Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 2, 2019
Григорий Стариковский – поэт, переводчик, эссеист. Родился в Москве в 1971 году. Получил докторскую степень по классической филологии в Колумбийском университете. Публикации в журналах «Знамя», «Звезда», «Арион», «Иностранная литература», «Интерпоэзия» и др. Автор книг стихов «На углу» (2005) и «Левиты и певцы» (2013). Живет в Нью-Йорке.
Это можно назвать по-разному: покачиванием маятника, перестуком поршней паровой машины, бесконечной протяженностью дыхания. Прикосновение к предметам, явлениям, людям – голосом, зрением, слухом, мякиной ладони: я – тот, который, тот который… вижу, слышу, осязаю. Читающий тоже видит, слышит, осязает. Мир Уитмена предметен постольку, поскольку является объектом проговаривания; все во вселенной поэта исчислено и основательно закаталогизировано – от Билля о Правах до прыщавой проститутки (хмельная, она обметает грязной шалью нью-йоркскую мостовую). Все идет в работу – щебенка равенства и братства, жирные стекла бродвейских витрин (все утро смотрю на бродвейские витрины, распластываю плоть носа о толстое стекло…), рокочущие басы кучеров, чьи допотопные омнибусы курсировали по Бродвею в первой половине XIX века (своенравное и быстроглазое племя, вспоминает Уитмен).
Стихи, живущие по «принципу нарастания-приращения», по выражению Джеймса Райта. Уитмен исчисляет предметы и состояния, будто в процессе исчисления можно заново воссоздать мир, остановив поток времени. Впрочем, Уитмен почти всегда смотрит поверх времени, обращаясь к предшественникам и потомкам как к соседям по лестничной клетке; Гомер, Эсхил, Данте, Шекспир (и другие mighty ones) для него вроде узловатой палки, прихваченной на всякий случай, для защиты от бешеных псов. Оказывается, мир можно сотворить заново без оглядки на the mighty ones: поэт меняет библиотечную пыль на дорожную. Америка – главная героиня его стихов. Уитмен «проговаривает» Америку, как одно бесконечное стихотворение: прекрасный, мужественный Гудзон (masculine Hudson) изливается, говорит он в предисловии к первому изданию «Листьев травы» (1855), в тебя, в каждого обитателя этого континента; гнутые гвозди заливов Виргинии и Мэриленда, рваная береговая линия Массачусетса.
Уолт Уитмен, космос, сын Манхэттена… Уитмен начинается в городе; его стихи пропитаны нью-йоркским говорком: это – тот самый город, и я один из его граждан; все, что интересует остальных, интересует и меня – политика, войны, рынки, газеты, школы, мэр и городские советы, банки, тарифы, пароходы… Стихи Уитмена напоминают манхэттенскую сквозную улицу в предзакатный час, с обязательным рыжим солнцем, которое зарывается в землю где-нибудь в Патерсоне или в Уэйне. На материке, за Патерсоном и Уэйном, продолжается уитменовское вижу, слышу, осязаю. Можно сесть в машину, отъехать от города, выйти на обочину, оглядеться и услышать наплывающий голос поэта (как он однажды услышал пенье цикад: какой размах в этом медном гуле… подобно вихревому движению медных метательных колец, пер. Д. Горбова), можно ощутить страну мою-твою-ничью, пространство, не имеющее рубежей, как не имеют рубежей сиротство и небо: это трава, которая растет там, где есть земля и вода, это общий воздух, омывающий планету. Там, за Патерсоном и Уэйном, в воздухе вырезан свободный стих.
Уитмен, выросший на Лонг-Айленде в виду океана, страстный пловец, работает в ритме волны, с нажимом ветра, толкающего волны к берегу, гудящего в полостях между волнами, в половину трубного звука:
Ты, прилив с постоянным нажимом! мощь, это – твои труды!
Ты, незримая сила – вглубь и наружу – сквозь размах пространства,
Согласие солнца, луны, земли и всех созвездий,
Что за депеши сюда посылаешь от дальних звезд, от Сириуса и Капеллы?
Каким узловым сердцем бьется и оживляется все? Неизмеримая совокупность всего,
Тонкая косвенность, в чем твое назначенье? Какой в тебе ключ ко всякой разгадке?
Что за подвижная, несметная подлинность
Вселенную держит в единстве, со всеми частями ее, – словно корабль плывет?
Уитмен глотает гудящую влагу вселенной. Тексты, отдаленно напоминающие советские стихи о новой жизни (их услужливую выспренность, гримасу восторга), но здесь другое, это – не абстрактно-будущая, но – неизменная, реальная жизнь, которая окружает тебя и о которой ты не догадывался. Это не твое завтра, это твое – теперь и всегда. Все расщепляется и перемешивается, и отовсюду – из Снов, Ночи, Смерти – выпрядается ритм вечного Рождения. Рождается то, что Уитмен называет rapport (согласие, взаимосвязь) между людьми/явлениями, их доверительные между собой отношения, земная демократия, устроенная наподобие гармонии небесной.
Тексты Уитмена – нарастание светового луча; поэт – прожектор, освещающий все на пути взгляда и мысли, от земляных недр до дальней звезды, отсюда – яркость его улиц, яблоневых садов, речных потоков. Все блещет, почти как атлеты Пиндара или любовь Ронсара. Уитмен высвечивает самое свечение, если так можно выразиться: взгляд, слух, ладонь поэта излучают свет под стать объектам, к которым они направлены; даже лицо погибшего солдата мерцает в утренней сырости рядом с госпитальной палаткой, при этом Гражданской войне Уитмен отводит лишь мизерные крохи света, щепу пасмурных дней; воздух войны – тусклый, гиблый, над войной почти никогда не сияет солнце.
Между поэтом и читателем не остается посредников, кроме проясненного (проясняемого во время чтения) голоса-текста. Читателю не нужно просиживать штаны на университетской скамье, чтобы научиться понимать Уитмена, – достаточно раскрыть книгу или взять рюкзак и отправиться в путешествие. Поэт – соглядатай, заинтересованный свидетель своей и твоей жизни, и это его свойство напрямую связано с любопытствующим взглядом; что бы ни происходило вокруг, его увлекают все проявления бытия (жизни и даже смерти как продолжения-предтечи жизни: самый ничтожный побег доказывает, что смерти нет). Молодой Уитмен в одной своей статье 1842 года так описывает нью-йоркский пожар: на тротуаре мебель, которую удалось вынести из горящих домов; вопли оставшихся без крова, всхлипы детей, прильнувших к матерям, пожарная команда, гудящее пламя – ужасное, но великолепное зрелище (a horrible yet magnificent sight).
«Листьев травы» редактировались и пополнялись на протяжении почти всей его жизни. Самые ранние тексты, вошедшие в первое издание (1855), написаны Уитменом – репортером манхэттенских и бруклинских газет. Перед самым выходом первого издания репортерство перемежалось плотничеством, хотя больше всего Уитмен любил лежать на кровати или фланировать по Бродвею, этаким денди среди нью-йоркского пленительного хаоса (fascinating chaos), в элегантном сюртуке с цветком в петлице. В 1861 году начинается Гражданская война. В 1862-м, прочитав о ранении своего брата Джорджа в битве при Фредериксбурге (штат Виргиния), Уолт отправляется на его поиски. Брата он отыскивает в виргинском госпитале; ранение пустяковое, вскоре Джордж возвращается в строй. Уолт Уитмен остается в Вашингтоне, работает клерком, а остальное время проводит в вашингтонских госпиталях среди раненых солдат. Он носит им гостинцы (фрукты, печенья), делится деньгами, пишет письма родным под диктовку, читает книги:
22 июля ‘63 г. разговаривал с Уолтером Уилбером (54-й Нью-йоркский полк). Он попросил меня прочитать главу из «Нового Завета»… Читай любую, сказал он. Я открыл книгу на одном из евангелий, там описывались последние часы и распятие Христа. Прочитай еще одну главу, как он воскрес. Я прочитал. Слезы выступили на его глазах (из дневников Уитмена).
Голос как продолжение взгляда (язык – двойник моего взгляда). Взгляд на идеальную окрестность, она длится за горизонт и дальше, в глубины океана или к созвездию Водолея. Окрестность вещная: рыбацкий фонарь, светящий в ночи, мостовые Нью-Йорка, портовые грузчики, лазареты Гражданской войны. Все имеет свое назначение, четко прописанные свойства, но из собственной частности тянется к всеобщему. Поэт ищет не столько вещей в их совершенном единстве, сколько – единства во множестве вещей и явлений. Если ты – человек, воспетый Уитменом, ты – голос из хора, твои слова тонут в паводке общего пения. Для Уитмена Соединенные Штаты – это в первую очередь магическая связность отдельных частей страны (Yearning for thee harmonious Union), начиная с человека (опять же умозрительного) и заканчивая великими американскими реками, горами, долинами.
Уитмен ищет братства людей, но братство – не более чем абстракция, мираж, маячащий на горизонте еще не обжитого континента. Человек Уитмена – родной и навсегда далекий. Об идущем мимо можно сказать, что он твой современник (можно говорить об общих снах и кронах деревьев над головами, об общем всем), если ты уверен, что человек свернет за угол и растворится в тонком воздухе. Обращаясь ко всем, поэт разговаривает с пустотой, это – разновидность одиночества в толпе, не важно, толпа ли это людей или звезд. Отношения с реальными людьми складываются непросто. В 1863 году Уитмен, навещая госпитали, влюбляется в юного солдата, Томаса Сойера. Тот быстро идет на поправку. Перед отбытием Томаса в армию Уитмен покупает ему рубашку и нижнее белье; поэт просит юношу прийти к себе на квартиру, чтобы вручить ему подарки (я бы тогда часто думал, что Томас носит на своем теле что-нибудь от меня, пишет поэт в письме солдату), но Томас забывает явиться.
Одиночество, сквозящее в текстах Уитмена, не имеет ничего общего с позой романтизма, надсадным самолюбованием; это – раз и навсегда принятая, хоть и горчащая, судьба, резонирующая со страной, в которой и для которой проговаривает он свои тексты. В Америке человек – повторю слова Эмерсона – стоит на голой земле, окунается головой в радостный воздух, поднимает голову в бесконечный космос; тогда исчезает подлое себялюбие, человек становится прозрачным глазным яблоком, становится ничем и видит все. Прежний английский язык, привезенный из Британии, не способен выразить опыт первых поселенцев и их потомков; Уитмен вносит новые интонации в литературный английский, устанавливает свои правила стиховой речи (именно поэтому интонация Уитмена для переводчика порой важнее смыслов, вложенных в слова). Надо разломать старое, пишет Уильям Карлос Уильямс в эссе об Уитмене, чтобы освободить место для себя, какой бы трагедией это ни обернулось.
Счастливое общежитие звуков и образов. Позднее стихотворение As the Greek’s Signal Flame начинается с греческого сигнального огня издалека, из другой эпохи:
As the Greek’s signal flame, by antique records told
Rose from the hilltop, like applause and glory,
Welcoming in fame some special veteran, hero,
With rosy tinge reddening the land he’d served,
So I aloft from Mannahatta’s ship fringed shore,
Lift high a kindled brand for thee, Old Poet.
Текст начинается с вершины холма (from the hill—top), как аплодисменты и слава. Вслушивание сменяется всматриванием: …привечая… ветерана, героя; розоватыми тонами окрашена земля, которой он служил. Поэт с Манхэттенского берега, окруженного кораблями (Manhatta’s ship—fringed shore; сам остров похож на продолговатое древнегреческое судно), высоко поднимает горящий факел в честь Древнего Поэта (So I… lift high a kindled brand for thee, Old Poet). Голос Уитмена превращается в сигнальный огонь, начинает светить уже отсюда, в обратную сторону времени, покрывая дистанцию в двадцать шесть веков. Все можно легко объяснить, кроме одного: как стихотворение срастается в единое тело, из каких задыханий оно составлено, как наполняется весом, как зрелое яблоко, висящее на ветке (так – в другом стихотворении Уитмена).
Стихи Уитмена – о целостности человеческого опыта (мне-и-тебе-и-всем), связанного с видимым и мыслимым миром. Голос запущен как летучий змей, всегда из себя, почти никогда к себе. Уловляемость мира телом (и телом голоса), тело, его наличие – ключ к осмыслению места человека на земле. Тело (и тело голоса) кажется иногда величиной метафизической, вместе с тем оно – ощутимо-вещное, и неочевидно, чего в нем больше – метафизики или заземленности. Душа, периодически упоминаемая поэтом, непохожа на свою сестру, сметанную по европейским лекалам, с обязательной внутренней напряженностью, надтреснутостью. Душа для Уитмена – субстанция не первой необходимости, поэтому этой душе, говорит Д.Г. Лоуренс, не требуется защита и тем более Спасение; она уже спасена. Главное – сняться с места, отправиться в путь и держаться широкой, распахнутой к небу дороги, не имея при этом никакой цели, кроме самой дороги и поднятой твоими шагами глинистой пыли.
Продление себя в мире, в предметах и явлениях. Созвучность между тобой и далью, и кто знает, где заканчиваешься ты и начинается даль. Я чествую себя, я пою (воспеваю) себя. То, что я беру на веру, и ты возьмешь на веру, ведь каждый атом, принадлежащий мне, принадлежит и тебе. У поэта нет ничего, что он мог бы предложить миру, кроме своего голоса-ветра, кроме стихов, бьющихся, как волны, о каменистый берег: мой язык, каждый атом моей крови, составлен из этой почвы, из этого воздуха, рожден от родителей, также рожденных от родителей, я, которому нынче тридцать семь, в добром здравии, начинаю и надеюсь, что не прервусь до смерти.
Нью-Сити, 2018–2019
Уолт Уитмен
БРУКЛИНСКИЙ ПАРОМ 5
Тогда что это между нами?
Что значит счет многих сотен лет между нами?
Мало ли что, это все ни к чему, расстояние, место.
Я тоже здесь жил; холмящийся Бруклин принадлежал мне,
Я тоже ходил по улицам острова Манхэттен, купался в окрестных водах,
Я тоже ощущал пробужденье внезапных, странных вопросов,
Днем, среди толп, иногда они настигали меня,
Поздно вечером, по дороге домой, или когда я лежал в постели, они являлись ко мне,
Я тоже был отлучен от плавания в вечном растворе,
Я тоже воспринял себя через мое тело,
Я есть – это знанье далось через тело, и знанье того, чем я должен был стать, –
через тело мое.
НА МАРШЕ В КОЛОННЕ ИЗМОТАННОЙ
На марше в колонне измотанной, незнакомой дорогой,
Через густой лес, чуть слышные шаги в темноте,
После тяжелых потерь отступает угрюмый остаток армии,
Пока за полночь нам не забрезжат огни тусклого здания,
Выходим на поляну, останавливаемся возле тусклого здания,
Высокая старая церковь на скрещенье дорог, теперь – временный госпиталь,
Вхожу, никакие картины, стихи не сравнятся с тем, что я на мгновение вижу,
Тени глубочайшей черноты, лишь оплеснутой перестановками свечей и ламп,
Возле массивного смоляного факела, неподвижного, с диким красным пламенем
и облаками дыма,
Возле скопища силуэтов (смутные, одни лежат на полу, другие – на скамьях),
Под ногами различаю солдата, совсем юного, он ранен в живот, истекает кровью,
Приостанавливаю кровотечение (его лицо белеет, как лилия).
Выбираясь из церкви, обвожу ее взглядом, впитываю все это,
Лица и позы в невыразимом множестве, большинство в сумраке, некоторые мертвы,
Хирурги оперируют, ассистенты держат светильники, запах эфира, крови,
Скопище, скопище окровавленных тел, двор тоже заполнен,
Одни лежат на голой земле, другие на досках, носилках; иные потеют
в предсмертной судороге,
Нечаянный вопль или всхлип; громкий приказ или оклик врача,
Тонкий стальной инструмент блестит, ловит свет факелов.
Теперь нараспев повторяю все это, снова вижу тела, чувствую запах,
Слышу команду: «В строй, ребята, становитесь в строй», –
Но сперва склоняюсь над умирающим юношей; его глаза открыты, полуулыбка
обращена ко мне,
Вскоре глаза закрываются, закрываются тихо, я выбегаю во тьму,
И снова на марше, иду в темноте неизменной, в колонне,
Продолжаю шагать незнакомой дорогой.
БЕЗЗВУЧНЫЙ, ТЕРПЕЛИВЫЙ ПАУК
Беззвучный, терпеливый паук,
Я видел: он сидел обособленно, на небольшом выступе;
Я видел: он исследовал свободный простор окрестности,
Выпуская нить, из себя паутины нить,
Одну за другой разматывал без передышки, торопил неустанно.
И ты, Душа моя, там, где находишься ты,
Окружена, отмежевана, в неизмеримом океане пространства,
Отважна, раздумчива, то и дело стремишься на поиски сфер, чтоб связать их;
Пока не получится мост искомый, пока не удержит податливый якорь;
Пока – о Душа моя – паутинная нить, которую пустишь, не зацепится где-нибудь.
ДНИ ЗИМОРОДКА
Ни одна лишь удачливая любовь, ни богатство,
Ни почтенный средний возраст, ни победы в политике, на войне,
Но, когда убывает жизнь и утихают бурные страсти,
Когда великолепный, дымчатый, тихий налет покрывает вечернее небо –
Нежность, покой, избыток заливают простор – ароматней, свежее,
Дни вбирают помягчавший свет, и яблоко, наконец,
висит на дереве окончательно и безусловно, праздно-зрелое –
Тогда пусть изобилуют дни тишиной и счастьем,
Тревожные, благодатные дни зимородка!
СМЕРТЬ ГЕНЕРАЛА ГРАНТА
Один за другим выбывают большие актеры
Высокой драмы с бессрочных подмостков истории;
Неотчетливо, муторно действо войны и мира, прежних и новых соперничеств
Сквозь ярость, страх, сумрак унылости, долгие сомнения;
Всё в прошлом – в несчетных могилах исчезают, смягчаются
Победитель и побежденный – Линкольн, Ли – теперь и ты вместе с ними,
О человек великих дней – ты, равный дням!
Рожденный в прерии! Запутанна, разноречива роль,
И тяжела, но – сыграна блестяще!
Перевод с английского Григория Стариковского