Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 3, 2018
Асе Додиной
* * *
Хаянис, 8/18/2015
…здесь под соснами на берегу залива в Хаянисе –
единственное место, где можно перетерпеть влажность и туман, зависший над Кейп Кодом в этом году, чего прежде на моей памяти не
бывало. Поеживаюсь под мокрой рубахой, подсыхающей от ветерка с океана. Вспомнилась
сухая жара пейзажей Арля и Овера, которые я видел в
это же время год назад в музее Орсё. Возможно, связь
чисто метеорологическая: сидя в «луже» вспоминать сухую жару. Под высокими
соснами прохладно, даже ветрено. Длинные фиолетово-зеленые тени набегают на розовый
песок с каждым легким порывом ветра и тут же отступают к морщинистым красным
стволам сосен с яркой зеленой плесенью на солнечной стороне. Когда облака
закрывают солнце, стволы чернеют, ветер стихает и становится слышен шелест в кронах сосен и перебежки сухих листьев в траве. Там,
где сосны заканчиваются, начинается детская площадка, дальше стоянка машин,
асфальтовая дорожка и пляж. Чуть справа длинная рука сходен
в сером рукаве досок, уходящая в бухту. К сходням, как чайки к корму, слетаются
лодки и яхты, трутся боками о сваи и, постукивая бортами о настил, негромко
переговариваются с ветром. Серебряная скорлупа лодок, качающихся возле буйков.
* * *
9/20/2014
…обычно у входа в музей Орсё стоит тележка с
мороженым, и Ася всегда покупает
абрикосовое. Но на этот раз тележки нет. И скидку для
художников на входные билеты давать отказались. Кассирша не поверила нам, что
мы американские художники, несмотря на все наши удостоверения. Я даже подумал,
а не пойти ли в Музей Ордена Почетного Легиона. Рядом и бесплатно. Атласные
ленты, колонны, ну и вообще, жизни, прожитые не зря. Но, подавив обиду, все-таки
пошли в Орсё.
Сколько раз за последние лет тридцать я всматривался в «Комнату художника»
на бледных страницах «Огонька», в прекрасных альбомах Риццоли,
на стене в Орсё. Мне всегда казалось, и это так и
было, что я не понимаю этот холст. Да,
все так, идея покоя, некоего идеального пространства, необходимого художнику,
как сам художник понимал это пространство. Но мне казалось, что то, что я вижу,
было не все. Было бы совершенно самонадеянно верить в
свои силы видеть «все», но я не видел самого главного. Эта работа была написана
для украшения правого крыла Желтого дома на площади Ламартин
в Арле. Подарок Полю Гогену. Он ждал Гогена, чтобы
работать вместе. Это было мечтой Ван Гога, мечтой
одинокого художника. Подходя к дому вместе с Винсентом, Гоген воскликнул: «Желтый?!»
Гоген приехал, провел восемь недель и, опасаясь за собственную жизнь, бежал, получив в подарок кусок уха Ван Гога.
Ничего необычного в том, что дом был желтым, не было. В Арле
и сейчас иногда дома красят в желтый. Пыльная улица Монмажур ведет от оставшихся оснований двух железнодорожных
мостов прямо до угла четырехэтажного дома, к которому примыкал Желтый дом. Теперь
здесь булочная, какой-то ларек. Над мостом был навес и
росло маленькое деревце возле лестницы. Теперь навеса нет, поезда не ходят, а
дерево стало большим. Я всматривался в холст. Слишком спокойно все было.
Светло-фиолетовые стены, которых никогда не было, чисто подметенные полы, выложенные
красной плиткой, красное одеяло, голубой кувшин.
Его комната и мастерская были практически непригодны для жилья
по словам тех, кто видел. Это была мечта, он хотел подарить Дом мечты Гогену.
Дом, в котором он никогда не
жил. И только на лимонной подушке я заметил странно написанные складки. Весь холст сделан прозрачно, без перегрузки краской, без тех
вибрирующих потоков цвета прямо из тюбика, которые уже были в пейзажах Арля. И только на подушке клубок, сгусток складок, смятая
ткань, беспорядок, разрушающий гармонию всей работы. Вздымающиеся над холстом
складки там, где ночью находится голова, центр холста, куда стекает взгляд
зрителя, усыпленного художником. Такой комнаты никогда не было, дом, о котором
мечтал Ван Гог, рухнул задолго до бомбежки в 44-м.
Можно обмануть зрителя, но нельзя – себя. После того, как дом мечты рухнул,
оставался только Овер с перерывами на
лечебницу Сен-Реми-де-Прованс.
Арль мало изменился.
Юг, на юге все меняется медленно. Городская стена, построенный римлянами
амфитеатр, «Венера Арлезианская». А Желтого дома нет.
В 44-м авиация Ее Величества, прикрывая наступление союзников в Нормандии,
бомбила железнодорожные пути в Арле, находившиеся в
нескольких сотнях метров от дома Ван Гога. Правое
крыло задело. Решили не восстанавливать
и снесли весь дом.
* * *
Овер-сюр-Уаз, 7/20/1890
…а Гоген испугался, испугался, когда увидел, как выдавливаю краску прямо
в рот и глотаю, орал, что отравлюсь и сдохну, потом
долго рвало, испугался и орал, а желтый отвратителен на вкус, вязкий,
маслянистый, хотел впустить в себя, растворить в себе, стать этим желтым...опять вороны, кричат, касаются теплыми крыльями лица, как
смертью задевают…болезнь вернется, скоро вернется…эта сверлящая боль в
затылке, сверкающая пелена перед
глазами, вернется остервенение к самому себе, к своему бессилию поймать этот
проклятый ультрамарин горячего неба...север…Брабант…мокрая
земля, колеса повозки в размытой колее, серое сырое небо…а здесь кобальт неба
и кадмий солнца, сжигающего голову, хлебные поля с горячими колосьями…боль вернется,
вернулась, голоса, куражатся, нашептывают,
одинокий безумец, всем в тягость…вороны! надо будет купить у хозяина
гостиницы пистолет, выстрелы отпугнут птиц, черными штрихами крыльев, заслоняющих
солнце, сажа крыльев, ультрамарин неба, желтый кадмий колосьев...но иногда получается…как он смотрел, Поль, трепло, на мои Подсолнухи, думал что я сплю…все видел, смотрел
жадно, цеплялся за каждый изгиб мазка, придвинул глаз и нос к густой краске,
нюхал…испугался, что уедет, память отшибло, только бумажка стала красной,
что-то мягкое, живое, завернутое под пальцами, Ретчел
заорала, уронила ухо...ладно…уже полдень…надо бы
передохнуть, остудить голову…солнце скоро зайдет, всё погаснет, надо успеть
закончить…что закончить?
* * *
Кафе де Флор, 8/21/2014
…надежды больше не было. Ван Гог знал, что болезнь
победит его. Недели работы сменялись месяцами в лечебнице Сен-Реми.
Это был его последний автопортрет.
Напряжение лица было бы лишь гримасой, вечной маской романтического героя, если
бы не линия губ. Тонкая линия краплака тянется не
прерываясь от правого угла, стягивает губы и вдруг начинает дрожать, на протяжении нескольких миллиметров теряет напряженность
сжатия и раздваивается, расщепляется, чуть размыкая левую половину губ. Правая
половина, оставаясь плотно сомкнутой, сталкиваясь с
дрожащей левой, пытается разомкнуться. Эта мгновенная дрожь кисти художника,
размыкающая губы, своей мимолетностью, неуверенностью, беспокойством определяет
всю работу. Этот сбой на долю секунды, когда губы дрогнули в попытке произнести
что-то. Отброшен за ненужностью прием романтиков, когда портрет «смотрит» на
зрителя, завораживая и притягивая. Художник смотрит в сторону, не на зрителя.
Это больше не разговор. Всю жизнь он пытался говорить, искал собеседника. Ему
казалось, что никто не слышал. И сейчас, в последнем автопортрете, собеседник больше
не нужен ему. Надежды больше не было.
* * *
Овер-сюр-Уаз, 7/20/1890
…сплюнул краску. Мазанул по губам кистью, когда отмахивался от этих
проклятых птиц. Старая соломенная шляпа не спасала от тяжелого горячего солнца,
неподвижно стоящего целый день над головой, не двигаясь, не мигая,
жгущего голову сгорбленного над палитрой человека в грубых стоптанных ботинках,
в запачканной краской рубахе. Он не заметил, как слева
замелькали яркие белые всполохи. Это отвлекало от работы. Винсент мотал
головой, стараясь отогнать всполохи, скашивая взгляд, следя за светом. Свет
перемещался дальше к уху, накатывал волной, постепенно заслоняя собой все пространство
до правого глаза, перекрывая желтое поле. Вороны, крича,
кружились над ним, срываясь с высоты черными сгустками краски. Свет давил на
веки, проникал болью до затылка. Он не чувствовал зажатых в кулаке кистей, затекших
ног, только голову, разрываемую горячим светом голову. Он плохо видел, брал
кистью краски с палитры, зная, где какой цвет лежит, клал на нужное место.
Густой длинный мазок, как из тюбика, один к другому, следуя колыханию тяжелых колосьев
под горячим ветром. Жар окутывал его, проникал в легкие, путал мысли. Круглые
блестящие мазки ложились на холст без исправлений, плавились в беспощадном
свете, дающем жизнь мертвой краске, земле, колосьям. Он знал, что каждый мазок,
каждое завихрение цвета на холсте было правдой. Он знал, что
солнце убьет его рано или поздно, что его попытка украсть у солнца жар и
смешать его с холодной краской обречены, но была надежда, что-то останется.
Прямоугольник холста плыл в расплавленном сверкающем воздухе Овера. Сознание
его мутилось, удерживая только налитые формы колосьев, клубок горячих солнечных
лучей над ними и лезвия вороньих крыльев. Боль сковывала голову ржавым кольцом,
как селедочную бочку. И кольцо стягивалось и стягивалось.
Ван Гог опустился на землю под деревом. Холст стоял на мольберте, остывая в дрожащем свете заходящего
солнца. На мгновение боль забылась, сухие губы растянулись в улыбке. Винсент
нащупал в кармане плоскую фляжку, отхлебнул. Потрескавшиеся губы защипало. Если
бы можно было умолить время дать передышку, отогнать боль. Холст горел,
переливался. Он смотрел на работу, как на чужую. Холст больше не принадлежал
ему. Боль сжала голову. Слева и справа возле глаз тысячи сверкающих всполохов
сбивались в черные клубки. Клубки кружились, стягивая сверкающее пространство,
размывая очертания предметов. Боль лишала сил, воли, разума. Винсент неудобно
привалился к дереву, встать на ноги не было сил, голова кружилась. Правая рука
так и застряла в кармане. Стараясь справиться с ознобом, он пытался вытащить
руку, чтобы стереть холодный пот со лба. Неслушавшиеся
пальцы наткнулись на теплую сталь рукоятки пистолета. Вороны, он хотел напугать
ворон.
* * *
Овер-сюр-Уаз, 7/27/1890
…никогда не было столько посетителей. Прибежал испуганный хозяин гостиницы
господин Раву. Пришел доктор Гаше, посмотрел, сказал,
что ничего страшного, надо везти в больницу, и ушел. Пришел полицейский,
спросил, стрелял ли он сам. «Мне кажется, да», – ответил Ван Гог. Зашел местный врач, что-то тихо говорил Тео. Потом Тео
ушел в свою комнату. Все ушли. Винсент раскурил трубку. В животе жгло. Он смотрел
на мольберт у стены, чистые холсты, приготовленные для работы, стул у кровати, комод
для белья, небольшой стол, на котором стоял таз с полотенцем, испачканным
кровью, все, что помещалось в семиметровой комнате с квадратным окном в наклоненной
крыше.
* * *
Овер-сюр-Уаз, 7/29/1890
…чего ты испугался? ботинки, надо бы подбить, истоптались, и шляпа...солома торчит, не попал, хотел в сердце, надо вспомнить, а,
осторожно с «желтым полем с воронами», холст не высох…пистолет, хотел
отгонять ворон, надо бы набить трубку, не дотянуться до стола, больно, жжет,
повязка намокла, никого нет, промахнулся, устал, Тео, отец умер? из-за меня,
мама, не простила? Тео, скажи им, что я только хотел рисовать, это все,
Христин, ты же беременная, куда ты на ночь? твой мальчишка улыбался мне, хватал
кисти, возил по палитре, да,
пусть поосторожнее с «желтым полем», сказать Тео, Тео приехал? где он? нет,
Гоген, где мое ухо, не потерял? не бойся, нет сил дотянуться до стола, табаку
не захватил? где трубка, этот...как его, забыл...закрывал дыру в стене «виноградниками», как же больно, Тео,
не забудь, тонкая золотая рама, не перепутаешь? Тео, ты здесь? надо бы в
туалет...до горшка не до…отец, не ставь мокрые
холсты лицом к лицу, не простил, никто не простил, ботинки стоптались за лето,
Тео, надо бы подметки…два-три тюбика желтого кадмия, нет, лучше четыре, Гоген,
твоя проститутка, как ее…Ретчел отдала тебе кусок
моего уха? береги, подарок, проклятая комната, зачем мне такая большая комната,
до стола не дотянуться, Гоген, помнишь, Желтый дом...всё
под рукой, где же эта девчонка Эвелин, лежишь мокрый,
скажи маме, пусть сходит к папаше Гупилю за
подрамниками, он знает, завтра идти, а не с чем, почему так жарко? это солнце
прожигает крышу, только бы вороны не залетели в комнату, Синьяк,
дай пистолет, нет? одолжи у Гогена, нет, лучше у…я только хотел
быть художником, этот желтый, смотри, там, у стены, не видишь? у стены нет? доктор Гаше
не разрешает? он еще больше сумасшедший, чем я, Христин, укрой, внутри так
холодно, заплатить за позирование? я отдам, отдам, дай воды! Тео должен
прислать, все купили, понимаешь, ничего не осталось! Тео, надо оставить этому...в кафе…у него дырка в стене, надо бы закрыть, ничего не
осталось, растащили, Христин, почему твой мальчишка плачет? нечего есть? купи
ему апельсинов, да, там в Арле, апельсины, вырежи из
холста! дай, пусть перестанет плакать, да заткни же Гогену глотку! он все учит
и учит, не бойся, я теперь сплю крепко, очень крепко, бритвы нет, потерял, там, в поле, найди, ты всегда так чисто бреешься, постой,
не уходи, все уходят, Гоген, да гони ты проклятых ворон, смотри, они уже в
комнате! Тео, верни все холсты, зачем они им, как же я без них, как
много людей в комнате, никогда столько не было, Ретчел
дай стул отцу, почему так душно? Синьяк, занавесь
окно, солнце, отгоните ворон, Тео, завтра, как только вернешься с кладбища,
пять тюбиков у Гупиля, не забудь, Тео, шесть! там у
стены холст, не закончен Христин, покажи
отцу, не хочет смотреть? мама...тоже не хочет? покажи
воронам! пускай сожрут! открой окно, впусти ворон, дайте апельсин мальчишке,
почему он плачет? я любил его, Тео, я хотел сказать…не помню…забыл, да,
печаль...печаль будет длиться вечно…
* * *
Овер-сюр-Уаз, 7/29/1890
…ведро тяжелое. На каждой ступени вода выплескивается на юбку. Эвелин, дочь хозяина гостиницы, старалась ступать очень
осторожно, но так всегда бывает, когда несешь что-нибудь тяжелое, не получается
идти медленно. Ведро тянет вправо, и девочка склоняется влево, касаясь рукой
стены. Отец всегда ругается, что все стены в пятнах. Она отдергивает ладонь от
стены, скашивая взгляд на воду и на тряпку, опустившуюся на дно ведра. Вода,
жалостно всхлипывая, наскакивает на черную окружность дощатых стенок, стянутых
ржавым металлическим обручем, и когда Эвелин,
перехватив дыхание, ставит ногу на следующую ступеньку, моментально
устремляется к другому борту ведра, ударяется в него и, мелко рассыпавшись,
падает на юбку тяжелыми каплями, проскальзывает в правую туфлю. Лестница узкая,
от второго к третьему этажу поднимается совсем вертикально.
Даже остановиться негде, передохнуть, опустить ведро. За последней ступенью
сразу порог и дверь комнаты. Держа в затекшей руке больно врезавшуюся в ладонь веревку
ведра, Эвелин стучит, но тут же вспомнив, что комната
пуста, толкает ногой дверь и, переступив порог, опускает ведро на пол. Не
ожидая подвоха от воды, Эвелин поднимает ладонь,
чтобы поправить выбившиеся из-под платка волосы. Вода с чавканьем медленно
переваливается через край, заливает правый ботинок, чулок и расползается мутной
лужей на дощатом полу, неровными толчками устремляясь к мольберту у стены,
заливая клочки бумаги, подползая к краю свесившейся с кровати простыни в бурых
пятнах засохшей крови. Эвелин зло пинает
ведро, еще больше расплескивая воду, и тяжело опускается на единственный стул.
Она устало смотрит на лужу, смятую постель, одежду на спинке кровати,
сплющенные, до самой последней капли выжатые тюбики краски, огрызки угольного карандаша,
куски черствого хлеба, сырные корки на столе, письма. Надо торопиться. Окно в
крыше быстро темнеет, а отец запрещает зря жечь газ. Можно не убираться, жилец
не вернется, но он заплатил за месяц вперед. Отец всегда говорит, что надо
честно зарабатывать свои деньги. Подоткнув мокрую юбку, Эвелин
наклоняется к ведру, привычным движением подхватывает тряпку за два конца и
медленно скручивает ее в тяжелый жгут. Нижний конец, зажатый в кулаке, резко
поворачивает на себя, а верхний – от себя. Вода, брызгая, стекает
в ведро. Перехватив тряпку и отдуваясь, Эвелин
скручивает ее еще раз, стряхивает и, схватив обеими руками за два угла,
наклоняется и тянет по полу мокрую, упирающуюся мешковину от кровати к двери,
потом от двери к комоду и до другой стены. Опускает в воду и вытаскивает тряпку
несколько раз, выжимает и, став на колени, замывает по углам и под кроватью.
Комната – всего несколько шагов вдоль и поперек. Кровать, стул, дощатый стол.
Работы не много. Пятясь, круговыми движениями Эвелин
тянет тряпку на себя, собирая мусор. Она останавливается, вытаскивает из-под
тряпки листок бумаги с отпечатком следа ботинка, всматривается и узнает окрестное
поле, фигуру художника в соломенной шляпе, идущего по дороге, с подрамником под
мышкой. Бумага немного намокла с угла, мусор не мусор… Вытерев руки о подол
юбки, Эвелин сдергивает с матраса белье и завязывает все
в одеяло. Бросив узел возле двери, оглядывает комнату. Одежда… несколько
несвежих рубах, соломенная шляпа в пятнах краски. Потом сгребает со стола пустые
бутылки, рассыпанный табак. Вытирает стол, складывает письма. Все остальное
можно оставить. Подсвечник, глиняную миску, ложку, таз и кувшин. Складывает у
стены мольберт, несколько чистых холстов, ботинки. Да, в комоде еще не забыть
посмотреть, не осталось ли чего в ящиках. Протирает пыльное зеркало на стене за
дверью. Оглядывает комнату. Стемнело. Вздыхая, Эвелин
поднимает ведро с грязной водой, плавающим мусором и тряпкой, взваливает узел с
бельем на плечо и, прикрыв дверь тыльной
стороной туфли, медленно спускается вниз.
* * *
Овер-сюр-Уаз, 7/27/1890
…повозка остановилась. Крестьянин приподнялся, удерживая вожжи в правой
руке, приставил ладонь левой руки козырьком ко лбу, осмотрелся. Хлебное поле
было мертвенно неподвижно под жгущим солнцем, только несколько ворон беззвучно
кружили над одиноким деревом в расплавленном золоте поля. Он опустился на туго
набитый мешок и, ослабив поводья, слегка взмахнул руками, подстегивая лошадь.
Повозка тронулась дальше вдоль неподвижной стены колосьев. Вроде и выстрел
слышал. То ли в поле, то ли в каком-то сарае в деревне, на улице Бушер. Кто знает, да и не всё ли равно.
Эвелин оставила посуду и
вышла в зал ресторана. Жилец с третьего этажа сидел на стуле, зажав рукой бок.
Рубаха была запачкана кровью. Потом он сам поднялся к себе в комнату. Испуганный
отец послал за врачом и полицейским. Кто-то на улице слышал выстрел. Жарко. За
эти два дня Эвелин
поднималась к нему несколько раз. Приносила воду, еду. Жилец лежал на кровати,
курил трубку. Не говорил, ничего не просил, не ел. Да он и до этого не говорил
с ней. Так, утром спустится, закажет кофе, хлеб. И уйдет на весь день,
нагруженный мольбертом и холстами. Возвращался вечером. Иногда закажет
что-нибудь поесть. Она принесет. Лежит на кровати, смотрит на холст, курит.
Потом уходил. Возвращался поздно, пьяный, стучал в дверь, будил жильцов. Платил
аккуратно, без задержек.
* * *
Уэлфлит, 8/23/2015
…дорога незаметно сворачивает вправо, петляет среди густого низкорослого
сосняка и неожиданно вплетается в серый лабиринт стоянки. Возле стоянки сосны становятся совсем
карликовыми, с кривыми стволами, обмотанными изумрудным лишаем. Песок в
клочьях желтой травы, мха, усыпанного прошлогодними иголками, мелким
шиповником. Тяжелый серый туман стелется так низко, что не видно даже асфальта
в нескольких метрах от машины, верхушек сосен, серых дощатых сараев душевых
кабин, туалетов и серых досок перил. Только подойдя вплотную к перилам, видишь
лестницу, извилисто падающую вниз, в провал от вершины дюны к серому,
пропитанному туманом песку пляжа и океану. Кипящая пена, выброшенная тяжелыми волнами,
набирающими силу в темной дождевой дали, там, где туман неотличим от воды,
долго остается на песке. Ближе к берегу
вода, убегающая от медленных волн, становится быстрой, бирюзовой, легко и тихо накатывает на песок. Лестница
заканчивается возле подножия дюны, желто-коричневой мокрой стены, нависающей
над пляжем. Черные обрубки стволов торчат из-под наплывов песка. Заросли
толокнянки цепляются за дюну, вершины которой не видно. Стена тянется вдоль
берега и уже через несколько сот метров тоже исчезает в тумане. Голые ступни
неглубоко проваливаются в теплый песок, но сразу наталкиваются на твердый холод.
Песок теплый только у подножия дюн. Ближе к воде он становится темно-фиолетовым
и жестким, как мокрые доски. Туман съедает, заглатывает все –
асфальт стоянки, серую землю, придавленные к земле сосны, дюны, редких
купальщиков, следы на песке, океан. Тяжелые чайки
молча ходят по пляжу.
декабрь 2015
Нью-Йорк