О книге избранной лирики Александра Радашкевича «Реликварий ветров»
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2020
Марина Гарбер – поэт, эссеист, переводчик. Родилась в Киеве. Эмигрировала в 1989 году. Магистр искусств. Автор четырех книг стихотворений. Училась и жила в Европе. Преподает итальянский язык в университете Лас-Вегаса (США).
А. Радашкевич. Реликварий ветров. Избранная лирика. – СПб.: Алетейя, 2020.
Павловск, Царское опять, лычки на погонах,
и рукой почти подать
до того парома.
У читателя этих стихотворений возникает ощущение, будто поэт Александр Радашкевич вышел из давно ушедшей эпохи, но при этом является современником каждой последующей. Всевременность его поэзии никоим образом не подразумевает вседоступность, всепринадлежность, да и поэт меньше всего стремится быть понятым и принятым широким кругом. Отнюдь, эта поэзия – камерного, элитарного порядка: поэзия посвященных в тайну бытия, точнее, в тайну красоты бытия. Подобная избранность (вспомним цветаевское «гетто избранничеств» и ее признание Пушкину: «Тебе я обязана своим первым осознанием возвеличенности и избранности…») исключает фанаберию, ибо тому, кто выше, не пристало кичиться ростом, ведь очевидное не требует доказательств, посему и элитарность эта – не приобретенного, а природного свойства. Так, соловей, поющий не громче, но изысканней и чище других пернатых, порхающих то в классических «ветвях олеандровых» (Г. Иванов), то «под сенью водосточно-архангельской трубы из серебра» (Радашкевич), не догадывается о красоте собственной трели, ибо ему не до самоанализа и самооценки: он всецело погружен в песню, точнее, во всепоглощающий процесс пения. Само по себе словосочетание «красота трели» было бы штампом, если бы не понятие красоты у Радашкевича, которое вмещает в себя не только гармонию, но и честь, и благородство, и верность, и чувство благодарности… Иными словами, красота для поэта – совокупность как художественных, так и духовных составных – из тех, которые человеку заземленному могут показаться излишне возвышенными, вычурными или же старомодными. Их упоминание то и дело вызывает искреннее недоумение у более «современного» собеседника, норовящего спросить: а Вы, простите, из какой эпохи? Из всех, – должен бы ответить поэт. «Не надо мне числа: я был, и есмь, и буду», – когда-то сказал Тарковский; «Вечность это – сейчас», – говорит сегодня Радашкевич. Принадлежность поэта ко всем эпохам (как, к слову, и некоторая возрастная и временная неопределенность, проглядывающая во внешнем облике автора этой книги), придает оттенок амбивалентности упомянутому выше качеству его поэзии – элитарности. Именно поэтому поэт одновременно радушен и избирателен в отношении своих «попутчиков»:
Вам всем, с кем ветру по пути,
за вальс сердец внемлю:
кто населяет грудь, кто тьму,
кто сгинул днесь в пыли.
Всем вам, с кем пел и плыл
морями грез и зыбких бдений,
меня из мира молча отпустить
в мир, что тогда из снов приветил,
когда по свету всуе куролесил,
чтоб мир мирами населить.
За конкретикой детали не менее конкретного места и подлинного события, описываемого в том или ином стихотворении Радашкевича, стоит всеобъемлющая личность – из тех, кто, снова по Тарковскому, «выбирает сети, когда идет бессмертье косяком». Ее – христианский по сути, но всеохватывающий по диапазону – голос мог бы звучать в римском Пантеоне, храме всех богов, где «все боги живы». Ее арию невозможно повторить или, тем более, пропеть хором, равно, как исполняющему эту арию голосу невозможно ни вторить, ни, тем более, подражать. При первой голосовой пробе, то есть при попытке прочтения этих стихотворений вслух, неофит непременно столкнется с неожиданными интонационными и ритмическими преградами, поскольку в этих стихотворениях нет изъезженных, проверенных троп, по которым можно было бы твердо ступать, не оступаясь. Радашкевич намеренно и уверенно движется против общего потока, скользящего по добротно вымощенной дороге с односторонним движением. Отсюда – изобилие эпитетов в его стихотворениях, деепричастных оборотов, мелодичной звукописи – небной, губной, горловой, этих, якобы «неблагозвучных», но на деле естественных (следовательно, благозвучных) шипящих и шуршащих, жужжащих и поющих («Прошурши же для слепых, вещая страница: / Клюнет висельнику в глаз неуклюже птица») или намеренно утрированных согласных («Дагерротип, дагерротип от / доррогой, от доррогого…»), а также щедрых эпитетов, «выспренних» архаизмов и модернистских неологизмов, слоистых метафор и богатых на ответвления сложных синтаксических построений, негласно и незнамо кем запрещенных (а если говорить о популярных литературных студиях, то громко оглашенных) в современной поэтической речи.
Я города, где всё как будто ввысь
и вниз, за угол, в бок, в тупик,
в разброд, по струнке, в бред и вкривь –
переплетясь, перекрестясь, переливаясь с ходу
в Тежу…
(«Лиссабон», из цикла «Португальские стихотворения»)
Голосу в этих стихотворениях подчас не на что опереться, и читать их без должной подготовки и не нуждающейся в обосновании веры в чудо («Того и я не обману, кого нетрудно разуверить») – все равно, что идти по воде: привыкший топтаться в общем интонационном болоте довольно быстро пойдет тяжелым камнем ко дну, а полноводье осилит плывущий:
Одиночества улички шаткие, я в обнимку
с собой куролешу по палубам вашим. Одиночества
людные парки, где изъян не сокрыть, как на
сбыте илотов, порицаю ваш ветер прелый,
наст кленовый, хрустящий фалангами, и
скамьи перекрапленный остов. Под глазами
гуляет осколком одиночества радуга
ломкая. На плече каменеющий воздух,
и снедаемый заживо вечер одиночества
застится встречей.
Богато орнаментированная речь поэта, которая на неискушенный взгляд может показаться хаотичной и избыточной, как воды полноводной реки, выходящей из стесняющих ее берегов, подчинена строгим законам поэзии. Так, любое природное бедствие, будь то ураган или снежная буря, представляются незнакомому с теорией хаоса филистеру явлениями случайного и бесконтрольного порядка, в то время как каждое из этих явлений – очередное, но не лишнее подтверждение одной из главных констант природы. Поэтому можно предположить, что нелинейность метафор и нерегулярность ритма в стихотворениях Радашкевича – признаки не случайного, а – при всей непредсказуемости развития поэтических ходов и тропов – упорядоченного движения. Оттого в итоге так выразителен графический рисунок отдельных стихотворений «Реликвария ветров»:
Белен. На память – целованье
в настенной башенке. Ветра,
натруженные гоном,
ложатся вздохами у ног,
и – покатили, не прощаясь,
в слепые дали паруса.
Белен. Глаза шагнувшей башни
полынным бегом мутной Тежу
стремимы в хриплый океан.
Шелками дышит ли надежда,
кирасы солнцами глядят,
но то, что всякий сгинет где-то,
не нас печалит. Удалясь,
они несмело обернулись
через плечо – короче так –
к понятливым ли шатким пальмам
иль к ней, из путаного мира
стремимой странно недвижимо,
как будто каменной короне
или Мадонне на краю.
Любопытно, что схожий, не обязательно осознанный, но логичный поступательный порядок прослеживается не только в текстах, но и в книгах поэта: от «Ветра созерцаний», четвертой книги стихов (2008), к «Реликварию ветров», седьмому сборнику (2020), — от пристального наблюдения к бережному хранению, к горько-светлой благодарности, наконец:
…Спасибо, Господи, за много,
за долго, пепельно, тревожно,
незримо, ветрено и больно, за
непростительно, за вольно.
Спасибо, вечный мой,
за много и за
почти что
ничего.
Настоящая книга – сборник избранной лирики Радашкевича и включает в себя стихи, вошедшие в предыдущие книги автора (самые ранние из помещенных в «Реликварий» текстов датированы серединой 70-х), равно как и более поздние или написанные недавно стихотворения.
Как ни парадоксально, движение сторонящегося детерминизма хаоса находится в зависимости от начальных условий, той точки, в которой он однажды возник. Закономерно, поэзия Радашкевича – ретроспективна, она возвращается и возвращает к далекому и полузабытому началу, к истоку жизни – как в общечеловеческом, так и в сугубо частном контексте:
Два зайчика, две белочки,
волнистые края
у беленькой тарелочки.
От каши естества
он стерся, мальчик с санками,
и клецки-облака, и елочки
германские на безначальном дне,
где белым лишь по белому
из перло-гречне-манного
в метели лунных окликов
цветные голоса.
(«Тарелка из детства»)
Поэтому представляется естественным в разговоре о «Реликварии ветров» говорить не только о безудержной природе ветра, но и о том, кто и как пытается приручить постоянно выходящую из подчинения стихию. Поэт в данном случае – «хранитель у алтаря культуры», творец и страж духовного хранилища святынь, к которым нельзя прикоснуться руками, которые невозможно увидеть воочию и лишь можно носить в себе: «Что нам несомые? – / к несущим / родство по язвам / уследимо». Такое служение красоте и памяти может показаться эгоцентричным и, с рационально-социальной точки зрения, напрасным. Но поэт – не глашатай, даже когда (почти всегда – случайно) оказывается пророком:
И встанет сон, и ляжет тьма, –
но эта быль всегда впервые, –
и вздрогнут солнца молодые,
когда затеплится звезда
непредрекаемого лета,
куда домчали поезда
снегами, долами родными,
где мы когда-то, с кем-то, где-то
возлюбим завтра, как вчера,
где те же идолы и своды,
и юный ветер злой свободы,
и пух разбитого гнезда.
Стилистически и концептуально настоящая книга действительно напоминает реликварий, уникальный спецхран сакральных реликвий. Изящество формы и изысканность орнамента, разнообразие лексической и фонетической фактуры (то мягкое золото и нежная эмаль, то скрежещущий металл и крепкая слоновая кость) – весь этот художественный материал сближает поэтический корпус Радашкевича с церковным реликварием, порой похожим на ковчег, на Божью ладью:
Те ль – с не солнцем петербургским, в молоке и в
перламутре, где завис в нас – через души –
прожитой не сон, не город, упираясь в теми хлябей
фонарей кометными столбами?
Крепость – чайка – нежность – пропасть –
лодка Господа без весел…
А порой реликварий представляется зданием, в стенах которого разыгрываются осмысленные и прожитые как свои исторические трагедии (см. «Оный день» или цикл «Тот свет», например) или же второстепенные сценки из жизни великих и малых мира сего (см. «Собор» и другие стихотворения). Иногда это здание предстает воочию – с украшенным пилястрами фронтоном, коронованное то куполом, то башенным шпилем, то покатой крышей над прорезанными в боковых стенах «прозрачного дома» окошками, в которых виднеются родные лица, в то время как под многочисленными арками мелькают тени великих современников (не важно, в какой эпохе живших), а в глубоких нишах оживают бронзовые фигуры христианских святых. Не случайно «Реликварий» Радашкевича щедр на посвящения, например, родственным по духу поэтам – Максимилиану Волошину, Алексису Ранниту, Ирине Одоевцевой, Булату Окуджаве, Кириллу Ковальджи, Бахыту Кенжееву (плюс цикл «Сибирские верлибры», почти целиком состоящий из посвящений пишущим современникам), или певцам – Лемешеву и Магомаеву, или же родным и близким поэта:
Это маленькая мама
на ночь форточку захлопнет
в ту прародину утробную, где
чернеют задутые свечи, где
срываются стаями в просинь, где
исчерпана эра стихов.
Каждое посвящение – словно трепетно облюбованное и богатое на детали пространство, отпущенное то для «уроков радости», то для «музыки разлук», – пространство, в котором нет места ни фальшивой ноте, ни случайному образу, ни проходным безделушкам, – всё, включая выделенные курсивом цитаты и пояснительные сноски, скрупулезно подобрано, всё благодарно сохранено.
Благую песню столько раз
Душа, блуждая, заводила,
На светы поздние срываясь
В неослеженные снега,
Язвили золотом глаза
Где свечи солнечные елей
И с небом слюбленному АААНЬГЕЛ
Учил сгорающий закат…
Иную песню в певчий час
И на следах моих томимый,
Над всем, что выведет огляд,
О, раздели на вдох и выдох,
Как грудь моя ее лила бы,
Храня из ветра свет и снег.
Трудно с точностью определить, что именно помогает настроиться на эту поэзию, но если внутренний читательский настрой однажды попадает с ней в такт, то не исключено, что в какой-то момент точка всецелого совпадения будет достигнута. Иногда, в силу художественного и духовного родства, такое слияние происходит мгновенно, но, так или иначе, для этого требуется предельная концентрация сенсоров и богатый навык чтения. Поэзия Александра Радашкевича обязывает к полному читательскому присутствию: классический слог заставляет внутренне собраться, живые детали бытия – присмотреться, а звук, приближенный то к оперной арии, то к священному песнопению, – максимально прислушаться.