Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 2, 2018
Юлий Гуголев родился в 1964 году. Поэт, переводчик. Лауреат премии «Московский счет» (2007) и премии журнала «Интерпоэзия» (2015). Стихи публиковались в журналах «Знамя», «Октябрь», «Интерпоэзия», «Вестник Европы» и др. Живет в Москве.
* * *
Для всех – спаситель, а для вас – шпана.
Для всех – отрада, а для вас – стыдоба.
Но есть такая черточка одна.
Найди ее и выдохни: ты дома.
Такой неоспоримый аргумент,
такая, вроде, поросль, нет, проредь,
что если ты еще в своем уме…
…ну ты ж сейчас со мной не станешь спорить…
Такой едва заметный тайный знак
(отчетлив, но не бросок и не ярок),
он есть в лице почти у всех собак,
не только у дворняг или овчарок –
в негромком выражении ушей,
в наплыве мимимимики особой,
что я встречал у Тома, и у Джейн,
у Бени с Бобой, да, у Бени с Бобой.
Подпалина, опаловый пушок
над бровью, что взлетает изумленно.
Узри и испытай культурный шок,
конкретный ахуй и разрыв шаблона,
когда сидит вот как бы человек,
вдруг бубочка дрожит на ветке вербной,
и бровь ползет, ползет себе наверх.
Запомни, вот он, вот он, признак верный.
Хоть раз я наблюдал его у всех,
и вместе с ним припомню заодно я
не песьи головы и не шакалий смех,
а что-то, блядь, знакомое, родное.
На Китай-городе припомню я бомжа;
как он сидит посадкою нетвердой,
своей собаки голову держа
под брыли и сопя ей прямо в морду.
Вот так и мы в пространстве небольшом,
заняв его от края и до края;
и если я сравню себя с бомжом,
то быть тебе собакой, дорогая.
И если ты оставишь те края,
я промычу, навеки покидая:
собаконька, собаконька моя! –
как бомж на остановке у Китая.
А если я уеду на вокзал,
ты выбери местечко поукромней.
Задумайся на тем, что я сказал.
И Путина тут глазками не строй мне.
ГАСТРОНОМИЧЕСКИЙ ОБЗОР
Сергею Шестакову
1.
С чемоданами бой затяжной.
Предотъездная мать-лихорадка.
Кто однажды спознался с тобой,
тот потом изнывал многократно.
Словно «Тройка» Перова в ночи.
Льнут дождинки к щекам, но не впалым.
Все, твой поезд ушел. Волочи
Samsonite свой по шпалам, по шпалам.
2.
Всех делов-то, успеть на OUIGO,
мы вослед себе сами помашем,
остальное – забота его,
чтоб мы полностью слились с пейзажем.
Чтоб куда бы глаза ты ни кинь, –
перспективы с какой-то картины,
где пасется вся зелень и синь
среди мерно жующей скотины.
3.
Где в пространстве без верха, без дна,
всех фахверковых стен постоялец,
вся-то серость и голубизна
заждались тебя здесь, настоялись.
Где ж еще им такого сыскать
неуемного зренья посланца,
кто согласен глотать каждый скат
этих крыш темно-синего сланца?
4.
Для кого обмелевшая даль
обнажает порядок повзводный,
снова шлет ненасытный Канкаль
собирателей дани подводной.
Ну, по первой! От свежести всей,
словно кровью, твой нюх растревожен,
и одиннадцать верных друзей
следом шлет Атлантический Оушен.
5.
Сколько каждый тут не дожевал,
собирая оттенки и краски,
от беллона до пье-де-шеваль
только цифры хрустят по-арабски.
Словно мох, доползая до крыш,
вырастают из раковин стены.
Вот те креп, что когда б не Париж,
я б вовеки не вышел из пены
дней, где время и впрямь всем мало,
кроме тех, кто ведомы отливом,
и о горестях вспомнят светло
на своем говорке кропотливом.
6.
Вот уж дно бороздят трактора.
Океан подбивает убыток.
Знать и нам собираться пора,
забывая о конских копытах,
забивая на то, что пейзаж
только повод, чтоб охнув, внезапно
осознать, что т о г д а и с е й ч а с
вновь совпали пуанты и пятна.
7.
Кто увяжет в единый баул
чашу неба и завтрак туриста,
кто, склонившись, уже зачерпнул
полной пригоршней воздух слоистый.
Кто пропустит белковый удар,
пусть живет в состоянии грогги.
Только выйдешь – и верный Муфтар
тебе тотчас кидается в ноги.
8.
Напоследок – команда «гулять»!
Больно вид у собаки счастливый.
Если каждому можно вилять,
то и мне нужен флирт молчаливый
с теми, с кем я так мало знаком,
с кем встречался бы снова и снова:
с тем кондитером, с тем мясником,
понимающим все с полуслова.
9.
Перед пересеченьем границ
потребитель положит в корзину
подогретый на завтрак гранит
и залитую сидром квартиру,
незнакомца внимательный взгляд,
погруженный в чужую тарелку,
и всех тех и все то, что едят
здесь так крупно, ничто им не мелко,
10.
сто сыров, тошнотворных слегка,
о которых попросите вы же,
понимающий взгляд мясника,
упомянутый мною чуть выше,
ассорти всевозможных голов –
и собак, и телят, и монашек,
неподъемный музейный улов,
не считая штанов и рубашек.
И куда ж мне девать этот скарб,
на который растратил все нервы?
А внизу под окошком шумит Контрэскарп,
где все всё продают за два евро.
* * *
Я жил и в собственной кровати
садился вдруг во тьме ночной…
С. Гандлевский
В который раз, в постели сев,
я в темноту гляжу,
но никого из юных дев
вокруг не нахожу.
Господь, зачем, в постели сев,
не вижу никого?
Уже ль они сбежали все
от храпа моего?
Они подобием опят
теперь на кухне спят,
я ж одиночеством объят
здесь с головы до пят.
Не так уж сильно я храпел,
не так уж пьян я был.
Ничей нам глас еще не пел,
никто не вострубил.
Ведь есть и так реальный шанс
у каждого из нас
пуститься в пляс-макабр данс…
Сейчас? Да хоть сейчас.
Когда в назначенный черед
включается рапид,
никто на кухню не уйдет,
никто не захрапит.
Никто не знает, как кому
лежать в своем дому
и просыпаться одному,
ощупывая тьму.
* * *
Я ничего не стану объяснять,
хоть вариантов объяснений – бездна.
Но есть такие люди, моп их ять,
что объяснять им просто бесполезно.
Ну, уж по крайней мере той из них,
что, вот, сидит бочком, скрививши шею,
продлить пытаясь траурный пикник,
сквозь пачку масла прокопав траншею.
Вы скажете, еда, опять о ней!
Ну, да, еда… – пойду я на попятный, –
не оттого, что без нее скучней,
а потому, что с ней еще понятней,
что главная задача в этот час –
не спрашивать, что и когда случилось,
но угадать, кто и кому из нас
привиделся, кто перед кем сгустилась.
Я обращаюсь к ней: «Гараж, алло…»
Она сидит и головой качает,
не отвечает, видимо, назло,
и, кажется, вообще, не замечает,
что тени за окошком все длинней;
что я ору, но сцена-то – немая;
что я один стою тут перед ней
и тоже до конца не понимаю,
кто в чьи воспоминания, как тать,
протискивался, размыкая звенья,
чтобы потом в беспамятстве пахтать
сладкосоленый океан забвенья.
Так кто из нас не здесь одной ногой?
Чья сигарета тлела и погасла?
Кому пропеть про «пить за упокой»?
При чем тут это сливочное масло?
* * *
Сергею Гандлевскому
Без тебя, моего товарища,
кто же скажет мне, ну, давай еще.
Без тебя, моего подельника,
я не пью, считай, с понедельника.
Без тебя, моего собутыльника,
третий день встаю без будильника.
Хоть с опухшей хожу все рожею,
вспоминается все хорошее:
как сперва играли нам скрипочки,
как потом танцевали цыпочки.
А потом, ведь мы – испытатели,
покидали нас дочки-матери.
А потом мы шли по реке Оке,
по реке Оке да со стеклом в руке.
Ты виляй, Ока, пришепетывай.
Ты толкал в бока, мол, еще давай.
Я увиливал, что твоя Ока,
говорил, прости, не могу пока.
Ты ломал стекло, как шоколад в горсти,
А в глазах бело, не могу, прости.
А в глазах стоит тьма пещерная.
А в душе звенит «Невечерняя».
* * *
Манная – на завтрак. Рыбный – на обед.
Что-нибудь творожное – на полдник.
Тех, с кем это жевано, рядом больше нет.
Может, вам о чем оно напомнит.
………………………………………
Луч косой ложится на пол игровой.
Шторы цвета перезревших вишен.
Почему же в игровой раздается вой?
Отчего здесь детский смех не слышен?
Почему же плачет Митя Грамаков?
Отчего рыдает Вова Зинин?
Кто же, кто обидел этих игроков?
Кто в слезах младенческих повинен?
Кто дал Грамакову кулаком поддых
так, что разогнется он едва ли?
Девочек позвали вроде понятых.
Как им доказать, что «мы играли»?
Что там Вова Зинин снова завизжал?
Тот своей вины не отрицает,
кто отжал у Зинина синий, на, кинжал
и теперь трофеями бряцает.
Мама дорогая, видишь из окна,
что твой сын не прятался в сугробе,
и теперь Анфиса Владимировна
бьет его при всех по голой попе.
Смейтесь, Вова Зинин и Митя Грамаков!
Смейся с ними, Леша Харитдинов!
Будто вы не знаете, этот мир каков,
детства не прожив до середины.
Будто вы не помните: лето, прошлый год.
Догола всю группу раздевали.
Мы ж песком кидались. Помните? Ну вот.
Нас потом из шланга поливали.
У Анфис’ Владимировны приговор суров:
те, в кого бросали, те, кто бросил, –
всем без разговоров мыться без трусов.
И рука тверда у тети Фроси.
Тетя Фрося в гневе: лучше уши мой,
оттираем локти и колени!
Моем, оттираем… Взгляд прикован мой
только к ней, к Налетовой Милене.
Так оно бывает в медленном кино:
капли остановятся в полете,
в паутине радужной повисая , но…
Но боюсь, меня вы не поймете.
Но боюсь, и сам я уяснить не смог,
чем важны ма-га-новенья эти…
Никакой бородки мокрой между ног.
Только мерзко блеющие дети.
Вот же ты какая – первая любовь!
А потом пойдут одни измены!
Знаю, никогда мне не увидеть вновь
пирожок Налетовой Милены!
……………………………………
Вы ж все время думали, что я вам про еду.
Я и жил, во всем вам потакая.
Я ж не про еду. Я ж вам – про беду.
Ай, беда-беда-беда какая!
* * *
Стильный, средних лет мужик
в паузах делает «вжик-вжик».
Ножницы над ухом.
Я печален духом.
Соизвольте доложить,
Александр Стессин,
сколько нам осталось жить?
Мир то пуст, то тесен.
Разве смогут нас спасти
все рентгены эти?
Где же нам покой найти?
Где наш Серенгети?
Вот, иным милей Париж,
майя все да мара.
Серенгети, говоришь?
И Масаи-Мара?
Ты с копьем, и я с копьем,
с копьями мы оба,
но при этом не убьем
вируса-микроба.
Каждый снова будет жив,
черен, строен и плешив.
Хмурый парикмахер,
не пошел б ты на хер?!
* * *
Вот так живешь жующей головой,
идешь по вечерам над ресторанами,
и вот ни луговой, ни половой
не кажутся чужими или странными.
Вот так живешь, как будто не в себе,
киваешь на Бориса, на Ивана.
Под Новый год пьешь с чином ФСБ.
Твой лепший кореш топит за Вована.
Вот так живешь, набравши в рот слова.
Вот так жуешь, не проронив ни слова.
Вот так – то покемоны, то сова,
то «Покемоны за Вована!» снова.
Вот так живешь
фейсбучным шутником,
шутом гороховым,
лубянским скоморохом,
но если, хоть случайно, в горле ком –
не страшно все, особенно – не плохо.
* * *
Нет такого предмета, который
не подошел бы еврею для фамилии.
А.П. Чехов. Из записных книжек
Свидетелями – Глухов мне и Льгов.
Не знаю, кто там хвоен, кто ольхов.
Каких только фамилий не бывает!
Так ткнешь, к примеру, пальцем в потолок,
придумаешь «Альбина Альпеншток»,
а кто-нибудь сидит уже, икает.
Есть надписи на некоторых могилах,
читаешь, но поверить им не в силах,
как на табличках некоторых квартир.
Вы думали, что это смерти спальня,
но черным бархатом обита готовальня,
в которой Ластик, Циркуль, Транспортир.
Малаховка. Как эти встречи кратки.
Пусть не соприкасаются оградки,
но в мыслимом пути день ото дня
вдруг замираешь посреди дороги,
то Веприк тебе кинется под ноги,
то Саламандра прыгнет из огня.
«Перемываем кости стариков, –
перловцев, салтыковцев, востряков».
Есть разные услуги в этой сфере.
И чем стоять, склонившись, как гоплит,
ты лучше подойди к одной из плит, –
к той, что лежала раньше в нашем сквере.
Лежит плита. Есть буквы на плите.
Какие буквы? Ну, совсем не те,
что папа называл мне на латыни.
Ни бе ни ме, ни ку, ни дубль вэ,
они видны в листве, в снегу, в траве.
Плиты уж нет, но буквы там доныне.
То место, где мы над плитой стоим, –
для нас не ставший домом чей-то дым,
попавший в бульбулятор каждой лужи.
Да ты не бойся, просто загляни,
мы – не одни, точней – не мы одни.
Закрой глаза, вдохни его поглубже.
Дышу, дышу, но помню только «ламед».
Естественно, с таким-то делами
что скажешь, если выстроен твой дом,
и детский сад, и кинотеатр «Киев»,
и все они стоят себе такие
на кладбище еврейском и чумном?
И как тебе отныне спится? Сладко?
Когда ты знаешь, что твоя кроватка
и та кровать, в которой ты зачат,
скрипя, словно обозы да составы,
плывут от Дорогомиловской заставы,
а из земли те буковки торчат.
Так вот твоя награда, медалист:
последний лист летит на Middle East.
А кто-нибудь глядит из-за Можая
и думает, что ты припал к корням,
а это черви делают ням-ням,
вершки и корешки перемежая.
Что ни спроси, любой ответ убийствен.
Как носишь ты меня, земля убоин,
гробов отеческих кочующих основ?
И вот плывешь себе средь темных истин,
не зная, кто там хвоен,
кто там листвен,
кто вербен, кто осинов, кто соснов.
* * *
Представляешь себе этот зальчик?
Что поверхность экрана, – чиста?
Кто мы, девочка или мальчик?
И какие у нас места?
Ну, давай мы придем попозже,
там ведь есть и другой сеанс.
Как потом все, господи боже,
будут странно смотреть на нас.
Мы пропустим, что было в начале,
нам расскажут, чем стали потом
те, оставшиеся в этом зале,
прикипая к плечу плечом.
Кто кого на подошвах вынес,
у кого скрипит на зубах
та «неблагоприятная примесь»,
распыленная в облаках,
оседающая на коже
тех, кто против, и тех, кто за…
Посмотри же, Господи Боже,
что-то мне попало в глаза.
Те, кто дымом в чужую одежду,
станут облаком – это вранье.
Что ж ты так извазюкался? Где ж ты
так изгваздался, горе мое?
За собой не зная вины, я
с глаз смахну, оботру с лица
эти красные, кровяные,
неопознанные тельца.