О книге Андрея Грицмана и Бориса Херсонского «Свитки. Библейские стихи»
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 4, 2017
Данила Давыдов родился в 1977 году в
Москве. Поэт, прозаик, критик, филолог. Автор нескольких книг стихов и сборника статей и рецензий.
Публикации в журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Арион»,
«Вопросы литературы», «Воздух», «Интерпоэзия» и др. Живет
в Москве.
Андрей
Грицман, Борис Херсонский. Свитки. Библейские стихи. –
NUMINA PRESS, Калифорния, 2016. – (Библиотека журнала «Интерпоэзия»).
Вне зависимости
от конкретной конфессиональной принадлежности, а равно собственно веры, неверия
или различных сложных форм взаимодействия между ними – культуры Книги (не скажу
– народы, поскольку границы здесь давно сняты), наследники иудеохристианской
цивилизации, непосредственно встраивали и встраивают эту свою принадлежность в
поэтическое осмысление религиозного ли опыта, или, при отсутствии такового,
соотносят себя с Большой Историей, рассказываемой уже не первое тысячелетие, с
мифом,
который и для неверующих превосходит границы мифа: ведь он инсталлирован в саму
сущность мышления, переживания, осмысления мира и своего места в нем.
Это всё общие места, но лишний
(лишний ли?) раз произнести их необходимо, поскольку они имеют самое прямое
отношение к пониманию вышедшей недавно совместной книги Андрея Грицмана и Бориса Херсонского «Свитки. Библейские стихи». В
чем-то близкие, во многом очень разные, поэты исходят из разных плоскостей
единой традиции (Грицман – иудей, Херсонский –
христианин, но для обоих разговор о сходствах и различиях не заканчивается на
догме – это отмечает и Грицман в своем
предуведомлении). Соответственно, книга выстроена диалогически, причем не
только в стихах (блок стихов Херсонского первый, Грицмана
– второй), но и в эссеистике (здесь порядок авторского предисловия и
послесловия обратный). Выстраиваемая многослойность книги требует развернутого, едва ли не
монографического разговора о преломлении библейской традиции если не вообще в
поэтической традиции, то хотя бы в стихотворчестве новом и новейшем, чему
здесь, конечно, не место.
Впрочем, некий
принципиальный взгляд на поэтичность библейского текста, сами механизмы
порождения поэзии, заключенные в Писании, заданы в послесловии Херсонского,
далеко выходящем за пределы данного жанра, часто формального: это исследование,
показывающее уникальность поэтического потенциала именно Библии на фоне ряда
иных архаических традиций, во многом может служить путеводителем и по тому
пространству поэтического говорения, которое инсталлирует эти традиционные
формы, мотивы, приемы и
языковые закономерности в поэтическую практику человека
нового времени, вне зависимости от своего отношения к традиции так или иначе
оказавшегося в иной историко-культурной среде, в принципиально отличной от
времени создания библейской поэзии эпохе и от того по-разному относящегося к
трансформационным возможностям, заложенным в Писании и предлагаемым как основа
актуального поэтического письма. В сущности, такой выбор стоял в любые
эпохи, просто многое стерто для всех, кроме небольшого числа специалистов; но и
в доренессансную эпоху мы увидим очень специфические
способы прочтения библейского контекста – способы не только богословские, но и
поэтические, как ни сложно бы воспринималась сегодня средневековая поэзия.
Возрождение, барокко, романтизм предложили свои способы поэтического прочтения
Писания. Даже классицизм и реализм, при всей их кажущейся арелигиозности
– задали немаловажные пути библейского метатекста в
европейской культуре. Переложения Псалтири («оды духовные») наивысшего расцвета
получили твердое жанровое образование именно на грани барокко и классицизма; а
если вспомнить, насколько они оказались сцементированы в таких жанрово
«отсталых» культурно-языковых средах, как немецкая и русская, то появление Клопштока или плеяды русских поэтов XVIII века стоит счесть закономерным;
да и в рамках постромантической, «реалистической» (при
всей сомнительности данного понятия) культуре библейские образы возникают
постоянно – правда, обыкновенно на уровне аллегорий.
Но, конечно же, только модернизм
предложил почти бесконечный диапазон поэтических интерпретаций библейского
контекста: от Поля Клоделя до Маяковского. Так или
иначе, все мы находимся в пост-модернистском
пространстве слова и вообще культуры: не постмодернистском, как некоем (во
многом гипотетическом) самостоятельном эоне, а именно в следующем за
модернизмом. Потому, возможно, мы видим внезапно
возродившийся интерес к переложению и/или интерпретации Псалтири (можно
вспомнить множество опытов: Сергея Стратановского,
Николая Байтова, конечно же, известную книгу Генриха
Сапгира) и других библейских книг (Бытия, Иова, Песни Песней, пророческих
книг…).
Но дело, конечно же, не
ограничивается отсылкой к библейскому тексту: сама образность его настолько
проникает в поэтическое письмо, что, безусловно, уже выходит за пределы
собственно прочтения и становится работой с самим фондом культурной в самом
широком смысле памяти. И это имеет отношение к сборнику «Свитки»: по словам Грицмана, «в книгу включен ряд стихотворений, которые не
относятся непосредственно к текстам Библии, но напрямую связаны с землей и
событиями, происшедшими и происходящими на ней в новейшей истории и в наши
дни». Иными словами, при всей разнице между двумя авторами (и
в личном опыте, и в собственно поэтическом письме), у обоих мы найдем
стихотворения обоих типов: и собственно библейские, напрямую соотнесенные с
теми или иными фрагментами Писания, и отсылающие не к букве, но к его духу, к
тому самому метакультурному коду, который пронизывает
все наше сознание и всю нашу речь, в первую очередь – поэтическую. Как
говорит об этом Херсонский: «…многие метафоры и
поэтические приемы, которые мы используем – быть может, неосознанно, –
повторяют библейские поэтические особенности, показывая, что библейские сюжеты
и библейская поэзия – вечны».
Диалог двух поэтов всегда
заключен в колебании между близостью и различием. Для
Херсонского «парные» сборники уже привычны: вспоминаются и совместная книга с
Людмилой Херсонской «Вдвоем» (М.: Совпадение, 2017), и, особенно, книга,
концептуально объединяющая циклы Херсонского «В духе и истине» и Сергея
Круглова (кстати, православного священника) «Натан» (N.Y.: Ailuros Publishing, 2012), имеющая
самое непосредственное отношение к нашему разговору, тем более что здесь
затрагиваются исторически сложнейшие проблемы взаимоотношений христианства и
иудаизма (порой и внутри одного человека). Но и Грицман
известен как объединитель поэтов и вовсе не литературный одиночка. Так что этот
поэтический диалог сложен вовсе не автоматически, исходя из тематизации
представленных стихотворений, но вырастает органично, как и положено
подлинному, а не искусственно сконструированному диалогу. И диалог этот, если
даже вынести за скобки тонкости конфессионального восприятия текста (хотя они
могут быть объяснительным механизмом), во многом построен на тонком, но
принципиальном отличии интонаций.
Для Бориса Херсонского принципиально
нечто детское, одновременно — народное, песенное или принадлежащее стихии
устной притчи, не столько высокоученой, сколько
наивно объясняющей бытие (недаром он в своем фундаментальном послесловии много
пишет о параллелях в библейской поэзии и славянском фольклоре). Это проявляется
даже в моменты пафоса, в стихах, посвященных центральным эпизодам библейской
истории:
Направленье и скорость бегства,
место действия – безразличны,
и спасенье не цель, а средство
пробудиться, как в детских снах.
Обстоятельства так обычны:
пробудишься и, пробудившись,
ощущаешь мышцы, и в мышцах –
кровь, и в каждой кровинке – страх.
По уступам морского дна
мы бежим, запрокинув лица.
Позади гремят колесницы,
и вода стоит, как стена.
Но к стене нельзя прислониться,
и судьба уже решена.
(«Исход»)
И еще в большей степени мы видим
это в стихах, где субъект будто бы выносится за скобки, где текст основан на
так называемой «Народной Библии» – наборе преданий, неканонических,
растолковывающих высокую мистическую аллегоричность через сказочную, но от того
не менее глубокую простоту:
Все звери когда-то были людьми, но потом
все согрешили – сами тому виной.
И Бог наслал на всех людей всемирный потоп,
и всех бывших людей по паре вывез в ковчеге Ной.
Каждый из них был порочен, блудлив и лжив.
Ослушанье и грех никогда не приводят к добру.
Все они провинились и, согрешив,
на глаза попались Господу и святому Петру.
И их превратили – каждого за свой грех –
кого в вола – пахали на нем, кого в коня – били плетьми.
А тех людей, кто провинился более всех,
Бог в наказание так и оставил людьми.
(«Наказание»)
Иная интонация у Андрея Грицмана. Здесь перед нами в меньшей степени притча, нежели
исповедь, субъект не прячется за некоторой маской из вертепа, но явлен и подчеркнут.
При этом сам строй стиха гораздо более строг (хотя обоих поэтов вообще
объединяет столь ценная строгость поэтической речи). Возможно, стертая в
русском синодальном переводе личностность библейского
высказывания (на недостаточность разнообразия русских переводов Писания почти
что «между строк» обращает внимание Грицман в
предисловии к книге) в стихах Грицмана проступает с
особой силой – при том, что особенно важно, в первую
очередь в стихах, непосредственно соотнесенных с библейским текстом:
Земля ждет сорок девять лет.
Сорок девять раз я ждал тебя в
своем сердце.
Сколько лет над землей длится
полет
взлетевшей с надеждой трепетной
птицы.
По реке времени, в лесах
пространства,
сквозь опустевший, оглохший,
остывший город
несет она весть о временном
постоянстве,
о том, что народ мой древен, но
вечно молод.
А душа, где она находит верное
место?
В чужих пределах, но отзвуки
помнит слова.
Хранится оно всю жизнь, все
детство.
Взлетевшая птица вернется домой
снова.
(«Левит,
25:1–26:2»)
Столь же личностны и стихи,
создающие «библейское поле», спроецированное на дольний мир. Но здесь нет
молитвы или исповеди в прямом смысле слова, скорее, речь должна идти о
соотнесении опыта, глубинных представлений и ожиданий с предъявленной
реальностью и о поиске соотнесения между внутренним и
внешним, при этом, следует отметить, соотнесении успешном:
Аллея
длинная вдоль холма,
слева
ферма, скала –
осколок
окаменевшего века.
Река
не видна, но едва слышна.
Почти
до лета следы усталого снега.
Эту
дорогу я когда-то узнал:
каждый
куст и ствол.
Вижу
тебя за глухим поворотом,
там,
где к дороге подходит бунинский суходол.
Где
только кажется,
что
ждет тебя кто-то.
В
легком небе холм, но города на нем нет.
Все
как в России: дол, чащи, веси и кущи.
Мой
нос в табаке, душа тончает в вине.
И
в просторном моем картонном шатре
десять
женщин пекут
предназначенный
хлеб насущный.
(«Аллея длинная вдоль холма…»)
Построенный очень непростым
способом, сборник Грицмана и Херсонского
не вынуждает искать в его композиции каких-то нарочитых ходов. При всей его
глубине и многоуровневости он, что редко случается с
книгами, где собраны столь яркие и разные поэты, воспринимается как единое
целое, которого до этого не было лишь по какому-то недоразумению.