Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 3, 2016
Елена Литвинова – профессор теоретической физики Университета Западного Мичигана. Автор более чем 60 статей в реферируемой англоязычной научной периодике. Стихи публиковались в журнале «Литературная учеба», альманахах и сетевых изданиях.
* * *
Отвернись от залива и неба, смешайся с толпой,
пестротой сатурналий, бурлящей волною слепой,
под циничной гримасою маски, из самых глубин,
не тревожа плясуний, почти не спугнув коломбин,
отрешенно ступи на риальто, почувствуй контраст
и, когда золотое дитя тебе кубок подаст,
что в руках запоет, зазвучит, как прохладный рэгтайм,
но прохладе своей вопреки обжигая гортань,
ты доверься ему, остранись и не плачь ни по ком,
этой болью упейся и кубок дави сапогом –
веселящий напиток и яд, будоражащий без
промедленья, глоток обращает матрон в клоунесс
для смешенья с потоком, влекущим по городу вниз, –
окунись в эту шумную реку, сполна насладись
этим пьяным восторгом (что вызвать его из руин
станет вечной тоскою, как первый чумной кокаин,
ты почувствуешь позже, и память твоя повторит
ощущения ведьм, получившихся из маргарит),
даже он, этот нежный любовник, смурной гражданин
государства урарту, не помню его псевдоним,
не удержит тебя от распада – прощайся, окинь
очарованным взглядом скучающих пленных богинь,
чья латинская древность – обман, макияж, акварель –
и довольно уже эпилога, иди же, скорей,
по волне карнавала свои направляя стопы
налегке, наудачу, рассеянно прочь из толпы…
* * *
Е.К.
Здесь улица братьев Гримм за ручьем впадает в улицу Кафки,
а Кафка, что сделан былью, в дожде и ветре теперь повсюду,
где тяжко ступал топограф, оставив имя колбасной лавке,
где нынче и я блуждаю, готовый верить любому чуду.
Но тихо в стране чудес, разве что с небес шелестит челеста,
отстав от оркестра, вне сквозняков времен, сторонясь которых
так ловко расчертит воздух вокруг старательный гений места
и, крылья драконьи тихо сложив, уснет на китайских шторах.
А мне, землемеру, в том чертеже никак не найти предела –
хожу истуканом черным, к челесте глух, сам себе не равен,
а равен той нервной птице, что целый день на меня глядела,
пока мы с моей буссолью, трудясь, кружили в пыли окраин.
Мой долг – инструменту вняв, поверять рельеф, исчислять кривизны,
с числом совместить пейзаж, чешую скользящей в ручье русалки
не спутав с игрой танцующих рыб – русалки горды, капризны,
как те господа, что вот уже триста лет обитают в замке…
Тебя, голубой ручей, увожу с собой в чертежах несложных,
я, русло твое измерив, коснулся счастья и небо тронул,
ничем не являясь сам, кроме тех фантазий на тонких ножках,
что бегают здесь, резвясь, по сырым пескам, по кудрявым кронам,
по улице братьев Гримм, карнавальным дебрям, лишенным улиц,
топча рододендрон вдоль победивших смерть Франкенштайна склонов,
как будто бы все дремавшие страсти прошлых времен очнулись,
и весь их порядок сломан, но я надеюсь, что нет, не сломан.
* * *
В этом городе черном готичном я чувствую боль
всякий раз, когда вдруг под надзором упрямых симметрий
среди черных одежд повстречается взгляд голубой,
так похожий на твой, равнодушной толпе незаметный.
Парадокс инфлюэнцы: жестокий озноб вопреки
лихорадке, меж бредом и явью не зная границы,
убеждаюсь – перчатка с изысканной левой руки
для воинственной правой, пожалуй, совсем не годится.
Этот трюк получался у некоторых, например,
у Ахматовой Анны перчатка легко надевалась,
что бы мог подтвердить бестелесный ее кавалер,
будь он выразить что-то способен хоть самую малость.
Нет уж больше подобных перчаток, каких бы шелков
ни потратить на них и каких ни расходовать кружев,
нет таких кавалеров, но сам этот фокус таков,
что легко до сих пор неокрепшие головы кружит.
Вероятно, другие симметрии нынче верны
между кровью врага и любовью, меж миром и сердцем,
лишь природа и музыка, той не имея вины,
что имеют иные, всё те же в счастливом соседстве.
Кто взрастил, скажем, эти деревья, какой каллиграф
написал их китайскою тушью на звездах полночных,
и какой композитор, на сходстве однажды сыграв,
всё считает, упорствуя, флейтою мой позвоночник,
клавикордами – руки по самую линию плеч,
наконец, остальное – нервической виолончелью,
из которой, как он ни пытается песню извлечь,
всё нескладное что-то выходит, к его огорченью.
Огорчаясь, он плачет и музыки просит навзрыд,
рвущих жилы синкоп, на которые был бы наверчен
обездоленный ропот его бесконечных обид,
приводя к пониманью, что сам он, как музыка, вечным
сквозняком между струнами вьется – ужасно раним
этот некто несчастный, чья кровь протестует живая,
как дожди в этом городе черном, как воздух руин
его древних ворот, пропускать никого не желая.