Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2017
Андрей Грицман родился в 1947 году в Москве. Поэт, переводчик, эссеист, главный редактор и издатель журнала «Интерпоэзия». Пишет на русском и английском. Автор нескольких книг стихов и эссеистики. Публикации в журналах «Новый мир», «Октябрь», «Дружба народов», «Арион» и др. Живет в Нью-Йорке.
* * *
Услышав голос тихий и глухой,
остановлюсь с протянутой рукой,
сжимая прошлогоднюю газету.
Снег падает по направленью к лету
и замирает где-то за рекой.
Гудок оттуда хриплый и глухой
все тянется без эха, без ответа.
Я в сумерках ищу источник света
за городской невидимой чертой,
давно уже от стаи той отсталый.
Слетает незаметно снег усталый.
Его ловлю я ртом,
и, застегнув пальто,
гляжу в незамерзающие лужи,
гордясь лишь мне заметной красотой,
и радуюсь:
могло бы быть и хуже.
И странно, что оставлена была
за рубежом осеннего стекла
рукой рассеянной
полоска этой суши.
АНАТОМИЯ ЛЮБВИ
Вен венок, «Медуза горгона»,
arbor vitae, борозд корона,
древовидная вязь мозжечка.
По височной кости читая,
за преградой, за чудным барьером,
в веществе горделиво-сером
две мечты лежат, как чета.
Сухожилий бережны пяльца,
и нанизаны нежно пальцы,
и затопленный сердца склеп,
шеи ствол с кольцеваньем лет.
Помнишь, в детстве покои мумий,
сто костей известковых в сумме,
где солей сероватый след.
Сочащиеся грозди почек,
средоточие мочеточников
и седалищный разворот,
перистальтики юркий крот.
Замечательно ниспадая,
лабиринты переплетает
в глубине слоистых пород.
Кровяная сизая окись,
слизистый купорос и пасынок волос,
в темноте отсидевший срок.
Фавна витиеватый рог,
замерший, как усталый мальчик,
все бегущий во сне на даче:
голенаст и членистоног.
И змеящийся эпителий,
пока тело лежит в постели,
неустанно шуршит в ночи.
Только тень на стене молчит.
И кто знает, что с нею будет,
когда шум случайный разбудит
и душа во сне закричит.
ЧАСОВЩИК
Там часовщик в своей берлоге
подводит вечные итоги,
и тикает нутро часов.
Его бессменная свобода,
его без возраста черты
напоминают мне о чем-то,
что я давно уже забыл.
Когда-то я здесь пиво пил
и в ближний парк гулять ходил.
Скорей всего, китаец он
(а не кореец, не японец),
но из провинции далекой.
Мычит на странном языке,
и ing’а гул в гортани донной
плывет на темном языке,
верней, не выйдя из гортани.
Когда-то я там рядом жил,
любил, дружил, потом уехал.
Китайца вижу много реже,
часы другие приобрел.
И их чиню теперь в другом,
не азиатском, новом, чистом,
аптечном, хинном и искристом
обычном заведении.
Но иногда я проезжаю,
приторможу, гляжу: вот он,
согнувшись низко и безмолвно,
корпит неумолимо долго
над скорлупой моих часов.
Тот мой заказ давно просрочен,
мной не получен, в срок не сдан.
Китаец мой сосредоточен
и в вечный бой идти готов.
А я – в китайский ресторан.
* * *
Так остаешься один средь них.
Слышен сквозь сон приглушенный их смех.
Женщины выходят за хлебом и молоком.
А попадешься живьем – то волоком, то кивком.
Побудешь, пока вахта кончится, – и домой.
Дома тихо, только сопит домовой.
Кормишь его баснями о любви.
Только не верит он, бьет костяной ногой,
говорит: пропадали и не такие лбы.
Ну ладно, хоть ты-то мог бы меня простить.
А то непонятно, как дальше мне жить-тужить.
Собирать ли мне впрок пожитки, солить грибы
и по сусекам свечи гасить, где жили мы?
Да ладно, говорит он: коли так – живи.
Что ж с тобой делать, в последний раз
предупреждаю: с ними глаз за глаз,
ошибки твои, словно шрамы, живут в тебе,
сладки посулы ждут за углом с крюком.
Я же тебе не даю пропасть, а который год ты – ни ме, ни бе.
Так что не верь ты в спасительность чудных фей.
Стрельно в роще горелой поет стальной соловей.
Лишь матерей твоих шепчет в дальних углах листва.
Тихо зовет из тумана тебя сестра.
* * *
Я читал Чехова у постели матери в больнице для
престарелых.
Короткие рассказы. Поздний свет несмелый
сочился сквозь окно – рама стояла на томике
Куприна.
На крики болезных семенили медсёстры, филиппинки,
цветные.
Места нагорные висели в закате, ей недоступном.
Была весна.
Я дочитал, проверил растворы, тронул мел лба
и вышел, размышляя о том, что время течет для нас
по-разному.
Для меня неделя, для нее – минута, месяц ли,
годы,
и бормотанье, слов предтеча, становится также
праязыком
другого молчания. Что еще вспомнить? В такие
погоды
на расстоянии «Еврейский дом» на холме
кажется усадьбой Набокова или Бунина,
то есть почти родной речью,
перенесенной в таинственную индейскую долину.
И чем дальше маячит тот дом за пределом,
тем все более и более ткань бытия,
цвета, запаха, боли – для тебя,
да и для меня
постепенно становится
ветром в кронах,
в овраге мелом.
* * *
Я – пейзаж после битвы
в стране, оставленной утром,
где проходят войска
в пыли пяти континентов.
Стекленеет листва.
На ветвях – воздушные змеи и ленты.
Воздушные замки – в снегу
до второго пришествия лета.
Я – судьба пересохших ручьев, подлесков,
бездонных оврагов,
поселений, где ходят к могилам врагов.
Черный ветер полуночи
шелестит улетевшей бумагой
неотправленных писем.
Светлый ветер забвенья играет травою
на стыках железных дорог
в глуши городов.
Пахнет гарью, сиренью, железом и солидолом.
Безногий посыльный за пазухой греет письмо.
Я смотрю на карту метро, как антрополог
близоруко и долго
глядит на скелет в берлоге лаборатории,
не слыша посыльного, что стучит третий век
в слюдяное окно.
Здесь темнеет к утру,
и я наконец засыпаю.
Снится женской души сквозная
летящая ткань.
Я – пейзаж после битвы в стране,
где снег выпадает лишь к маю,
и где на воскресенье
выпадает последний наш день.
* * *
Я дышу вместе с лесом по мере движения крон.
Подступает дыханье с пяти окоемных сторон.
Замолкает знакомый мне дятел.
Снег лежит до утра, до апреля, до мая, пока
не наступит пора
всем зайти на чаёк
в мой просвеченный дом,
за вечерний порог.
И послушать со мной
хруст заросшего леса,
тихий скрип половиц.
Когда там никого –
тот язык, на котором молчит
душа места.
Затихает в долине рокочущий джип.
Патрулирует где-то невидимый МИГ.
Среди снега тут жил одинокий старик,
где на стыке дорог стоял дом-магазин,
а теперь – только снег.
Навсегда заколочено в доме окно.
Счет за свет и за газ просрочен давно,
и в дверях не видать человека.
Здесь плывут облака ледяных островов,
исчезают снежинки не тающих слов,
и уходит на север дорога.
Постепенно останутся позади
люди, лодки, грибы и березы.
Будет дом мой стоять, как корабль на мели.
Чистый лист на столе, листопад на дворе,
вдох и выдох стиха на морозе.
Там мне нечего больше ни ждать, ни жалеть,
никого, ничего. Только ветер
бормотать будет необъяснимо.
Так останется остров в лесах – материк.
Там я сплю чудным сном у слияния рек,
и мне снится далекий закатный восток
и сентябрь с легким привкусом дыма.