они не прекратятся.
Никому из нас не стать самими собой. Но, быть может, нас произнесут. И расслышат.