Публикация и вступительное слово Марины Гарбер
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 2, 2018
Об этой полной испытаний, но талантливо прожитой жизни можно написать роман или снять кинофильм. Первая ее половина отмечена чередой вынужденных побегов и добровольных ссылок. «Подмоченная» – с учетом эпохи – родословная еще до войны вытеснила семью Синкевич из Киева в украинский городишко Остер в Черниговской области, «прочь от мест этих гиблых и зяблых». Отец Валентины, Алексей Николаевич Синкевич, сын генерала царской армии, дворянин, юрист по образованию, преподавал математику в сельской школе, поскольку считал преступным и посему для себя невозможным заниматься юриспруденцией в СССР 30-х. В Остре, соломенном и дощатом, под знаком бытовой неустроенности, бедности и страха ареста, прошло детство Валентины. Именно там она выбрала, по ее же признанию, «свой путь» – путь литературы, когда «впервые взяла в руки книгу»: «…здесь зародилось то зерно, из которого затем произросло скромное мое творчество, позже ставшее образом жизни. Поэзию я полюбила с детства, вслух и про себя наизусть читала множество стихов и сама стала сочинять их с десятилетнего возраста…» До последних дней Валентина сохранила не только ясность ума, которой мог бы позавидовать двадцатилетний, но и цепкость памяти, позволявшей цитировать любимые стихи и – внушительными кусками – прозу. И каждый раз, когда она читала стихи, ее голос, отчетливо молодея, обретал особую певучую тональность.
Однако жизненный сюжет разворачивался непредсказуемо, и некоторые из его поворотов – а о них пишущей этот короткий некролог довелось слышать из первых уст – грозили оказаться последними: в сорок втором, шестнадцатилетняя, не слишком крепкая и малопригодная к физическому труду героиня этого трагического «романа» была угнана в Германию, где с нашивкой «остарбайтер» провела остаток войны – за выбиванием ковров, мытьем окон, натиранием полов… Затем снова следовал поспешный и рискованный побег, на этот раз связанный с приближением советских войск и грозивший немедленной депортацией (проще говоря, смертью). Затем – ди-пийский лагерь и, наконец, переезд в Америку, где первый год пришлось прожить в комнатушке при религиозной общине в Айове – со всеми вытекающими ограничениями и проповедями, – откуда снова пришлось бежать, уже с мужем и маленькой дочерью, в Пенсильванию. И снова – ковры, полы, окна, – и лишь через десять лет, благодаря случаю, Валентина устраивается в библиотеку Пенсильванского университета, где прослужит библиографом почти тридцать лет.
В немногочисленных интервью и автобиографических очерках Валентина описывает трагические моменты своей жизни подчеркнуто безжалобно. И дело не только в ее неумении жаловаться и пенять на судьбу, не только в отсутствии тяги к мифотворчеству, но и в – совершенно для нее естественной – способности видеть хорошее: сколько светлых «оговорок» в ее описаниях не самых светлых жизненных перипетий! Названием одного из сборников мемуарных очерков Синкевич, посвященного литераторам первой и второй («самой трагической», по ее же определению) волн эмиграции, стала известная строчка Жуковского: «…с благодарностию: были». Эти подробные, благодарные, полные личных историй и малоизвестных деталей очерки написаны чуткой и любящей рукой.
Стихи? Свои – писались по ночам. Ее поэзия, корнями уходящая в русскую землю, а кроной — в американское небо, отмечена слегка расшатанной метрикой, и эта частичная формальная раскованность придает ей особое свойство пластичности, то сообщая стихотворениям (а значит, и нам, их читателям) душевное напряжение, то, наоборот, разряжая поэтические тексты, интонационно приближая их к разговору, «задушевному и чуткому, как совесть». Однако большая часть времени и душевных затрат отдавалась чужим стихам. Писались рецензии для «Нового русского слова», проводились чтения, велась активная переписка. Валентина умела, незаметно отходя в тень, радоваться чужому – стихотворению, публикации, отзыву; любила быть доброй вестницей и взволнованно торопилась поделиться с миром чужой победой. Она всегда находила, кому помочь, а нуждающиеся в помощи находили ее, и это касалось не только коллег по литературному цеху, – любых людей, больных и бедных, сильных и талантливых, начинающих и состоявшихся. И если первой половине ее нелегкой жизни сопутствовало тревожное слово «побег», то вторая была осенена куда более теплым: «встречи». «Мои встречи: русская литература Америки» – так назывался сборник очерков Синкевич о литераторах Америки. Ее не случайно звали «летописцем эмиграции». С большей частью своих героев Валентина была знакома лично, почти со всеми переписывалась, со многими была дружна: Лидия Алексеева, Юрий Иваск, Борис Нарциссов, Андрей Седых, Игорь Чиннов, Ольга Анстей, Сергей Голлербах, Иван Елагин, Николай Моршен, Борис Филиппов, Владимир Шаталов, Дмитрий Бобышев, Иосиф Бродский, Наум Коржавин, Михаил Крепс, Лев Лосев – далеко не полный список литераторов первых трех волн эмиграции, портреты которых были написаны, как заметил один из рецензентов, «с музейной деликатностью». Альманах «Встречи» (знаковое название), инициатором и бессменным редактором которого на протяжении тридцати лет была Валентина, единственное эмигрантское литературное издание тех лет, посвященное исключительно поэзии и поэтическим переводам, – действительно служил местом встречи поэтов-эмигрантов, разобщенных и рассеянных по миру. Вот таким шутливым шестистрочием отозвался на тридцатилетие «Встреч» Лев Лосев:
Что же делать русской лире
в неуютном этом мире?
Наши варварские речи
не оценят, не поймут.
Валентина, Ваши «Встречи» –
наш единственный приют.
Это теплое и непритязательное поздравление нравилось Валентине, и она часто, посмеиваясь, цитировала его. Она вообще была человеком негромких слов, сторонилась, как ей казалось, оглушительных, но на самом деле заслуженных эпитетов, нередко мелькавших у тех, кто писал о ней: легендарная, известная, именитая, голос эпохи… Без преувеличений, без слезливых нажимов, страстно и беспристрастно одновременно Валентина писала о небезмятежной судьбе своего поколения. Кажется, будто всю жизнь она следовала собой же сформулированному убеждению: что бы ни произошло, оставайся достойным бытия.
Марина Гарбер
Валентина Алексеевна Синкевич (29 сентября 1926, Киев, УССР, СССР — 25 июня 2018, Филадельфия, Пенсильвания, США) – поэт, редактор, эссеист.
ВЕСТЬ ВИНОГРАДА
Так уезжают из дома.
Сложены вещи. Питье, сухари.
В теле знакомая с детства истома.
К двери пойди. И дверь отвори.
Что за порогом? Не догадаться.
Счастье. Несчастье. Где – позади?
Что, коль сегодня только пятнадцать,
а завтра больше шестидесяти?
Если поэт говорит: Не надо
ни стихотворенья и ни звезды, –
что остается? – Весть винограда
о том, что вино будешь пить не ты.
* * *
В тот первый ряд – нет, не иду –
Другие за меня прильнут к светилам.
Тружусь я в одиноком, но в своем саду, –
все остальное не по силам.
Да, этот первый ряд – каприз и спесь
в стихе развязном и убогом.
А я ведь яблоневый цвет и песнь
прошу у сада и у Бога.
ПОРТРЕТ
Я насильно вдвинута в эту тяжелую раму.
Я красивым пятном вишу на стене.
Здесь я переживаю странную драму –
в этой комнате, в этом городе, в этой стране.
Меня создал художник, списывая с нарядной дамы, –
мертвой, только говорить и двигаться умела она.
А я живая, с понимающими и видящими глазами,
но на безмолвие и неподвижность обречена.
Кто дал ему право на это, дал живые тона и краски?
Знает ли он, как кровь моя кипит на холсте?
Он при мне обо мне говорил нелепые сказки
Про любовь, про искусство, о недосягаемой их высоте.
Все это бред. Сам художник не верил в это.
Был он жесток и лжив. Но умел творить чудеса.
Вот и создал меня. Я живу – которое лето! –
я смотрю на все, не в состояньи закрыть глаза.
Я кляну его, ночью не давая ему покоя.
Он кошмарные видит сны, предо мной ощущая свою вину.
Я – его вдохновенье, двигаю его послушной рукою…
Все же он спит, а я никогда не усну.
Мне годами висеть в этой тяжелой раме.
Он умрет, а я еще долго буду жива,
сотворенная им в трепетной красочной гамме,
с неподвижной рукой, лежащей на кружевах.
ПЛАТЬЕ
О нем говорили красиво,
и женщина игриво
шуршала шелком его.
С кресел гостиной
складки картинно
падали на ковер,
тонкий узор
приковывал взор.
Оно танцевало и пело…
А в нем было тело
нагое и бедное без него.
И вот на кровати
смятое платье:
рукав без руки
поник,
шелка кусок
без руки и ног –
женщина ушла из него.
КАРТИНЫ ПОРТИНАРИ
Плантаций
булыжные грации.
Огромны глаза и губы.
Грубой грудой
груди.
Ног, рук массивы
каменны и красивы.
Хлопочут над хлопком,
табаком, резиной.
Кофейные спины
согнуты.
Жгуты
мускулов, скул.
Мужчины, женщины, дети
в босом коричневом лете
плантаций.
* * *
Нам бы писать – как бродили по свету,
но мы пишем Серебряный век или Леду,
иль размышляем о смысле жизни,
или поем и пируем на тризне.
Все мы одеты, обуты и сыты.
И многое навсегда позабыто.
И не спросит уже никто:
как носилось чужое пальто?
Где велико было? Где оно жало?
Что – ностальгии осиное жало?
Время бежало, бежало, бежало…
Нас уже будто совсем не бывало.
Кто мы? В Европе, в Америке – кто мы?
Где мы в гостях? И когда были дома?
Дом разбросал нас по белому свету
и притворялся, будто нас нету.
Не было вырванных с корнем нас.
Дом наш тогда никого не спас…
Нам бы отпраздновать тоже победу:
завтра в Москву безнаказанно еду.
И возвращаюсь спокойно назад…
Уже несколько лет подряд.
Публикация Марины Гарбер