Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 4, 2019
Темур Элиава родился в 1987 году в Сухуми. Окончил Тбилисский государственный университет им. И. Чавчавадзе. Обладатель гран-при литературного конкурса «Золотой пергамент» и конкурса им. Н. Бараташвили. Автор двух сборников стихов – «Рагами» (2010) и «Палата № 8» (2018). Живет в Зугдиди.
ПРОСТАЯ, НЕИНТЕРЕСНАЯ ИСТОРИЯ
1.
Он не вскроет вены. Она не повесится:
постоит немного в дверном проеме.
Запомнит его таким:
медленным, вниз по лестнице…
Вот и весь эпилог истории,
где вдвоем они
смешные, веселые, любят фокстрот,
назло соседям рояль насиловать.
Она в восторге была от его острот,
смеялась, как дура Васильевна.
2.
Но не дом
– карточный домик.
Тесно в нем,
на девятом месяце.
Вот и вверх дном…
Он: вниз не спеша
по лестнице…
Она: нагая в дверном
проеме.
3.
Теперь ему за сорок. Неуверенный, робкий.
Живет под просвистанным потолком.
Пахнет кофе и табаком.
Хранит фотокарточки
в обувной коробке
и вечно думает ни о ком.
Ей за тридцать.
Ну, разве возраст, не так ли?!
Занята театром да кабаком…
Все эти афиши, спектакли…
Но временами и ей ни о ком,
ни капли.
4.
Их шар голубой, так и вертится:
бессонница, стресс, невроз.
Дай бог им однажды не встретиться,
чтоб жили, как жили – врозь.
ОСЕННИЙ МАРШ
Испорчен мой почерк, как, впрочем, и почки, и печень.
Испорчен, испачкан, искрикан, исстрочен, истрачен.
И лечат, и лечат, и лечат, и лечат, и лечат
то отче, то порча, а значит, им нечем, а значит,
ни строчки на белом всю осень — дороги и лужи.
Меж ребер в пробелах таблетки, чернила и рвота.
Всё хуже и хуже, и хуже, и хуже, и хуже,
и «плюйся», и «тужься», и «ну же», и дружно — а вот вам!
Ты помнишь закаты, восходы и титры в начале?
На эти уклоны размытых дорожных обочин
роняли с высоких, вороньих, промерзлых причалов
веснушки, веснушки. Ты помнишь веснушки? А впрочем,
не стоит, оставим. Я мерзну в телесной блокаде,
в глубоких притонах обложен, обношен, обстрижен.
Давно уже сняты восходы, закаты с прокатов,
и рвутся под ливнем на лавках табачных афиши.
Всю влагу выводит из кожи, все камни, все соли.
Разбиты все окна, все двери, все тюрьмы, все склепы.
Вывозят вагоны за город смешных и веселых,
и тонут в тоннелях, и гаснут, и глохнут, и слепнут.
И мокро, и сыро, и серо, и страшно, и тошно,
стоят карусели, стоят карусели, и пустошь.
По скверам, по паркам, летают и липнут к подошвам
веснушки мальчишек, которых обратно не впустят.
ЧЕЛОВЕК ИЗ ШКАФА
В тесном шкафу совокупность причин и привычек
обретает свой облик
(образ – согласно исповеди наскальной ),
и выносит его на холодный песок
глубокого обморока
вода морская.
Здесь дом был,
дом.
Долгое интермеццо
на старой веранде сменилось осенью,
где без особого интереса
до всеобъемлющей интервенции
курили… бросили.
Он, облеченный во что-то черное,
всю непрерывность сюжетной линии
снимает номер для обреченных,
неисцелимых…
Час до отлива:
смотрит за горизонт, молчит человек из шкафа.
Центром обозначает
точку опоры, ракурс, угол своей оси,
и валятся на него отдаленные крики чаек
Острые, как «спаси».
* * *
Расскажи мне,
как это – жить?
Газеты, будильник, тапочки,
дома – все эти словесные виражи,
чтобы завтра у шефа в тряпочку
так искусно, умело врать,
мечтать об отпуске в санатории
и глумиться над теми, которые
точно знают, что умирать
лучше всего у моря,
ткнувшись лицом в песок,
как в подушку, а то и вовсе
в тридцать семь или тридцать восемь
продырявить себе висок.
Как это – быть тобой настоящим?
Настоявшем на настоящем,
мудрым пещерным ящером.
Как?
Все, что есть – черновик, наброски.
И причины довольно веские,
чтобы было до боли не с кем
поседеть или посидеть.
Но, бывает, приходит Бродский,
и на фоне эффектно-броском
нам обоим не по себе.
Охладевши, как лик иконный,
город ляжет на подоконник.
Город – антициклон.
И почти что безмерно долго,
как живые, молчим, и только
муха бьется в стекло
ЧУЖИЕ ЛЮДИ
1.
Все координаты спутав
в раме картинной старой,
клином застыла будто
птиц перелетных стая.
Холод собачий, лютый
рёбра стальные вставил.
Стали чужими люди,
будто их и не стало.
Вечными стали спины
в дождь от дождя бегущих.
Чай уже час как стынет:
горче на вкус и гуще.
Глуше!
Притихли стоны,
плач и пощечин сдачи.
И ничего не стоит,
и ничего не значит.
2.
(«Верен, любим и дорог»
– трижды солгав, уснула.)
Тени по коридорам
в пропасть толкали стулья
– вешались.
Звали тени.
Тени, таились сколько?!
Тени врастали в стены.
Тени сбивали с толку.
Тени расстались с нами.
Тени растают просто.
Тени те станут снами
всех пропотевших простынь.
Но в измеренье чуждом,
в странных
туманных странах,
может, каким-то чудом,
тени те нами станут,
и двойниками прежних
будут, доколе будут.
Будут провалом, брешью
в строгой фаланге судеб.
3.
(«Дорог, любим и верен»
– произнесла устало.)
Ложь разошлась по венам,
слаще всех истин стала.
Ложь торжеством поила,
правды распутав пряди.
Ложь та была повинна
в недопустимой правде.
Сестры: седые свахи
ложь предавали сплетням.
Ложь та взошла на плаху
правдой
самой последней.
4.
Мертвая и пустая
комната стала склепом.
В раме картинной старой
клином застыло… слепну.
Холод собачий, лютый,
ребра стальные вставил.
Стали чужими люди,
будто их и не стало.