Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 3, 2018
Александр Кабанов родился в 1968 году в Херсоне. Автор 12 поэтических книг. Лауреат «Русской премии», премии «Anthologia», премии журнала «Интерпоэзия», Международной Волошинской премии и др. Главный редактор журнала «ШО» (Киев), координатор Международного фестиваля поэзии «Киевские Лавры», один из основателей украинского слэма. Стихи публиковались в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Континент», «Арион», «Дружба народов», «Интерпоэзия», переводились на украинский, польский, белорусский, английский, немецкий, французский, нидерландский, финский, грузинский, сербский и другие языки. Живет в Киеве.
* * *
Смотрю в разбитое окно осенними, ночными днями,
как человеческое дно мерцает сорными огнями,
последний бьется уголек, обогревая разум смрадный,
и наступает рагнарёк – бессмысленный и беспощадный.
Когда спадает пелена и разлагается притворство,
ты видишь – это не война, а скотный двор и мародерство:
как будто выстроились в ряд все инвалидные коляски,
здесь будут кладбище и сад, от украины до аляски.
Ползут, свистят в одну ноздрю, культями воронов пужают,
в разбитое окно смотрю: кого нам бабы нарожают,
взлетает чучело совы, и по тропе из кокаина –
за всадником без головы бредет ослепшая конина.
Дырявой флейты горький звук, и вот – из логова оврага
к нам выдвигается паук в фуфайке узника гулага,
он за собою, на цепи, ведет вдоль каменных балясин…
…господь, помилуй, укрепи, но этот юноша – прекрасен.
Он был когда-то сорванцом, грядущий царь в багряной тоге,
а станет сыном и отцом, и первым паханом при боге,
так может быть прекрасным то, что описанью неподвластно,
к примеру – ласточка в пальто, на счастье склеивает ласты,
и если нет у бытия любви и грани для повтора –
пусть этой ложью буду я – чудовище в окне собора.
* * *
Я изобрел велосипед и подарил его калеке,
калека – это мой сосед по глобусу, по ипотеке,
два круга и стальная цепь, сварная рама в паутине,
а между ними – степь да степь блестит, как масло на картине.
Пускай в прихожей повисит, один, рассчитанный для многих,
был православный – стал хасид и враг безруких и безногих,
на спицах шерсть – связать строку, распущенная, молодая,
и просыпаться по звонку, и жить, седла не покидая.
О, кровь-любовь-морковь-коня и тишины цветной подстрочник:
чем больше эхо от меня – тем меньше ссылок на источник,
и несгибаемый герой еще мечтает о победе –
за синим морем, за горой, за водкой на велосипеде.
* * *
Черный сахар, белый носорог, ты для софьи стал палеолог,
папоротник, ранняя опала, для ивана грозного купала,
вспомнишь про свечу – она горит, как на старом джипе габарит,
а когда забудешь про свечу – я повторно пламя прокричу.
Каждый раз: о чем это, о чем, где читатель ходит кирпичом,
ничего во мне не понимая, в день рожденья мертвых обнимая,
а когда я вспомнил сыр дорблю и придумал рифму – я люблю:
мой читатель почесал затылок посреди окурков и бутылок.
Я так долго вглядывался в тьму: в амстердаме, в питере, в крыму, –
но никто не смог наверняка отлучить меня от языка,
я так долго взламываю тело для того, чтоб тьма в меня смотрела,
как большая длинная больница, хорошо, что тьма меня боится.
* * *
Я из киева не бежал, я из харькова не летел,
конституцию уважал, проституцию расхотел,
мне приснился трамвай шестой –
черный, мертвый, как сухостой,
он лежал на пути во львов, как буханка чужих хлебов.
Над виском прогудит пчела: из грядущего – во вчера,
в скотобойню ведут вола наши ляхи и немчура,
видишь рощу бейсбольных бит, а под ней – пирамиду тел,
я под марьинкой был убит и в одессе с тобой сгорел.
О героях своих скорбя, украинцы ушли в себя,
и на кладбищах смотрят вниз – им не нужен такой безвиз,
будет время для гопака, будет родина, а пока –
украина моя пуста, даже некого снять с креста.
* * *
Зеленый клекот в пересохшем русле,
гусиной кожей чувствуешь, что гусли
играют с кобзой наперегонки,
но ты не можешь покидать реки.
Печаль растет, как будто корень глаза,
всплывает толстолобик из лабаза,
неся во рту другой порядок слов:
о чем молчит кукушка без часов?
Запрещено кочевнику и греку,
задрав штаны, входить в такую реку,
на дне которой сохнут мотыльки,
и ты не можешь выйти из реки.
Я изрекаю то, что не допели,
когда на золотом крыльце сидели,
в штанах чужие яйца теребя,
что это жизнь – выходит из себя.
Не чувствуя ни глубины, ни мели,
когда на золотом крыльце сидели:
царь, царевич, король, королевич,
бандера, шухевич. но умер – малевич.
* * *
Бог знает, что его нет.
Перед приливом волны шумят причально,
после соития – всякая тварь – печальна,
запах игольчатый, где-то смола и хвоя,
чувствую красное, белое, полусухое.
Только убитые спят на спине впервые,
только убитым снятся одни живые,
на виноградном листе распишись, улитка –
как же нам жить, если любовь – улика.
Давят вино, в грязных руках сжимая,
день кимоно, ночь середины мая,
бог существует в качестве эпилога:
знает, что нет его, нет его, ради бога.
* * *
Абрикоса отцвела или абрикос постылый,
и сползает со ствола – жук, архангел рукокрылый,
как чудны твои дела, господи, глядящий косо:
это яблоня цвела или все же абрикоса?
Будет время саранчи на днепровском, на лимане,
будет петр искать ключи, а они у нас в кармане:
от машины, от ворот, от ларца для купороса –
где, открыв червивый рот, всех съедает абрикоса.
* * *
В час, когда подснежники ментоловы
и смердят соляркой молодой,
твой прилив выносит щучьи головы,
срубленные кем-то под водой.
Ходишь, спотыкаешься по берегу,
медленную музыку куря:
две кукушки, полчаса по берингу
и секунд пятнадцать янтаря.
Твой живот – прекрасный до огромности:
то ли сын, а то ли сыр дорблю,
до свиданья, в личку все подробности,
потому, что я тебя люблю.
* * *
Тяжело сдвигается плита древнего рождественского склепа,
там живет святая простота, как она – прекрасна и нелепа,
меркнут золотые фонари, кладбище и небо в звездных крошках,
бродят по аллеям упыри, до утра играют на гармошках.
Слава богу, кровь они не пьют, вы им только семечек отсыпьте –
и тогда они вас – отпоют, словно аниматоры в египте,
и покажут хлебные места, и откроют винные отсеки,
говорят, святая простота раньше ночевала в человеке.
Он теперь – усталый прохиндей, более похожий на бочонок,
а когда-то уважал людей и водил на кладбище девчонок,
и когда-то в детстве проглотил натощак серебряную ложку,
и бессмертный гена крокодил одолжил покойнику гармошку.
Чтобы он полезное играл, подражая зверю и народу:
чем богат владимирский централ и куда уносит галя воду,
и черна от клюва до хвоста журавлей гамзатовская стая –
для того, чтоб эта простота понимала, что она – святая.
* * *
Подробности, одна вторая, стакан скорее пуст,
но отчего ты плачешь, умирая, марсель, который пруст,
под сенью девушек в цвету и в черно-белом,
завариваешь в чайнике окно,
а речь – не стоит свеч, торгует телом, молчание – темно.
Скорее полон крови и метели, как разведенный спирт,
и серый волк подобен колыбели: внутри – младенец спит,
и я обрубком память пеленаю, стихов веретено:
вот так и жизнь, мой дорогой, не знаю – о чем оно?