Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 3, 2016
Григорий Стариковский – поэт, переводчик, эссеист. Родился в Москве в 1971 году. Получил
докторскую степень по классической филологии в Колумбийском университете.
Публикации в журналах «Знамя», «Звезда», «Арион»,
«Иностранная литература», «Интерпоэзия» и др. Автор
книг стихов «На углу» (2005) и «Левиты и певцы»
(2013). Живет в Нью-Йорке.
Владимиру Гандельсману
1. МЕСТО
Собираются перед
Рождеством. Празднуют. Пища тяжелая. Тусклые, незрячие зеркала. Подходит к нему
женщина в шапке: Вы знаете, — обращается ко всем, — мы встретились с ним в Париже. Муж говорит: тебя зовет кто-то. Я
обернулась, это был он (она указывает на него). Он улыбается, кивает,
молчит. Каждое утро в коридоре мы говорим
друг другу «бонжур». Удивительное дело, — соглашаются остальные.
Я – художница, — продолжает
она, — люблю рисовать дома, занимаюсь
ландшафтной живописью в духе импрессионизма.
Прижимается, обнимает за плечи. Он дает себя обнять. Потом другая женщина спрашивает:
ты по-прежнему счастлив? Вопрос непростой, — отвечает
уклончиво. Тут же похожий на моржа седой, располневший пенсионер. Пожимает
руку. Пенсия, друзья мои, все равно что
бессрочный отпуск. Каждый должен там
побывать. Кофе пью в девять. Потом
гольф. На хэллоуин
ездили с женой в Дисней Уорлд.
Межсезонье. Дешевизна. В следующем году поедем под Рождество, за неделю до. Подходит другая, рассказывает про
свою лошадь. Приглашают охотиться
на лисиц, но я отказываюсь, моя с ума сходит, когда скачут галопом. Боязливая
очень. Уффф (щурится от мысли, доставляющей
удовольствие)… Ласковая тварь.
Мы живем рядом.
Работаем вместе. Захожу к нему в гости. Смотрит. Не в себя и не наружу. Он и не
он. Как будто его разжевали и выплюнули. Пришел с работы. Поел итальянский суп,
фасолевый. Жена сварила. Он вспоминает простые слова. Суп безвкусный. Она
старалась. Радиопередача (бодрый, заискивающий голос): когда ешь суп, делаешь полезное для себя. Теория малых глотков и
пережевываний. Как зовут? Зови меня – ложка. Ложка, ложечка: небольшая лопатка,
чашечка и рукоятка. Соединяются перемычкой. Размер чашечки соответствует размеру
рта человека. Происходит от слова «лог» — овраг,
углубление. Место рождения – овраг. Ложек много, оврагов мало. Почва здесь
камениста, неподатлива. Слово из словаря. Он стоит, прислонясь к стене. Мы оба чувствуем,
как выходит из него гной усталости. В субботу говорит жене: пойдем погуляем возле озера, пообедаем в кафе, придем, ляжем спать, а там и
вечер, и день прошел. Молодой, моложе меня. Жалуется, что жена не понимает
его. Жена тоже работает. Глаза выцвели. Спроси у него, какого цвета ее глаза. Работы
много, по дому тоже. Скоро Рождество. Он говорит: бензин снова подешевел. Доллар
восемьдесят за галлон. Она: Эрик, ты
ничего не понимешь. Тут всё непросто.
Прищуривается и говорит: я знаю, как…
Замолкает, недоговаривает. Ему нравится, когда подают на хорошей тарелке. Граненая
солонка с блошиного рынка. Ложечка есть серебряная: поздравлеяем маленького Джонни с трехлетием, любящие (первые буквы стерлись) бушка и душка. Он не любит женщин. Женщина, говорит он
мне, глядит на тебя и думает, как ты будешь смотреться в гробу. Вспоминает французов:
Если бы только мужчины могли размножаться
сами. Нет, не жалуется. Притерся, не возражает теперь, бывает хуже. Говорит:
хорошо не бывает, не должно быть. Учитель
французского. Пятнадцать лет в школе. Доплывает. Зачем все это?
Комната светло-зеленая,
столик компьютерный. Сын стучит по клавишам. Согбен и тщедушен. Родители маются, не знают, куда пристроить. Джонни следит за
человечком, скользящим по экрану. Затылок залит электрическим светом.
Коричневое пятно шевелюры на фоне светло-зеленой стены. Холодная расцветка. Руки,
расчесанные до царапин, прирастают к клавиатуре. Стол из спрессованных опилок,
тоже гладкая вещь. Свитер висит на плечиках, один рукав ниже другого, оба
тянутся к полу.
Она – кухонная бабочка.
Итальянский суп варит. В загустевшей жидкости листья тимьяна плавают и пахнут. Пухнет
фасоль. В углу стоит холодильник, периодически барахлит,
протекает. В детстве она говорила: холодильник
плачет. Теща записывала в тетрадку. Теория малых людей. Vaguement ridicules. Неуловимо нелепы.[1]
По утрам она встает рано и смотрит в окно, в нижней
створке – мутным пятном – клубится утро. Взгляд, вверченный в рассвет. В глазах
отражается дом напротив и дым из трубы. Нежилое тело, когда она подходит ближе
к стеклу, белизна постели, маленькие подушки, не утопает голова. Он и она спят раздельно.
В руках она держит полотенце. Утром волосы рассыпаны по плечам. Плечи широкие,
как у пловчих. Волосы густые, курчавятся. Нежеланное тело. В доме напротив
жалюзи приспущены. По вечерам ездит в город. Статистка в театре, выходит в
финальных сценах. Если дают реплики, только вместе с другими. Птичка в
зеленоватой клетке. Необязательность присутствия, необязательность ее присутствия. Могла быть другая. Глаза выцвели. Так, кажется, пишут в романах. У старой графини выцвели глаза, он снова вспоминает французов. Еще – ее
волосы пахнут тем-то и тем-то. Помнил, но забыл. Листья, палые листья тоже
ничем не пахнут. Пустота рядом с ней, на ее
месте. Она могла бы здесь не быть, или вместо нее
могло стоять кремовое пианино, бывают такие. Друзья приходили бы,
прикасались к клавишам.
Острая боль в виске.
Надо выйти на улицу. Погулять по городу и увидеть. Озеро с медленной, кисельной
водицей. Не забыть камыши. Место хорошее. До реки недалеко. Листя
слипаются под дождем. После дождя не шевелятся. Наплывает ветер, но листья
молчат. Когда высыхают, перестают пахнуть. Многослойное тело. Сухие ветки лежат
на земле. Их подбирают, связывают, складывают на обочине. Зимой ветки обрастают
инеем, блестят на солнце. Соседи поставили печку. Березовые дрова. Канадская береза,
покупная. Соседи топят на ночь, дым льется из трубы. Сладкий, приторный дым.
Вдалеке всегда лает собака. Ночью мычание локомотива и перестук колес вползают
в комнату. Железнодорожные переезды, семафоры. Соседний город, он начинается на
другой стороне горы. Викторианские особняки на главной улице, внизу детская
площадка. Музей кирпича. Кирпичи бывают разные, всё зависит от состава и
изготовления. Одно клеймо – треугольником, другое – ромбом.
Асфальтовая дорожка
вокруг озера. Бегают или гуляют – парами, по трое. Лес, прозрачный, зимний, с
черными нимбами проталин вокруг стволов. Несколько домов на макушке холма.
Участки обнесены штакетником. Озеро затянуто льдом. По льду ходят рыбаки в
ватниках и толстых штанах с начесом. Вытягивают лески, на которых извиваются серебряные
рыбки. Серебро бьется как сердце, потом остывает, брошенное на озерный лед.
Иногда срывается с губ польское слово. Не заглянешь в полынью, в шершавую польскую
душу. Вчера было холодно, сегодня – потепление. Лед подтаял, лежит теперь под
слоем серой воды. Циклопий глаз, глядящий в небо. Мангалы
и дощатые столы. Летом съезжаются отовсюду, устраивают пикники. Большие семьи. Незлые
люди. Земля лоснится от мусора. Гортанный испанский клекот. Они лежат на земле
и обнимаются. Жирные, брюхатые женщины… Зимой по-другому: ветер северный,
сквозной. Из ледяных глыбин делают
статуи. Умирающий лебедь, балерина. Ляжечка точеная,
балетная, другая – вдвое шире. Скульпторы работают, потягивая вискарь из длинношеих фляжек. В феврале начинается
оттепель. Статуи теряют угловатость, проседают, горбятся. Под коричневым
навесом выставляют фотографии, вживленные в кубы прозрачного льда. На
фотографиях длинная, как жердь, фигура художника Эдварда Хоппера, уроженца этих
мест.
2. ХОППЕР
Мычащее мы,
продолженное неуклюжим, обывательским хором. Дом, мы узнаём его, а вот – залитый холодным светом маяк, мы видели такие в Новой Англии, а вот –
воскресное утро, нам знакомы такие
утра, пустынные улицы, спящие парикмахерские с открытыми ртами окон. Нечеткие
повторы надписей. Теснота Гринвич-Вилледжа – дома на
один фасад, с желтыми ставенками; вдали – башенки церкви. Кантата для нашего хора. Встанем, сограждане,
случайные спутники, совершим обход по мышиным тротуарам, крышам, отелям, круглосуточным
ресторанам.
Первые числа октября. Кейп Код.
Фигура женщины. Художник назвал ее «благоразумной шлюхой».
Небольшого роста. Одна из тех, которые сначала закуривают, потом надевают сорочку.
Еще не надела. Полоса света, бледно-желтая с темно-зелеными прожилками. Поросшие
травой дюны пятнами желтеют на солнце. Черные туфли на высоком каблуке под
кроватью. Кожа ищет прикосновений утреннего света. Другая картина… Две
фигуры. Пожилая, седая женщина и Лапочка, настороженная, притихшая. Овечка в
волчьей шкуре, говорил Хоппер. Небо кобальтовое. Деревья зеленые, стволы
охвачены холодным светом.
Хоппер работает в мастерской.
Пишет по памяти. Память о расположении предметов в комнате более цепкая, чем
память о воздухе или о свете. На известном холсте свет ложится на людей, принимающих
солнечную ванну, но не заполняет воздух. Коридор света на картине «Угольный
городок в Пенсильвании». Весть, к которой обращено лицо работяги.
Человек смотрит как бы нехотя, безразличный к световой яркости. Как камень у
дороги, он существуют, не требуя
нашего участия в своей судьбе. Свет не доносит весть, вернее, сам является
вестью о том, что никаких вестей не предвидится. Каждый предмет, каждое тело в
работах Хоппера предстает в новом свете
изможденного бытия. Это – страшная, неуютная новизна, великая ересь
отлучения вещи от ее сущности, тела – от присутствия души. Лишенные святости
мощи маяков, не те, подающие
спасительный свет, а то, что остается
от маяка, когда в нем гаснет огонь. То,
что остается от церкви, когда из нее выносят статую Марии. Человек – это звучит
холодно, взгляд из чужого далека в чужое; тот, другой
человек для тебя – холодное другое, отсутствие переживания, одно ощущение
цвета, стылое сближение цветов, ни зазубрин, ни бархата. Повторение – мать
обнищания: отсутствие сопричастности. Ты – это взгляд постороннего, мир отрезан
от тебя, он существует помимо твоей воли, ты изгнан из него, пустой ты человек.
Между тобой и картиной то же зиянье. Никто не услышит. Ты здесь живешь, знаешь
этих людей, проходишь мимо рекламных щитов, полощешь рот ментоловой водой,
только не улыбаешься как джентльмен на рекламном щите: он сдвинул федору на затылок и выставляет на всеобщее обозрение щеку,
надутую как шарик, в которой плещется зеленая сладковатая жидкость, убивающая
99,9 % микробов. Ты тоже убивал микробов, вставал ранним утром и глядел в окно
на синюшную зимнюю улицу, и не узнавал ее; осматривал маяки (они казались
склепами для огня), разговаривал с женой, сидел на стуле и читал книгу, читал
газеты. Зачем это все? Что остается от тебя, которому
нет хода в свое прошлое? Обнищание памяти.
Высокий холм, песок, высокая трава, густые синие тени.
Песок проступает в открытых местах, бледное небо, вытянутое толстое облако, на
переднем плане – солончаковый луг… Комната в нью-йоркском отеле. Высокая девушка,
розовая майка, темные волосы, читает расписание на желтой бумаге. За окнами
ночь, свет сверху. Зеленый ковролин, зеленое пухлое
кресло, кровать и комод из древесины дуба, белая простыня и подушка,
бледно-лиловое одеяло, черный чемодан, коричневый саквояж. Черные шляпка и
туфли. Белая, белая стена, слева ложится тень, серо-голубая.
Бегство из пустыни
– в пустыню. Человек отлучает себя от перспективы реки, от длинных гудков
кривящихся паромов. Серые окраины, там стынут вагоны в тупиках товарных станций.
Дом, из которого вынесли мебель. Пуританская рьяность. Уплотнение взгляда. Художник выключил воздух. Даже море – на том
холсте, где парусная лодка борется с волной, — даже море
Хоппера затянуто в безвоздушный корсет. Даже небо над морем. Вместо длящихся помещений
(ведь вынесли почти всё) – теснота и удушье. Отсутствие воздуха физически ощутимо в замкнутых интерьерах.
Холодные рыбьи утробы – помещения фирм, каменные мешки театров и ресторанов. Изживается, изжевывается третье измерение.
Прогрессирующее плоскостопие взгляда. Человек, изображенный на картине. Пятно,
размазанное по холсту.
«Обращение к философии». Двое в комнате. Она отвернулась
к стене, дремлет. Мягкость, заспанность обнаженного, выласканного тела. Он – иссохший, бестелесный почти, сидит
к ней спиной, смотрит перед собой на квадрат света, распластанный у его ног.
Несколько минут назад он обвивал ее руками. Теперь он отделен (отдален) от нее,
от всего мира силой своей невесомости. Даже похожее на циновку световое пятно
на полу кажется более плотным, чем его тщедушное тело. Справа от него – перевернутая
книга по философии (Джо, жена художника, упоминает перечитанного Платона, но
название книги не имеет значения; для Хоппера любой философ – платон). Посткоитальное прозрение.
Треугольник нелюбви: он, она и книга. На нем шутовские туфли-лодочки. Он боится
наступить на квадрат света. Острые углы света.
Найти свой угол: ты
существуешь по отношению к месту, в котором встречаются две стены, угол между
торцом дома и лесом, угол между окном и окном. Вечный хопперовский
угол. Ощущение западни. Угол неразумения.
Ты бы назвал это честностью. Вот что происходит с нами, когда мы приходим
домой, ужинаем, читаем газеты, разговариваем. Безволие застывших лиц.
Неуклюжесть тела. Хоппер освобождает нас от будничной слепоты и дарит убогое
прозрение.
Человек равен
самому себе. Из человека извлекается зыбкость, надрыв, обида, радость, остается
только отношение света и положений на холстах. Волчица жизни неотличима от
слюнявой собаки небытия. Живопись не обещает исцеления. Человеческие фигуры не
могут остыть, так как лишены температуры. О цвете нужно сказать отдельно.
Иногда краски теплые, но они не отдают свое тепло телам и стенам. Теплое странным образом напоминает о своей
противоположности, на глазах охлаждается, индевеет. Утреннее солнце умеряется
сиротской прохладой городских домов, холодом, проступающим изнутри и сверху – с
прозрачного неба. Это даже не гоголевская шинель; это – сукно, из которого,
быть может, пошьют шинель. Мысль о материи. Нет, сама материя, материя зримая. Башмачкин
еще не родился. Акакий-старший
целует свою невесту.
«Отель у железной дороги». Он и она. Он застыл у окна,
выходящего на ж.д. полотно. Хоппер изображает момент
тяжелого провала в себя: этот человек давно разучился видеть. Как будто потакая
немощи его взгляда, стена дома напротив стоит
непроницаемым темно-серым бельмом. Свет проникает в комнату лишь отчасти,
освещая правый нижний угол окна. Воронья чернота мужской фигуры. В углу
гостиничного номера комод с зеркалом. Зеркало тоже разучилось видеть: в нем
ничего не отражается. Женщина сидит в неуклюжем, глубоком кресле. Читает книгу.
Следы отчуждения: несовпадающие цвета их одежды – палевый (ее) и вороний (его).
Острый угол комода вбивает клин в пространство между ними.
* * *
Хоппер изображает
мир после гибели Икара. Не оглядывайтесь, напоминает Хоппер, не ищите следов его
полета, кругов на воде там, где он погиб, потому что разверстого неба больше
нет, а море покрылось сгустками воска. Теперь даже утонуть в нем нельзя как следует.
В этом мире нет места крыльям. Лететь больше некуда и незачем.
Нью-Сити, ‘15
_______________
[1] Пер. И. Булатовского (фр).