Перевод с английского Елены Ариан
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 3, 2019
Перевод Елена Ариан
Бэрон Уормсер родился в 1948 году в Балтиморе. Современный американский поэт, автор нескольких сборников стихов и руководства по преподаванию поэзии в школах и колледжах. Директор и руководитель поэтического семинара и популярного в США фестиваля Роберта Фроста в его доме-музее в Нью-Гэмпшире.
Елена Ариан – переводчик, литературный редактор и художник, заведующая редакцией журнала «Интерпоэзия». Живет в Нью-Джерси (США).
Среди многочисленных невероятных потрясений, которые, очевидно, довелось испытать британским поселенцам, «осваивавшим» Новую Англию, было то, что они оказались в девственных местах, абсолютно новых для них. Это первое впечатление превратилось в уверенность в процессе связанных с завоеванием территории бесконечных стычек и набегов, которые вызывали, среди других чувств, страх, ужас и любопытство. Осознание того, что нашло отражение в самом наименовании региона – Англия, которая нова и, следовательно, совсем не прежняя Англия, – было источником драмы, получившей название «Америка». Это обозначило конфликт между тем, что должно было бы здесь находиться – добродетельные белые поселенцы, – и тем, что в действительности они здесь нашли, – «безбожные индейцы», волки, свирепые зимы, скунсы, ядовитые растения и прочие смертельные опасности. Неудивительно, что поселенцы дрожали от страха и трепетали перед своим Богом, даже принося ему хвалу за милосердие. Там, где они оказались, они очень нуждались в Божьем милосердии.
Поиски милосердия, которым, может, пронизан ландшафт, определяют широкий спектр американской поэзии в ее разнообразных формах: лирическая, декларативная, дидактическая, разговорная, провидческая, имажинистская, элегическая и повествовательная. Многие стихи пытались воспеть совершенное политическое устройство, справедливое демократическое общество, воспеть с поэтическим совершенством видение мира, воспринимающего поэтическое воображение как добродетель. Стремление к пониманию этого видения выделило поэтов столь различных, как По и Стивенс, Харт Крейн и Дональд Джастис (и художников – от Томаса Коула до Марка Ротко), и связано с американской верой в судьбу, будь то политическая или эстетическая, которая способна преодолеть любой конфликт. Мечта о естественной (хоть и Богом данной) цивильности (доброжелательности) – вот что стремится разделаться со всем, что подавляет и искажает простую человечность, с потоком противозаконности, и создать тот сложный социальный механизм, который, как с удовольствием отмечал Генри Джеймс, более древние, более установившиеся, практичные и мудрые общества воспринимают как должное. Общая мечта массы ищущих счастье индивидуумов – это мощный голос внутри нас, перефразируя название антологии американской поэзии Хайдена Каррата[1].
Драматическая нота не должна задавать тон подобным размышлениям. Нетрудно вовсе забыть об этой ноте. Принято думать, что история Америки – сплошная гармония: прогресс и религия, дружно идущие рука об руку, как предназначено общей судьбой. Поэзия, особенно лирическая, утверждает неотъемлемую ценность личности и является ее партнером в этом видении, даже если ей трудно быть услышанной в шуме повседневности.
Однако существует в Американской поэзии и определенно драматическое направление, посвященное тому, что невозможно преодолеть, что держит и не отпускает. Его главные представители – Эмили Дикинсон и Роберт Фрост.
Хотя может показаться маловероятным представить себе этих двух людей в одной комнате, а тем более – беседующими, я думаю, они вполне поняли бы друг друга. Оба они выступали за прямолинейность в разрешении конфликта и против лжи, к которой так часто прибегают, чтобы этого разрешения достигнуть. Предпочитая драматический тон, оба они выбирали интонацию, наиболее правильную для описания того, с чем его или ее сталкивала жизнь, как бы загадочно или неоднозначно оно ни было. Оба они понимали, что драматизм как метод обязан своим существованием невозможности контролировать окружающих. Соответственно, оба избегали «приятности» (легкость у Уоллеса Стивенса, которую так не любил Фрост), предпочитая вместо этого эмоциональность встреч (иногда потраченную впустую), недопонимание и конфронтации. У обоих язык был острый, и они иногда с удовольствием подтрунивали. Как поэты драматические, оба не чурались сарказма. Хотя каждый старался замаскировать свои эмоции, создав себе определенную роль (призрак на верхнем этаже и сельский мудрец), оба несли свою страсть как пылающую алую букву.
Видимо, не было совпадением то, что оба выросли в Новой Англии. Драматическое вдохновение, которое они демонстрировали, было частью пуританского наследия непрерывного внутреннего самоанализа на фоне внешней связи с окружающим миром, который ежеминутно беседовал с непоседливой душой. Однако, вдохновение толкало их, поэтов-путников, в непредсказуемом направлении. Они отрицали теологию (если не самого Бога), предпочитая поэтический анализ, испытание (и освобождение), которые никогда не приводят к спасению. Они искали сильных эмоций в элементарном смысле этого слова, получая удовольствие от всего того, что усиливало ощущение полноты жизни. Они отрицали героя романтической поэзии Вордсворта и ему подобных, поскольку он представлял окружающую действительность вполне дружественной. Будучи американцами и поселенцами в своей внутреннем диком ландшафте, они были более радикальны. Они шествовали в одиночестве, но им сопутствовала чуткая, не оставлявшая их совесть.
Несмотря на свой радикализм (а может, благодаря ему) Фрост постоянно искал точку опоры – тот стержень, на который крепится рычаг. Возможно, это перекликалось со способностью Эмили Дикинсон уравновешивать фантазию обыденностью – Бог и домотканая холстина. Фрост был в полном смысле слова посредником, человеком посередине. Именно там он находил комфорт – как передатчик поэзии, которая и доступна, и волшебна, непритязательна и запредельна, непринужденна, но все же нацелена, как заряженное оружие Дикинсон.
Стихи Фроста берут свое начало из дискомфорта, удивительной сорной травы мироздания, – будь то небесное светило, или старик, или одинокие жены, или сурки, – это постоянно вписывается в рамки его индивидуальности. Он отказывается вырывать сорняки, даже когда он их опознает. Фрост предпочитает представить читателю ситуацию, которая может быть драмой протеста или равнодушия. Инакомыслящий, он тем не менее в своем стихотворении позволяет другому – будь то представитель человеческого рода, потустороннего мира или мира естественного – полностью себя проявить. Это представляется весьма галантным – Фрост как гостеприимный хозяин, – но непременно возникает вопрос, насколько искренне это взаимодействие. Поскольку у поэта все карты на руках, до какой степени он меняет текст, чтобы добиться желаемого эффекта? Фрост ничего не изображает; он предполагает, пробует, взвешивает. Стихи порой кажутся бесхитростными, но это обманчивое впечатление.
Вы можете сказать, и, смею утверждать, Фрост с вами согласился бы, что поэт всегда отрабатывает стихотворение. Это – одна из причин писать стихи. Когда читатели жалуются (это им вообще свойственно), что поэты слишком много пишут о смерти, я обычно отвечаю, что смерть – это то, что мы не можем контролировать. Мы склонны будировать то, на что не можем повлиять, или хотя бы сделать вид, что можем. Поэтому кладбищенская элегия, не говоря уже о стихотворении о смерти работника, представляются более чем оправданными.
Мой интерес далек от академического. Будучи писателем, приходится часто принимать решение, насколько открыто можно описать чье-то присутствие – будь то человек или что-то еще. Такова природа этого ремесла. Меня беспокоит, насколько я использую существование других в моих собственных интересах, сколько свободы я им даю. Не перевешивает ли моя творческая задача мое ощущение, что жизнь дарована как мне, так и другим существам, каждое из которых уникально и управлять которыми невозможно? Меня волнует, не вторгается ли данное стихотворение в драматизм реального события, – или это заданный сценарий, в который поэт добавляет свое отношение к ситуации и обстоятельствам, превращенным в стихотворение. Меня интересует не склонность к риску, которая так расхваливается на задней обложке многих поэтических сборников, а пристрастие к упрямой честности по отношению к окружающим, как бы несговорчивы они ни были. Мы говорим не о сенсациях или запрещенных темах. Речь идет о том, в какой степени стихотворение – это место, где поэт имеет дело с чем-то, что не является его алчным воображением. Важно то, насколько поэт готов сохранить верность беспокойному миру драмы.
Начать следует со стихотворения «Починка стены» (“Mending Wall”), поскольку оно меняет понятие столкновения с действительностью и, как таковое, является центральным для творчества Фроста:
Есть нечто, что не любит стен в природе:
Оно под ними в стужу пучит землю
Крошит на солнце верхний ряд камней
И пробивает в них такие бреши,
Что и вдвоем бок о бок там пройдешь.
Охотники – не так! Я их проломы
Заделывал не раз: на камне камня
Они не оставляют, чтобы выгнать
А эти кто пробил? Ни сном ни духом…
Но каждою весной они зияют!
Соседа я зову из-за холма.
Выходим на межу и начинаем
Меж нами стену возводить опять.
Мы вдоль стены идем, блюдя межу,
И поднимаем камни, что упали.
А камни – то лепешки, то шары,
Такие, что лежат на честном слове:
«Лежи, покуда я не отвернусь!» –
Их заклинаю, ободрав ладони.
Ну вроде как игра «один в один».
Доходим мы до места, где как будто
Стены вообще не нужно никакой:
Он – весь сосна, а я – фруктовый сад.
«Ведь яблони есть шишки не полезут!» –
Я говорю, а он мне отвечает:
«Сосед хорош, когда забор хорош».
Весна меня толкает заронить
В его сознанье зернышко сомненья.
«Зачем забор? Быть может, от коров?
Но здесь же нет коров! Не лучше ль прежде,
Чем стену городить, уразуметь –
Что горожу, кому и от кого?
Какие причиняю неудобства?
Ведь нечто же не любит стен в природе
И рушит их…» Ему б сказать я мог,
Что это эльфы… Нет, совсем не эльфы!
Пусть поразмыслит… Он же две булыги
В руках сжимает, словно бы оружье –
Ни дать ни взять пещерный человек!
И чудится, что он идет во тьме –
Не то чтобы он шел в тени деревьев…
Не сомневаясь в мудрости отцов
И стоя на своем, он повторяет:
«Сосед хорош, когда забор хорош».
(Перевод С. Степанова)
Когда я читаю стихотворение, я задаюсь вопросом: какие сюрпризы оно преподносит? В стихотворении «Починка стены» их два, и они существенны для представления Фроста о том, что же такое стычка с реальностью. Первый – насколько ничего нельзя сказать о соседе Роберта, при том что это шутник, полностью противоположный героям Вордсворта, ловкач, с которым Роберту приходится иметь дело. В этом отношении герой-повествователь Фроста становится в один ряд с другими известными поэтическими персонами, такими как у Эмили Дикинсон, Джоном Берриманом (в «Песни мечты») и Энн Секстон в похожих на сказку стихах. Рассказчик сам может не быть шутником, но ему хорошо известно, что это такое. Он сам хочет подшутить над своим соседом, пытаясь изменить привычный ход его мыслей. Он даже вкладывает в его уста странное, старомодное, антипротестантское слово «эльфы». Но сосед не понимает этой шутки.
Фрост пишет об этом красиво: «И чудится, что он идет во тьме / Не то чтобы он шел в тени деревьев». Пояснение «чудится» очень важно. Фрост не просто заполняет строку. Он обращает внимание на ограниченную способность повествователя делать различия, при том даже, что сам он превозносит эту его способность. Склонность проверять правдивость повествователя делает честь Фросту. Повествующий – обычный человек, а каждому человеку свойственна некоторая необъективность. Фрост не просит простить эту необъективность, – поэты не извиняются, – но он ее признает. Рассказать историю не является для него самоцелью. Он старается понять, насколько примитивными и самодовольными способны быть люди. Он не дает названия этому неприятному явлению; вместо этого он использует мрачное описание окружающего мира – леса и деревьев. И ощущение мрака только усиливается от того, что ему нет названия.
Возможно, он догадывался, что темноте нельзя дать название, потому что она бездонна. «Починка стены» обычно воспринимается как умиротворенная мудрость, но не следует забывать, что Фрост работал над этим стихотворением в Англии в то время, когда разворачивалась Первая мировая война, начавшая пожирать сотни тысяч жизней (включая друга Фроста, поэта Эдварда Томаса). Это произведение – пример того, как Фрост позволяет стихотворению раскрыться в полной мере. Он правдиво описывает своего соседа. Он представляет себя отличающимся от соседа, однако не приписывает себе морального превосходства. Важна здесь не позиция рассказчика, – хороший Роберт, плохой сосед, – а сам этот случай. При этой встрече почти ничего не происходит; два человека ведут разговор у стены – так поверхностный читатель мог бы воспринять это стихотворение. Однако, как и самое первое произведение Фроста «К северу от Бостона», «Починка стены» показывает, что поэт имеет самое четкое представление о том, каким должен быть стих. Это – не лирика (как, например, у Йейтса) и не гимн природе. Согласно Фросту, стихотворение воплощает место, где люди встречаются и в результате встречи разрешают какие-то конфликты. Встреча может быть мимолетной, но тем не менее она приводит к какому-то результату.
Фрост очень любил описывать столкновения – как человеческие, так и природные. Он вечно был в движении, отправлялся на долгие прогулки, увлекался ботаникой, а главное, постоянно был в поиске. В его стихах снова и снова описываются неожиданные встречи, которые заставляют героя задуматься. Фрост – американец до глубины души, есть в нем какое-то свободолюбие, и это сказывается, даже когда он в одиночестве в чаще леса и вокруг никого нет. Как будто он постоянно видит, как по-разному можно жить, и ему как американцу интересно взвесить все варианты. Для него поэзия – это размышления и оценка ситуации, а не просто рассказ и описание.
Другое стихотворение, «Дрова» (“The Wood-Pile”) – хороший пример поэтической позиции Фроста.
В ненастный день, бродя по мерзлой топи,
Я вдруг подумал: «Не пора ль домой?
Нет, я пройдусь еще, а там посмотрим».
Был крепок наст, и только кое-где
Нога проваливалась. А в глазах
Рябило от деревьев тонких, стройных
И столь похожих, что по ним никак
Не назовешь и не приметишь место,
Чтобы сказать: ну, я наверняка
Стою вот здесь, но уж никак не там.
Я просто знал, что был вдали от дома.
Передо мною вспархивала птичка,
Опасливо все время оставляя
Меж нами дерево, а то и два.
Она мне голоса не подавала,
Но было ясно: глупой показалось,
Что будто бы я гнался за пером –
Тем, белым, из ее хвоста. Она
Все принимала на свой счет, хотя
Порхни в сторонку – и конец обману.
И там были дрова, из-за которых
Я позабыл ее, позволив страхам
Угнать ее подальше от меня,
И даже не сказал ей до свиданья.
И вот она мелькнула за дровами –
И нет ее. Лежал рядами клен,
Нарубленный, расколотый и ровный –
Четыре на четыре и на восемь.
И больше ни поленницы вокруг.
И не вились следы саней по снегу.
Рубили здесь не в нынешнем году.
Да и не в прошлом и не в позапрошлом.
Пожухла древесина, и кора
Растрескалась, скрутилась и отстала
Осела кладка. Цепкий ломонос
Уже схватил поленья, как вязанку.
И слева их держало деревцо.
А справа кол и ветхая подпорка,
Готовые упасть. И я подумал,
Что только тот, кто вечно видит в жизни
Все новые и новые задачи,
Мог так забыть свой труд, труд топора,
И бросить здесь, от очага вдали,
Дрова, чуть согревающие топь
Бездымным догоранием распада.
(Перевод А. Сергеева)
Рассказчик прогуливается и замечает то одно, то другое. Прогулка эта – без опредленной цели. Ему интересно все. Он получает удовольствие от неожиданных встреч, потому что он постоянно узнает что-то новое для себя и потому что это как-то влияет на уклад его собственной жизни. Очень важно понять, как поэт всегда узнает что-то новое из всего, с чем ему приходится встречаться.
Мой преподаватель в колледже постоянно жаловался, что Фрост морализирует. Мне кажется, что подобная критика неправомочна, так как все, что поэт говорит, вписывается в сложный контекст стихотворения.
Большая часть стихотворения «Дрова» посвящена наблюдению за птичкой. Это не слишком драматическая тема, но это типично для Фроста – он развлекается. Подобно Дикинсон, ему нравится сделать предположение, а потом посмотреть, верна ли была его догадка. Его всегда интересует вопрос – как люди и явления соотносятся друг с другом? Он не читает морали и никогда не становится на чью-то одну сторону; он способен понять обе стороны.
Как уже упоминалось, для него поведать историю – не самоцель. Его увлекает текстура окружающего мира, то, что он замечает на своем пути. И эта приметчивость – его особый дар.
Без сомнения, мудрый Фрост спокойно улыбнулся бы, заметив нетерпеливость читателя, потому что первая часть стихотворения (до того, как он увидел дрова) является существенной. Именно здесь поэт имитирует соприкосновение мира людей с миром животных. Как это ему свойственно, Фрост иронизирует: «Она мне голоса не подавала, / Но было ясно: глупой показалось, / Что будто бы я гнался за пером». Интересно, что, увидев дрова, поэт сразу забывает про птичку. Человеку свойственно забывать, но как часто это отражается в поэзии, где мы всегда испоняем долг, всегда на посту?
Размышления Фроста по поводу увиденной им заброшенной поленницы дров тиипичны для него, поскольку касаются деяния человека. Все, что человек решает сделать или не делать, имеет свои последствия – даже то, что он оставляет недоделанным. Трудность состоит в том, чтобы сформулировать, что это за последствия. Я думаю, что именно позиция наблюдателя, которую поэт охотно занимает, позволяет ему сделать такое мощное заключение: «Дрова, чуть согревающие топь / Бездымным догоранием распада». Окружающий мир всегда что-то говорит – это известно всем поэтам. Отличие Фроста в том, что ему удается услышать больше, чем другим, и это отражено в каждом его произведении. Он ощущает присутствие времени в окружающем мире. Можно утверждать, что Фрост глубоко осознавал несоответствие цели человека и того, как эта цель осуществляется в перегруженном контексте времени.
Одна из сильных сторон творчества Фроста – его стремление вступать в неожиданные контакты с окружающей действительностью. Хотя он жил в сельской местности и никогда не был поэтом города, он знал, что каждый момент может принести случайную встречу – или с человеком, или с природой. Его главный талант состоял в том, что он охотно позволял таким встречам оказывать на него некое влияние, а также описывал в своих стихах, в чем оно состояло. Центральный вопрос литературы – «Что значит быть человеком?» – занимал и преследовал Фроста. На этот вопрос ответа нет, и его не интересовало некое прозрение как самоцель. Если прозрение и произойдет, то только в результате наблюдения за окружающей действительностью, когда неожиданные контакты порождают видения, отражаемые магическим поэтическим языком.
Извечный вопрос, с которым сталкиваются поэты: насколько можно себе позволить говорить от имени того, кого не знаешь, как себя самого?
Возможно, на этот вопрос ответа не существует, но подумать об этом стоит. На самом деле, это дело совести поэта. Слишком легко поддаться искушению излагать в стихах свое собственное мнение. Однако, когда это происходит, читатель чувствует (по крайней мере, я чувствую), что стихотворение испорчено, потому что автор исказил впечатление случайной встречи своей собственной предубежденностью. Обычно это определяется тем, кто имеет последнее слово, а поскольку в каждой встрече участвуют две стороны, это имеет критическое значение.
Я говорю «совесть» не только потому, что это определяет справедливость (что, по моему мнению, важно), но еще и потому, что, согласно утверждению Хайдена Каррата, поэзия обязательно связана со справедливостью. Я говорю о совести, потому что поэт вовсе не обязан в своих стихах выходить за рамки собственного эго. Злосчастный термин «самовыражение» ясно демонстрирует, с какой готовностью эго декларирует себя самого и называет это поэзией. Мне думается, что стихотворение основывается на контакте с действительностью, который влияет на поэта. Поэт может даже до некоторой степени поступиться своим эго и позволить высказаться тому, с чем ему привелось встретиться. Что это будет за высказывание, предсказать невозможно, но не в этом ли и есть смысл стихотворения?
Последнее стихотворение Фроста, на которое я хотел бы обратить внимание, называется «Нечто там есть» (“For Once, Then, Something”):
Пусть смеются, когда, встав на колени,
Я заглядываю в колодцы, хоть, обманутый светом,
Никогда ничего не вижу глубже воды,
Кроме собственного отраженья, – этакий бог
В летнем небе, увенчанный папоротником и облаками.
Но однажды, вытянув над колодцем занемевшую шею,
Я заметил, или мне лишь помстилось, нечто за отраженьем,
Белое нечто сквозь него смутно мелькнуло,
Из глубины нечто, лишь на миг – и исчезло.
Чистой слишком воде вода попеняла.
Капля упала с папоротника, стерла рябью,
Чем бы там оно ни было, то, что на дне,
Смыла, смела… Что ж там все же белело?
Истина? Камешек? Нечто там есть, раз уж было.
(Перевод С. Степанова)
Печальная истина о месте поэзии в активном индустриальном обществе заключается в том, что она – нечто вроде бездельника, которому нравится просто бродить и наблюдать. Это определение дал Уитмен, а Фрост, в сущности, воплотил в жизнь. Например, в данном стихотворении описывается занятие, естественное для ребенка –летним днем просто смотреть в колодец. Однако то, что он там видит – богоподобно. Как это свойственно Фросту – превращать божественное в шутку и стремиться к чему-то большему.
Если читать Фроста внимательно, замечаешь, как часто он приводит стихотворение к подобной кульминации. Он упрощает ситуацию, чтобы читатель успокоился, а потом делает резкий выпад, который, хотя и длится недолго, все же ощутим. Впрочем, если бы он был долгим, мир стал бы другим. Подобные нападки не приносили Фросту удовольствия, он никогда не отличался агрессивностью. Может быть, осознавая, какой тяжелой может быть жизнь, он ценил моменты, требующие особого внимания. Если стихотворение не отражает настойчивое внимание к окружающему, оно мало чего стоит.
Встреча с действительностью в этом стихотворении – это не более чем шепот, отблеск, осколок – «нечто», как пишет Фрост в последней строке. Никто еще не написал книгу под названием «Мистический Фрост», но данное стихотворение, как и все остальные, демонстрирует широту натуры Фроста, свободу, которой он дорожил. Удовольствие, которое он получал от случайных встреч, было очевидным. Не думаю, что он хоть на секунду захотел бы это изменить.
Перевод с английского Елены Ариан
[1] Hayden Carruth “The Voice That Is Great Within Us”, 1983.