Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 3, 2015
Семен Гринберг родился в 1938 году в Одессе. Жил в Москве. Репатриировался в 1990 году. Автор нескольких поэтических книг и публикаций в журналах «Новый мир», «Интерпоэзия», «Иерусалимском журнале». Живет в Иерусалиме.
* * *
Зое Копельман
1.
Во граде, где я жил едва ли не полвека,
Где до Кремля пешком как до Шиша-Асар,
Тургеневка была – библиотека
И начинался Сретенский бульвар.
В другую сторону был пруд продолговатый,
Без уток нынешних и чуть ли не гусей
И делал круг трамвай тридцать девятый
Не у метро, а там, где Колизей.
Упомяну и этого, который
Жил на Покровке около Авроры,
От овощного несколько шагов.
Мы говорили, выйдя из трамвая,
И он, и я, и рта не закрывая,
И помахал рукой, и был таков.
2.
Куда девались эти времена,
Никто не знает.
Тогда и матушка сама
Жила-была.
А нынче прежнего вина
Душа не принимает –
Вода смешала имена
И утекла.
А он и вправду запропал,
Как в воду канул.
Из них любой жил-поживал
Сам по себе.
И нас никто не вспоминал,
Ну, разве, спьяну,
Как запоет «Речной вокзал»
Или «Любэ».
* * *
Стакан, нет, два стакана красного вина –
Часть натюрморта на стене конторы.
Не знаю, кто его таким красивым написал.
Стол, освещенный солнцем из окна,
Покрытый белой тканью, на котором
На блюде баклажановый овал.
Помимо этого и прочих овощей:
Чилийский перец, лук, маслины, помидоры,
Стеклянный таз грибов (похоже, мухоморы),
Стоящий просто так, я бы сказал, ничей.
Еще кувшин цветов. И женская рука,
Что обошла кругом и все предусмотрела,
И до всего коснулася слегка,
А после канула, как и лицо, и тело.
* * *
Поначалу казалось, пребудет жара,
Как всегда до суккота не ждали дождей,
Но вчерашний прогноз повторили с утра,
И потом говорили не раз.
И немедля зонтами накрыло людей,
Что, быть может, в Европе в порядке вещей,
Но отнюдь не у нас.
А в каньоне под буквами разных цветов,
Поминала погоду хозяйка цветов,
И букет составляла из роз и травы,
Для совсем еще новой вдовы,
У которой лицо как неправильный круг,
И всего только пара опущенных рук,
Да косынка вокруг головы.
ПАМЯТИ ЮРИЯ ОЛЕШИ
1.
Я видел, как ломается хамсин
И все перемещается в природе.
Лил дождь, и было нечто вроде
Весны священныя среди родных осин,
Когда все профили, похожи на медаль,
Брели по направлению к Манежу,
Минуя Телеграф, Националь
И пьяненького Юрия Олешу.
2.
И не пошел смотреть китайский цирк,
И пропустил концерт корейских танцев,
Не слушал Гедике и пару иностранцев,
Что из Бетховена слепили фейерверк,
И не увидел Комеди Франсез,
Хотя и говорил немножко суетливо,
Что вот, уже двадцатый съезд КПСС,
А всё печатают суждения невежд.
Жена сказала и, возможно, справедливо,
Мол, дело в пиджаке и, так сказать, отсутствии одежд.
Действительно, пальто на воздусях,
И руки в рукава проскальзывают мимо
И возраст наступил за шестьдесят
Неуловимо.
3.
Вся жизнь холмистая внизу и наверху.
От поликлиники и лавки с овощами –
Чего скрывать? Скажу, как на духу,
С трудом тащусь, нагруженный вещами,
Наверх, куда и лестница ведет,
И девочка, похожая на веник,
Протопает все сорок мадригот,
Ступенек то есть, каменных ступенек.
И там пристроится у древа под чалмой
Из белизны, и запахов, и тени.
Похоже говорил один приятель мой,
Что, мол, не продохнуть весной в Берлине от сирени.
А Юрий Карлович, поди, смахнет слезу со щек,
Спит девочка его меж столбиков из пыли.
Ах, Юрий Карлович, лежите, землячок,
Есть пара человек, что вас не позабыли.
* * *
Он будит бабочку движением руки.
Рука опущена, животное взлетает,
Что тотчас же ему напоминает
Давешнее на берегу Ярден-реки.
Тогда он зрел сквозь темные очки,
Как белый свет светило сожигает,
И мир тонул, пуская пузырьки.
Нет, не тонул, а в солнечном аду
Горящих бабочек, пернатых и растений,
Где было не сыскать и даже тени тени,
Какая женщина сказала бы «Приду»?
Но ведь сказала же!
Чтобы испить водицы…
Что было, никогда не повторится,
Со временем сойдет за ерунду.
* * *
Дотла расхристанный, пронизанный дождем,
Взошел и тотчас стал участником беседы.
– Позвольте, – он сказал, взяв за рукав соседа, –
И наш народец звал его вождем!
Пришедший был, ну, чистый Пастернак,
Поэт, известный милостию Божьей,
Он и писал навзрыд все про одно и то же,
Потом и на него навешали собак.
И столь же любящий и преданный вождю народов,
На чем давно лежит особая печать,
Он, выбрав с колбасой из пары бутербродов,
Продолжил говорить и отвечать.
ОДНОГОДКИ
Еще один ушел. А в общем, всякий раз
Припоминал, как по Москве шатались,
И женщины преследовали нас,
В том смысле, что повсюду попадались.
Прелестницы, в одеждах колдовских,
Умелицы походки грациозной,
Встречались в самых неожиданных местах,
В скульптурных, скажем, мастерских,
Что были в церкви Троицы в Листах
На Сретенке у площади Колхозной.
* * *
Приятель мой, давно уже покойный,
Да и при жизни удивительно спокойный,
Живал на самом краешке Москвы.
Тогда мы сами обитали с краю,
С другого, впрочем. Я припоминаю
Футбольную площадку без травы,
Дома-коробки, ржавые сараи…
Случилось, что пошли, едва ль не косяком,
Поминки, похороны, всякое такое
Печальное, бывало и смешное,
И глупое, когда вчера казалось пустяком,
А нынче, глядь, и нету человека…
Потом подряд ушли два или три генсека.
Про эти времена кто помнит до сих пор?
В чаду очередей за водкой по талонам,
Подкидывал слова в бездонный разговор
И злоупотреблял «тройным» одеколоном…
И не подозревал, что это перебор.
* * *
Е.Ф.
Все стало новое – и люди, и страна.
Теперь припоминаемы едва,
Поцарствовали Пригов с Рубинштейном.
Советский был Союз, пришла ему хана,
Потом и «молодость ушла с ея портвейном»
И чем-то там еще благоговейным…
Хваленье молвившей сии проникновенные слова.