Перевод с иврита Дмитрия Кузьмина, Шломо Крола, Алекса Авербуха
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2019
Перевод Дмитрий Кузьмин, Шломо Кроль, Александр Авербух
Дори Манор родился в Тель-Авиве в 1971 году. Поэт, переводчик, издатель. Автор книг «Меньшинство» (2001), «Альфа и Омега» (в соавторстве с Анной Герман), «Баритон» (2005), а также либретто для оперы на тему серии литографий Эдварда Мунка (2001). С 2005 года – основатель и главный редактор литературного журнала «О!». В 1996–2006 годах жил в Париже, преподавал ивритскую литературу и перевод в университете INALCO и в Institut National de Sciences Politiques. Переводил на иврит произведения Вольтера, Декарта, Мольера, Флобера, Бодлера, Малларме, Валери, Аполинера, Гинзберга, Блейка, Лорки, Одена и др. В 2015 году вместе с Роненом Сонисом стал редактором первой антологии поэзии LGBT на иврите, включавшей тексты от древнегреческой и шумерской поэзии вплоть до современной. Лауреат многочисленных литературных премий.
Дмитрий Кузьмин окончил Московский педагогический государственный университет. Кандидат филологических наук. Основатель и руководитель издательства «АРГО-РИСК» (1993), сайта «Вавилон» (1997) и журнала «Воздух» (2006), куратор многих литературных проектов. Автор переводов поэзии и прозы с английского, французского и др. Соучредитель (2012) Премии имени Норы Галь за перевод короткой прозы с английского языка. Лауреат премии Андрея Белого (2002) в номинации «За заслуги перед литературой», малой премии «Московский счет» (2009) за книгу стихов «Хорошо быть живым». Соавтор первого в России учебника «Поэзия» (2016). С 2014 года живет в Латвии, где основал проект Literature Without Borders – международное поэтическое издательство и резиденцию для переводчиков поэзии.
Шломо Крол родился в 1970 году в Подмосковье, изучал классическую филологию в Санкт-Петербургском университете и Иерусалимском Еврейском университете. С 1992 года живет в Израиле. Переводчик книг «Иегуда Галеви. Песни Сиона» (М.: Ладомир, 2011), «Стихотворения Гвидо Кавальканти и других итальянских поэтов XIII–XIV вв.» (Киев: Laurus, 2017) и «Иммануэль Римский. Избранное» (Таллинн: издательство ТЛУ, 2018).
Алекс (Александр) Авербух – поэт и переводчик. Родился в 1985 году в Украине. С 2001 года жил в Израиле. С 2015 года – докторант кафедры славянских языков и литератур Торонтского университета. Пишет на русском и украинском языках. Автор книг стихов «Встречный свет» (2009) и «Свидетельство четвертого лица» (2017).
Переводы выполнены для международного фестиваля «Поэзия без границ» в Риге и поддержаны грантом организации «Натив» при администрации премьер-министра Израиля.
СОЗРЕВШИЙ
Та гора была совсем как грудь
Юноши, что ненавидел зрелость.
В плоть мужскую, не успел моргнуть,
Стать мальчишечья оделась.
Как под веком прячутся зрачки,
Закатился он и замер.
Где круглились нежные соски,
Там ручей журчит слезами.
ЯИР
Я тебя обнимал сквозь зеленую ткань
Твоей майки, семнадцать немыслимых лет
Между нами ревели – любовная брань,
Но потом, сам с собою, тобой не согрет,
Я оплакал позор твой, мне сжало гортань
Сожаленье: тебя заклеймит целый свет.
Но позору и я заплачу свою дань,
Потому что лекарства от времени нет.
Ничего не вернуть, все уплыло из рук.
Я тебя обнимал – это плоть, это дым.
Только свежестью тайной пахнуло мне вдруг:
То цветенье твое с увяданьем моим
Поделилось, со временем накоротке.
Я тебя обниму в тоске.
Перевод Дмитрия Кузьмина
ВЫРВАННАЯ НИТЬ
Как может сам себя в ночи баюкать человек?
Как может человек себя столь одиноким мнить?
Из детства вырван человек, как бы из ткани нить.
Ничто на свете не смежит его усталых век.
В мечтах отправится в Мадрид, иль в Вильнюс, или в Вену,
На север времени и в край заката человек.
Гондолы строит, и плывет на них из вены в вену,
Ничто на свете не смежит его усталых век.
Укутался он в белое из пуха одеяло
И чувствует, как мать его когда-то обнимала,
И сам себя баюкает тихонько человек.
Ничто на свете не смежит его усталых век.
ИЗ ЦИКЛА «МЕСЯЦ В ГОСТЯХ У ВАН ГОГА»
НАРЦИСС
«Он думал лишь о том, как он красив», –
Трещит слащаво женщина в музее
Подростку-сыну, что стоит, застыв,
На тонущего отрока глазея.
Его ж поток в воронку уносил
Меж тростников, и стал растущий рядом
Камыш его гортанью – не спросил
Он мать о том, с ее наивным взглядом,
А сжал рукою плоть свою в кармане,
Впервые крови чувствуя прилив,
Несущий, знал он, исцеленье ране,
И думал лишь о том, как он красив.
КИПАРИСЫ
Я видел кипарисы у надгробья,
Их гнул мистраль. Послушные ветрам,
Они клонили головы – подобья
Блок-схем судьбы, ее рентгенограмм.
Меж саркофагов (кои «плоть съедали» –
Была табличка там и текст на ней)
Они, как дроты, время прободали.
Я испытал оргазм тогда. Верней
Не знаю, как назвать то восхищенье
Души, то совершенство бытия:
Прорвали плоть, изверглись ощущенья,
И душу кипарисов понял я.
ВСТРЕЧА С СУЦКЕВЕРОМ
Не тутный ты – а я пока не тамный.
Авром Суцкевер
Вторая встреча с Суцкевером. Плещется в стакане
Со «Спрайтом» горлица-душа – мгновенье, не спеши!
– Где ты родился, Суцкевер? – Своими я руками
Себе построил родину: грядущий мир души.
– Где ты родился, Суцкевер? – В молчанье вулканическом.
Душа его укутана наждачкой неуютной.
Базальтовая горлица там, в хрустале магическом,
Белеет девяносто лет, но взор ее – не тутный.
Вторая встреча? Правильней сказать: еще одна,
Ведь мы вчера лишь виделись, на озере в Тракае,
Где скачут рыбы, и в хрусталь глядит, черным-черна,
Цыганка, темной страсти исполненье предрекая.
Вчера лишь, партизаны, мы в прыжке ушли из леса,
И сила притяженья нас низвергнуть не могла.
И с той поры мы в воздухе парим себе без веса
Средь тех неугомонных, у которых два крыла.
Пьяны от разговора, тель-авивский вечер темный:
Был юн я – шел ему уж девяносто первый год.
– Где ты родился, Суцкевер? – В грядущей песне. Помни,
Что время сделало тебе. Пиши – ведь твой черед.
МЕНЬШИНСТВО (СИРОТА)
the hand moves
to the center
of the flesh…
Allen Ginsberg
…что наши матери родили нас в центре мира, в центре времен.
Ури Цви Гринберг
Распахнут в центре был, на слове «сирота»,
Словарь. Мне было пять. Нечаянно его
Открыл я – и меня жуть выдернула та
Из центра пуфов, центра детства моего.
От страха глубже я смотрю на естество:
Есть в центре у плода заветные места,
Где семя. С той поры в союзе мы, чета –
Я с семенем моим. С тех пор я – меньшинство.
С тех пор я алчу губ, не по своей охоте
От центра времени я отдан центру плоти,
И вот, рукой тянусь я к семени в плену.
С тех пор я розы рву, чей аромат – мужской,
И, чтобы не увять им в суете мирской,
В центр словаря вложить их надо, в глубину.
НИ НА ЧЕМ
Есть кожа души, и по ней барабанит
Молчание, как на тимпане – бом-бом;
Страх тайный красою, усилившись, станет,
Алмазом – удар и излом.
Ночь. Вышел я в город (порою ночною –
Возможностей пояс, как в ряд фонари.
Тьма – дробью по плоти, и звонкой струною
Ей отклик звучит изнутри) –
Итак, вышел в город. Спокойствия я не
Искал, как протон в центрифуге скользя:
От бара к базару, с базара к поляне
В лесу, где исполнить нельзя
То, что этой ночью мне было желанно, –
Концерт для ударных с позора бичом.
Страх тайный во мне, и удар барабана
Висит там внутри ни на чем.
МАТЬ
Нурит Пелед-Эльханан,
памяти Смадар[1]
Есть для Смадар особенное время.
Встать без молитвы в шесть часов утра –
Часы те нелегки, как будто бремя,
Оцепеневшей тишины пора.
Пойти на кухню: стол, кофейник, нож,
Яичница да огоньки плиты.
Знать, что неисцелима боль, и все ж
Взглянуть, как расцвели в саду цветы.
Ведь невозможно вытерпеть беду,
Боль о вчера увядшей хризантеме –
Сев без веселья и без слез страду.
Есть для Смадар особенное время.
ИВРИТ, ТРЕТЬЕ ТЫСЯЧЕЛЕТЬЕ
Я, друг мой, пропал, ошибся
тысячелетьем, сорри.
Меня уже не спасет
любой поворот истории.
Сколько еще протяну –
неважно, на самом деле:
я в каталоге, в плену
навек меж стихов Рахели,
Гордона, Альхаризи –
«Иврит, тысячелетье
второе». Сознаюсь в капризе:
всем телом я лезу в третье.
То тысячелетье – исток,
а устье мое – это.
Друг мой, время – поток.
По сути, выбора нету,
где мы берем начало
и где нам придет каюк.
Запад востоком станет,
севером станет юг.
Ты был и прежде, чем чувствовал.
Так же, прежде конца
твое тысячелетие
лишит тебя лица,
самосознанья, клеток.
Ты расстанешься с плотью,
став неспособной насытить
ни льва, ни овцу щепотью.
И не заполнит яму
за позвонком позвонок,
но и у тысячелетних
рек немало проток,
будь это Иордан
иль Енисей суровый.
Пиши, ибо твой черед:
Нарциссы эпохи новой
вновь будут падать в воды
новых рек, и ты
стань для них рекою,
смыслом их красоты,
и пусть их красу отразят
воды твои вот эти,
и пусть их краса отразит
воды тысячелетья,
где ты – в каталоге (коль твой
поток не иссякнет вдруг).
«Третье тысячелетье.
Иврит» – станет севером юг.
Перевод Шломо Крола
МЕМОРИАЛ КАТАСТРОФЫ И ВОЗРОЖДЕНИЯ
Вечно синий с раскрытым ртом мясник сидел в маленькой лавке
между висящими на крюках кусками мяса,
как тот перекошенный веласкесовский римский папа
с мясных картин Фрэнсиса Бэкона.
На его жилистой руке был вытатуирован синий стершийся номер,
и я не мог оторвать от него глаз.
На руке соседки Рахэл тоже был номер.
Рахэл – с ударением на первом слоге, без идишской «о»:
не Рохэл, а Рахэл.
Она пожертвовала этим «о» ради своих детей-сабр.
Из ее крохотной квартиры всегда несло подгорелой кашей и ужасно кричали.
Она родилась в Румынии и была,
шептались у нее за спиной в округе,
там.
А из дома напротив каждый вечер протяжно вопила мать
жирного малолетки-садиста Мули:
«Мули, домой!» –
она округляла «л» в «Мули», и я представлял, как ее язык извивается в огромной глотке
подобно моллюску.
А еще был Ехезкель из продуктового.
У него не было номера на руке, потому что он был из Ирака.
Но вечный душок прокисшего молока
со дна таза с молочными пакетами в его магазине
возмещал этот недостаток.
Пакеты плавали в нем, как белые потрепанные
тошнотворные киты.
У Ехезкеля были густые торчащие брови,
длинные волосы в ушах и ржавый чуб перевернутым треугольником,
который напоминал мне мемориал Катастрофы и Возрождения
на площади Царей Израиля.
Чуть позже открылся гастроном грека –
его так и называли «грек», –
в котором
посреди бочек с битыми оливками и копченой рыбой
уже было повеселее.
Но там было все дорого, и мы перестали у него покупать.
А в школе я встретил целую шайку
учительниц-полек в полном – в самом полном! – соку,
разносивших по выбеленным коридорам
тяжелые сладкие запахи
старых духов.
Они вонзали в воздух высокие
прихваченные жемчужными заколками прически,
стараясь превозмочь, каждая непреклонна по-своему,
удушливый акцент
оттуда.
Прежде всего они пытались смягчить устаревшее нёбно-зубное «р»,
чтобы звучать не так отдаленно от своих малолетних учеников –
гортанящих «р» сабр,
таких легкоязычных и шустрых:
нас
тогда.
И Я ИСКАЛ ЕГО ДУШУ
То, что предрекло сердце, заверила жизнь:
в нижний Париж я пришел из-за Гор Мрака.
Зря искал я в нем верхний Париж:
Бодлер не гулял тут с гашишной трубкой во рту,
Аполлинер не переходил речные мосты со старой книгой в руках,
а Брассенс не кормил больше уличных кошек в переулке Флоримон –
в четырех минутах от квартирки, которую я снял в тихом рабочем районе
четырнадцатого округа,
на юге города.
Я был крошечным закоулком
чересчур человеческого города,
опутывавшего меня
шепотом.
Я был крошечной капсулой времени
в нем.
И я вышел на улицы
в поисках его души.
Люди думали, что я ополоумел.
Возможно, они были правы.
Перевод Алекса Авербуха
[1] Стихотворение посвящено памяти Смадар Эльханан, убитой в теракте на пешеходной улице Иерусалима в 1997 г., в возрасте 14 лет.