Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 3, 2015
Дмитрий Бобышев родился в 1936 году в Мариуполе. Окончил Ленинградский технологический институт. Первые публикации – в самиздатском журнале «Синтаксис», журнале «Юность» и ленинградских альманахах. В 1979 году эмигрировал в США. Профессор Славянского отделения Иллинойского университета. Автор нескольких книг стихов. Живет в Шампейн-Урбана (Иллинойс).
В стародавние времена считалось, что прагматическая и недостаточно цивилизованная Америка – не место для поэзии. Можно было бы назвать Пушкина, напечатавшего в «Современнике» очерк об американском мальчике, захваченном индейцами и 30 лет прожившем среди них. Здесь неотъемлемым от поэзии было одно лишь имя автора, в остальном же этот очерк являлся едкой критикой общественных нравов в Америке и ее демократии «в народе, не имеющем дворянства». Однако сама заокеанская жизнь с ее свободой, динамикой и неограниченными возможностями, жизнь, полная приключений и опасностей, создавала целое облако вымыслов о ней. Этот романтический образ страны поддерживали ранние американские писатели Вашингтон Ирвинг, Майн Рид, Фенимор Купер – любимцы европейского и, в частности, русского юношества. Сколько мальчиков (вроде Тёмы из Гарина-Михайловского или чеховского «Монтигомо») мечтали сбежать туда от взросления – в игры детства, в прерии с бизонами и ковбоями или в леса с индейцами и звероловами! В их сознании Америка превратилась в мифологическое пространство, в подобие зазеркалья, куда можно было кануть без возврата, а если и вернуться назад, то уже с новым, непередаваемым опытом, как достоевские «бесы» Ставрогин и Шатов, перешагнувшие черту запредела.
Между тем, новосветская литература развивалась и крепла, давая миру высокие образцы прозы, поэзии и общественной мысли, которые, к сожалению, не скоро переводились на русский и, следовательно, не торопились войти в круг тем, обсуждаемых светом. С большим опозданием русский читатель оценил библейский пафос и мужественность героев Германа Мелвилла или трепетные строки Эмили Дикинсон, но все же нельзя сказать, что великие идеи трансценденталистов Уолдо Эмерсона и Генри Торо прошли мимо России. Они оказались созвучны учению Льва Толстого, уже через него воздействуя на русскую литературу и общество.
Одним из культурных первопроходцев Нового Света оказался знаменитый новатор русского стиха и путешественник, поэт Константин Бальмонт. Он побывал не только в «каменных джунглях» Нью-Йорка, но и углубился в материковую сердцевину Америки, вдохнул воздух ее прерий и ветер Великих озер. Он вынес оттуда в своих переводах поэзию Эдгара Аллана По и Уолта Уитмена. Эти имена стали частью русской культуры, как раз в нужное время, – когда формировался отечественный модернизм. Много путешествовавший, но так и не добравшийся до Америки Иван Бунин тоже внес свой американский и до сих пор никем не превзойденный вклад в русскую культуру, переведя эпос Генри Лонгфелло «Песнь о Гайавате». А его современник Владимир Короленко, поездивший по Америке, вывез оттуда отнюдь не поэтические – наоборот, полные социального пафоса – очерки и повесть «Без языка» про нашего злосчастного (а может быть, просто туповатого?) соотечественника.
Но дальнейших отражений в русском зеркале Америке пришлось еще ждать долго. Знаменитые гастролеры должны были пожаловать в Новый Свет, чтобы, с высоты охватив его единым взглядом, вынести полное и окончательное суждение. Однако поверхностный подход, в особенности если он политически ангажирован, мог стать причиной мелких, но смешных ошибок. Так «попался» Максим Горький, написавший макабрический памфлет о Нью-Йорке как о городе «Желтого Дьявола» и опрометчиво назвавший джаз «музыкой толстых», то есть усладой разжиревших капиталистов. Невдомек ему было, что это как раз музыка черной бедноты, место рождения которой – достославный сарай Reservation Hall в Новом Орлеане. Подобным же образом топографическая ошибка свела на нет весь политический пафос стихотворения Владимира Маяковского «Бруклинский мост». Великому кубофутуристу не мог не понравиться, хотя бы эстетически, Нью-Йорк и в особенности мощные формы моста, перекинутого из Бруклина на Манхеттен через Ист-Ривер. Но, выполняя идеологическую задачу, поэт заставил безработных прыгать оттуда в… реку Гудзон, протекающую по другую сторону острова, для чего они должны были бы перелететь через все небоскребы Даунтауна! Нет, для адекватного описания этих мест недостаточно иметь статус туриста или гастролера, надо туда прибыть реальным поселенцем с котомкой на плечах и надеждой в сердце.
Однако волны русского люда, покидавшие свою катастрофическую родину, а заодно с ними и русские литераторы оседали в тех местах, куда Бог пошлет: в Болгарии, Югославии, Германии, Бельгии, Франции, даже в Китае, но только не в Америке. Правда, Давид Бурлюк уже осел в Нью-Йорке, обнаружив там целую колонию соотечественников: то были кишиневские, одесские, киевские евреи, которые после погромов справедливо посчитали Россию небезопасным местом. Но и в 20-е, и в 30-е годы свеча русской поэзии уже затеплилась на обоих побережьях – Атлантическом и Тихоокеанском. И на том, и на другом (и даже на берегах Великих озер) возникли сообщества русских стихотворцев, которые выпустили первые коллективные сборники с говорящими названиями: «Из Америки», «Земля Колумба», «У Золотых ворот». За подробностями о них я отсылаю читателя к исследованию Вадима Крейда «К истории русской поэзии Америки», которое я, разумеется, не берусь пересказывать.
В конце 30-х уже вся Европа стала просто опасна. В самый разгар Мировой войны среди многих русских (уже дважды эмигрантов) в Америку переселяются оттуда литературно активные люди, которые способны тут же начать действовать и возрождать жизнь и словесность на новом месте. Среди них – Андрей Седых, будущий редактор газеты «Новое Русское Слово», семья Цейтлиных, основавших теперь уже старейший «Новый Журнал», Софья Прейгель, зачинательница журнала «Новоселье». Сами названия этих периодических изданий говорят о мужественном стремлении обустроить свой новый дом и прочно в нем обосноваться:
Пьяный от света бескрайного,
От молодого луча,
Спит среди плеска трамвайного
Город, похожий на тайного,
Нищего богача.
Это проницательный взгляд Софьи Прейгель на город, в котором легко угадывается Нью-Йорк, взгляд не приезжего – из гостиницы, а уже местной жительницы из своего окна. Но заметим, что полного доверия к округе у нее нет, а есть оглядка и осторожность…
В течение 40-х и до самого начала 50-х «Америки увидели холмы» не только Иван Елагин, автор этой эпической строчки, или его жена, поэтесса Ольга Анстей, но и многочисленные попутчики, – перемещенные войной лица из числа советских беженцев, пленных и угнанных на принудительные работы, как, например, Валентина Синкевич, а также более ранних эмигрантов из России в Восточную Европу, которые вынуждены были податься еще дальше от коммунистических освободителей. Среди них были Игорь Чиннов, оставивший свое эмигрантское домовье в Латвии, и Юрий Иваск – в Эстонии.
Осознание своего нового дома для многих, если не для всех эмигрантов стало непростым процессом. Это могло быть заведомым предубеждением, страхом перед отдаленной чужбиной и неизвестностью. Подобные чувства «с сердцем» высказаны в строках Елагина:
А чорт ли нам в Алабаме?
Что нам чужая трава?
Мы и в могильной яме
Мертвыми, злыми губами
Произнесем: «Москва».
Однако путь в Москву был уже, как говорится с обратным знаком, заказан, и приходилось нехотя, со смущением, с провинциальной застенчивостью принимать новый дом таким, каков он есть, описывая, например, стриптиз:
…Какая-то дрянь раздевалась
На сцене ночной догола.
…Я тоже со всей этой дрянью
В какую-то яму лечу.
В дальнейшем Елагин переехал в Питтсбург, «помирился» и примирился с Америкой, увидел в ней красу и посвятил много ярких стихов, описывающих и даже воспевающих ее природу и урбанистические пейзажи. Но позднее, хотя поэт и декларировал, что ему «незнакома горечь ностальгии», он, однако, признавался, что все же для полноты жизни «не хватает русского окна».
Поэт схожей судьбы, словесник Иван Буркин поначалу совсем затерялся «в каменных крестословицах Нью-Йорка», в то время как память подавала ему «на золотой ложке душистые стихи Хлебникова». В абстрактных нумерованных пересечениях, как он решил, уже не бытие (по Марксу), а «небытие определяет сознание». Даже переехав в пестрый субтропический мир Калифорнии, этот игровой, а иногда и бурлескный поэт продолжал сетовать:
Есть страна Зарубежье.
Никакой панорамы.
Лишь провалы и бездна.
Лишь ухабы и ямы.
Но, наконец, и он обрел там, на холмах Сан-Франциско, где «адрес засыпан сиренью», свой дом, о котором горделиво писал:
Живу, словно бог олимпийский,
На самой вершине горы.
Поодаль от него, но тоже на Дальнем Западе, нашел себе обитель еще один словесник-виртуоз – Николай Моршен. Туда привела его извилистая судьба «перемещенного лица». Природа Северной Калифорнии обуяла и очаровала озабоченного своими проблемами новосела, с поникшей головой бредущего по лесу. Вдруг он обратил внимание на «огнелистые дубы», загляделся на них и тут же ощутил поддержку самого леса, «бессловесного старожила»: «…и осина уронила прямо в душу – золотой… и гигантская секвойя грудью стала за меня». Поэт оплатил эту «лесную опеку» сполна – великолепными русскими стихами.
Итоговым сборником поэтов Второй волны стала антология «Берега», собранная и изданная в 1992 году поэтессой Валентиной Синкевич, живущей в Филадельфии. «Берега» вызвали жаркую дискуссию, в которой участвовала и советская сторона (разумеется, негативно). Но такие споры, наконец, взломали лед замалчивания и непонимания, тяготивший всех послевоенных эмигрантов.
Среди иммигрантов Ди-Пи (displaced persons), прибывших в Америку, были русские поэты из Прибалтики, которые относили себя к Первой волне. Родившиеся в России и покинувшие ее в детском возрасте, они испытали на себе все перипетии буферных государств, оказавшихся то под нацистами, то под коммунистами, и в результате разделили судьбу остальных «перемещенных лиц».
Борис Нарциссов (это не псевдоним, а настоящее имя) после многих бедствий и опасностей военного времени встречается с Нью-Йорком как с еще одним приключением, заготовленным для него жизнью. Однако, агрессивную новизну города он гасит сниженным, бытовым описанием:
Зимой Манхаттан угощает
Коктейлем ветра с мокрым снегом,
Приправленным бензинной гарью,
И сумерки свинцово-неприветны.
Великолепно!
Неожиданный возглас вызван тем, что «лихорадка жизни наконец-то одолена», следуя эпиграфу из Эдгара По, и теперь оба поэта могут разговаривать в тишине и покое. Они ведут диалог о таинственных и страшных силах, влияющих на судьбы людей. Ярких фантастических образов в стихах у Нарциссова немало, и это роднит его с великим американским собратом.
Игорь Чиннов, тоже дважды эмигрант и продолжатель «парижской ноты», скорей снобирует, чем ведет диалог с Новым Светом, по-своему оценивая его эстетически, и диснеевский Микки-Маус, конечно, является сильнейшим пробным испытанием для изысканного европейца. Но Чиннов его преодолел элегантным образом, зарифмовав со словом «жизни» – слово «Дизни»!
Вкусы Чиннова во многом разделял Юрий Иваск, его приятель еще с тех времен, когда оба жили в соседних государствах (соответственно в Латвии и Эстонии). Из них двоих Иваск оказался в Америке раньше, и его первые впечатления на новом месте были совсем не радужными:
Нью-Йорка оттопыренные пальцы
Скребли замызганные небеса.
Грязца, возня бродячего Бродвея,
Который уносился к черту, вея
Зловониями, и увеселял.
Тем не менее, он зазывал друга, хлопотами способствовал его переезду, и уже американцами они вместе путешествовали по свету, включая любимую ими Мексику и Европу. Я познакомился с обоими вскоре по прибытии в Штаты и, желая скорей укорениться в новой жизни, не раз говорил с ними на эту тему. Иваск признавался: «Америка – это удобства, при всей благодарности к этой стране. Но моя любовь – Европа. А наши читатели все в России». Я возражал: мне Америка нравилась не только удобствами, но и многим еще, в том числе дикой природой. На это Иваск ответил: «Гора только тогда имеет смысл, если на ее вершине стоит какой-нибудь замок».
И все же он ценил свое последнее обиталище в прелестном городке Новой Англии – Амхерсте, где когда-то жила затворницей Эмили Дикинсон. Там был его скромный дом, который он обозначал немецкой поговоркой «Klein aber mein» (мал, да мой):
Я собственностью малой обладаю.
Рябина, вишня, четверня берез.
Ограда елочная. Хата с краю,
Где книгами до потолка оброс.
Милы мои осенние Сабины.
Опоссумы, бурундуки, дрозды.
Незваный рой: назойливый, осиный.
Несносные стихи на все лады.
Там же Иваск и похоронен – на старом городском кладбище, в двух шагах от Эмили, своей «соседки».
В самом начале 70-х дотоле закрытые границы Советского Союза приоткрылись, и оттуда хлынула новая, Третья волна эмиграции. Официально выпускались только евреи, только ради воссоединения семей и только в Израиль. Но на самом деле выезжали люди и других национальностей, при этом семьи зачастую, наоборот, разлучались, к тому же в Израиль направлялась только часть эмигрантов, а значительная их доля предпочла поселиться в Соединенных Штатах. Среди них было много пишущей публики и несколько общепризнанных «звезд».
К моему приезду в Америку в 1979 году там уже хорошо обосновались собратья по перу Иосиф Бродский и Лев Лосев. Мы лично не общались, но надеюсь, взаимно следили за публикациями друг друга. В рамках означенной здесь темы (а она тогда касалась меня весьма ощутимо), я с интересом наблюдал, как воспринимается новая жизнь и новая страна поэтами, которых я знал по прошлой жизни. Вот, например, Бродский:
В те времена в стране зубных врачей,
чьи дочери выписывают вещи
из Лондона, чьи стиснутые клещи
вздымают вверх на знамени ничей
Зуб Мудрости, я, прячущий во рту
развалины почище Парфенона,
шпион, лазутчик, пятая колонна
гнилой провинции – в быту
профессор красноречия – я жил
в колледже возле Главного из Пресных
Озер, куда из недорослей местных
был призван для вытягиванья жил.
«Страна зубных врачей» – и это все, что стоит сказать о новообретенном прибежище? Отчего же дантисты так особо выделены – наверное, из-за здешних качественных улыбок, над которыми они славно потрудились? Или это потому, что сам автор прячет во рту «развалины почище Парфенона» и находится в ожидании неотвратимого визита в зубоврачебную клинику? Тогда это – понятное преувеличение, наподобие гипербол Маяковского, у которого «гвоздь… в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гёте».
А вот еще одно странное и упрощенное до стереотипа определение страны, даже всего североамериканского континента, как «держащегося на ковбоях»… Конечно, это ирония, но чем она вызвана? И – зачем? Эта страна давно уже держится не на ковбоях, а на своих принципах да на свежих умах и талантах (в том числе и таких, как Бродский), которых она принимает, взлелеивает и затем прославляет и учится у них, развиваясь дальше.
Своего рода уважительным взмахом руки в сторону Америки является его стихотворение «Осенний крик ястреба», одно из его лучших, написанное с ледяным мастерством. Птица, напоминающая эмблематического орла, взмывает в небеса, чуть ли не в стратосферу, чтобы там, презрев законы физики и наблюдения орнитологов, рассыпаться ворохом перьев, оседающих на землю в виде снега. В апофеозе, как на рождественской открытке, детвора выбегает из школы и радостно играет в снежки с криками: «Зима! Зима!»
С темой обучения связано стихотворение Льва Лосева о буднях его американской жизни «Один день Льва Владимировича»:
…Жую
из тостера изъятый хлеб изгнанья
и ежеутренне взбираюсь по крутым
ступеням белокаменного зданья,
где пробавляюсь языком родным.
Как и Бродский, Лосев обучает «недорослей местных» родной словесности. Но похоже на то, что не он из них, а они из него вытягивают жилы:
Передо мною сочинений горка.
«Тургенев любит написать роман
Отцы с Ребенками». Отлично, Джо, пятерка!
Каждый звук ломаной речи учащихся «калечит мой язык». А какова на вид эта самая Америка, заглядывающая в окна поэта?
… А за окном Вермонт,
соседний штат, закрытый на ремонт,
на долгую весеннюю просушку.
…Какую ни увидишь там обитель:
в одной укрылся нелюдимый дед,
он в бороду толстовскую одет
и в сталинский полувоенный китель.
Здесь безошибочно угадывается карикатурный образ «вермонтского отшельника», на что дополнительно указывает само название стихотворения – комическая перелицовка «Одного дня Ивана Денисовича». Да и в других обителях его занимают не местные жители, а примерно такие же сатирические персонажи, соотечественники автора, «собратья по перу». Сама Америка, судя по стихам, его не очень интересовала.
Наше поколение, как и предыдущие, уже отошло или еще отходит в мир иной. Поскольку я сам к нему отношусь, воспользуюсь случаем хотя бы обозначить названиями свой вклад в американскую тему. Это цикл стихотворений «Звезды и полосы», книга стихов «Жар-куст» и значительная часть книги «Ода воздухоплаванию».
Третья волна, однако, еще не иссякла, ее прибой плавно поддерживают последующие волны. Очень интересным поэтом прибыл в Америку еще в 1975-м году Алексей Цветков. За зигзагами его новой судьбы трудно было уследить: он учился на Среднем Западе, получил ученую степень в Калифорнии, преподавал в Новой Англии, затем круто поменял карьеру слависта на журналистику, вещал в Праге по радио «Свобода», на годы забросил поэзию, вдруг вернулся в Нью-Йорк и выпустил книгу новых стихов с дерзким названием «Шекспир отдыхает». Америку он, конечно, знает, но как-то отстраненно от своей жизни. Прежде чем цитировать, должен предупредить, что Цветков в стихах не употребляет заглавных букв и знаков препинания:
америка страна реминисценций
воспоминаний спутанный пегас
Описывает ли он «пыльные равнины невады» или «тифозный провал небраски», его отстраненность все более напоминает отталкивание. Вместе с тем, он настолько погружается в местный колорит, что в стихи врывается английская речь, а затем и полностью овладевает стихотворением. Его образы бывают резки и художественно сильны, все это так, но по адресу Америки они получаются у него особенно негативными, полными сарказма, тем более, что он любит эстетически шокировать читателя:
на шоссе убит опоссум
не вернется он с войны
человек лежит обоссан
в сентрал-парке у воды
воры движутся с работы
с толстой книгой и огнем
ходит статуя свободы
грустно думает о нем
сны плывут в своей заботе
как фонарные шары
в сентрал-парке на заборе
сохнут ветхие штаны
В этом я нахожу противоречие: поэт по своей доброй воле возвращается как домой в страну, которую он сам же приравнивает «ко всем камерунам мира»… Почему же тогда не в Камерун?
В отличие от плотного, мужественного стиха Цветкова, его «добрый соперник» Бахыт Кенжеев пишет заметно легче, воздушней, оснащая свои строчки то иронией, а то и сантиментом. Новый Свет ему уже далеко не в новинку, он эмигрировал еще в 1982-м, но не в Штаты, а в Канаду, где прожил более двух десятков лет, прежде чем перебраться на жительство в Нью-Йорк.
Я рецензировал его первую книгу, вышедшую в «Ардисе», и назвал свой отзыв «Бахыт Кенжеев и Прекрасная Дама». Там я прежде всего дивился необычному имени молодого русского поэта, невыгодно звучавшему, как мне казалось, для слуха читателей. Но вышло, что я неправ. Его имя примерял к себе Игорь Чиннов, с шутливым удовольствием называясь: «Бахыт Чиннов!»; его имя теперь знают множество почитателей по обе стороны Атлантического океана. А вот насчет Прекрасной Дамы, похоже, я угадал. В той книге, как и во многих последующих, было много стихов о любви. Но ее ускользающий образ оказывался то слишком близко, то недостижимо далеко. Недостижимо ли? Муза эмиграции оказалась его Прекрасной Дамой, и поэт ей следовал, хотя и без страсти, но со спокойной симпатией:
Осень в Америке. Остроконечные крыши
крашены суриком, будто опавшие листья
кленов и вязов. На улицах чище и тише…
…Или и впрямь настоящее – только цитата
из неизвестного? Полно отыскивать сходство
между чужим и своим, уязвившим когда-то
и отлетевшим. Давай забывать его с каждым
взмахом ресниц, даже если по-прежнему жаждем
нового света. Отпели, пора и на отдых…
Поэт открыт восприятию (и даже приятию) новой жизни, но не в силах полностью оторваться от прошлого.
Местным жителям вряд ли заметно,
как брожу этим городом я.
Зеленеют его монументы –
генерал, королева, судья.
Небоскребов особенных нету,
и уныния нету ни в ком…
…Хорошо мне на воле. Судьба
улыбнулась, и каяться не в чем,
жаркий пот вытирая со лба.
Слезы. Проводы. Рев самолета.
Повезло. По заслугам и честь.
Есть в разлуке от гибели что-то…
Перестань. Разумеется, есть.
Конечно, и в разлуке, и в Америке есть все: «Стихи Набокова… Апрель. Вишневый цвет». Есть пышноволосая славистка, с которой бы и поговорить на все эти темы. Но в то же время появляется и нечто необсуждаемое:
Вот Бог, а вот порог, а вот и новый дом,
Но сердце, в ритме сокровенном,
Знай плачет об отечестве своем
Осиновом и внутривенном…
Это он написал, думая, что уже не увидит «родных осин». Но теперь, когда можно их навещать, Бахыт вовсю пользуется такой возможностью.
Позднее к Третьей волне присоединился Андрей Грицман, который состоялся как поэт уже в эмиграции. Но прежде всего он профессионально обосновался в Америке как врач, причем весьма успешно. Существует поверие, что медицинская практика дает бесценный опыт для прозаиков, но Грицман на новой почве стал поэтом – не только русским, но и американским, англоязычным. Его энергичной натуре это придало особую мобильность, по его стихам видно, что он чувствует себя своим (а в равной степени и чужим) в любом культурном пространстве, став подлинным космополитом. Но, ритуально приняв иудаизм, он присоединил к своим двум домам еще и третий – Израиль.
Мне приходилось рецензировать его книгу эссе и стихотворений Long Fall («Долгая осень»), изданную по-английски. В открывающем книгу эссе Грицман признает, что должен платить за свое место в космическом корабле, летящем в таком межкультурном пространстве. Эта плата – культурное отчуждение. Но я убежден, что она возвращается сторицей в виде способности двойного зрения, позволяющего видеть объект одновременно и изнутри, и снаружи. Такое зрение – благо для поэта, источник свежести и оригинальности стиха.
Вот как это действует в стихотворении «Греческая столовая», где автор завтракает «в прогорклом, мерцающем тепле простого дайнера на местной 547 дороге…» Никакой особой этнической, в том числе и греческой, еды там нет – тост, бекон, чашка мутного американского кофе с иллюзорным отражением греческого пейзажа на поверхности горячего напитка. Тогда при чем тут Греция? Дело в том, что у поэта на столе лежит книга Осипа Мандельштама, открытая на странице со стихом, имеющим отношение к Троянской войне! «Бессонница, Гомер, тугие паруса…»
Грицман дает свой перевод этого знакового текста и вставляет его в англоязычное стихотворение, так что получается, что перевод из Мандельштама представлен как картина на фоне американского пейзажа. Это сочетание и особенно трансцендентные строки «Бессонница, Гомер…» создают удивительный мираж вместе с детально описанной американской реальностью.
А вот стихотворение, написанное на русском, где автор в гротескной форме декларирует свою бездомность:
все, что я делаю, на самом деле, –
валяюсь в кустах на перекрестке трех дорог,
пьяный, – кому в отместку?
очевидно, себе – так написано в Деле;
оно хранится где-то в буфете, а где же еще?
старый сыр да мыши; там есть все, что любил на свете,
но что это – помню все меньше и меньше;
здесь на пути иногда приляжет моя подруга
с бутылкой рядом – вот мы и дома;
плевать, что скажут,
может другим показаться адом,
а мы так живем, выбираем дорогу
одна – до почты, другая – на реку,
а третья дорога, наверное, к Богу,
но туда нельзя дойти человеку.
Я бы не слишком буквально верил этому аллегорическому персонажу, который под видом китайского мудреца объявляет себя убежденным бродягой. Лучше прислушаться к прямой речи поэта: «…Но дом образовался в конце концов и здесь, в Америке, и, подобно стране под названием “Москва”, мы обрели новую страну – “Нью-Йорк”, где тоже “каждый камень знает”… В двух километрах от места, где я сейчас пишу эти строки, покоится прах моей матери – в зеленом холме американского кладбища, больше похожего на ухоженный парк, в отличие от старых российских кладбищ… Когда-то я писал, что получаешь право на землю, когда в нее ложатся твои близкие… В Нью-Йорке возникает чувство, что ты на месте, дома, все открыто – и выход в Атлантику, а там и в Средиземноморье… Нью-Йорк – город перемещенных лиц, портовый город, пересадка, большой вокзал, с которого мы почему-то не поехали дальше, а остались, достали жареную курицу, выстроились в очередь за кипятком, – вот это и стало домом».
Сам Андрей Грицман, очевидно, чувствует себя уверенно и вполне на месте, путешествуя в межкультурном пространстве, передвигаясь по всему свету, активно участвуя в литературной жизни России, Израиля и, естественно, Соединенных Штатов. Его состоявшийся проект – это журнал «Интерпоэзия», который выходит и на русском, и на английском языках. Редактору и издателю А. Грицману в короткое время удалось привлечь известные литературные имена и представить «Интерпоэзию» в Интернете на влиятельном российском портале «Журнальный зал».
В этом журнале часто и помногу печатает свои стихи и эссе Владимир Гандельсман, оказавшийся в Америке на излете Третьей волны или, скорей, в самом начале последующих волн – уже не «эмиграции», а просто миграции, которой чуждо понятие невозвратности. Еще в Ленинграде он, вопреки своему инженерному диплому, предпочел в основном заниматься поэзией, а на пропитание зарабатывать на таких неответственных должностях, как сторож, грузчик и пр. Для тогдашних «неофициалов» это был привычный выбор, и я в свое время приветствовал их стоицизм и неуступчивость властям в статье «Котельны юноши».
Гандельсман этот стиль жизни перенес и за океан. Он много пишет, экспериментируя с ритмом и рифмами, но темы стихов уносят его далеко назад, «домой», в детское прошлое, в родительское гнездо, «к маме». Разумеется, есть у него и другие стихи, в том числе и о новой жизни в местах, которые иначе, чем «чужбина», не назовешь. Вот, например, стихотворение «Эмигрантское»:
День окончен. Супермаркет,
мертвым светом залитой.
Подворотня тьмою каркнет.
Ключ блеснет незолотой.
То-то. Счастья не награбишь.
Разве выпадет в лото.
Это билдинг, это гарбидж,
это, в сущности, ничто.
Отопри свою квартиру.
Прислонись душой к стене.
Ты не нужен больше миру.
Рыбка плавает на дне…
…Спи, поэт, ты сам несносен.
Убаюкивай свой страх…
Это билдингская осень
в темно-бронксовых лесах.
Это птичка «фифти-фифти»
поутру поет одна.
Это поднятая в лифте
нежилая желтизна.
Рванью полиэтилена
бес кружит по мостовой.
Жизнь конечна. Смерть нетленна.
Воздух дрожи мозговой.
Поэт по-прежнему живет с ощущением «заграницы» даже в освоенном им обжитом пространстве: «в иностранном, американском городке с названьем чудным и престранным я жил тогда…» Он погружен, не растворяясь, в чуждую ему цивилизацию, а местных жителей считает в душе варварами:
Какой-нибудь невзрачный бар.
Бильярдная. Гоняют шар.
Один из варваров в мишень
швыряет дротик. Зимний день.
По стенам хвойные венки.
На сердце тоненькой тоски
дрожит предпраздничный ледок.
Глоток вина. Еще глоток.
Те двое – в сущности, сырье
для человечества – сейчас
заплатят каждый за свое
и выйдут, в шкуры облачась.
Интересно, хочется ли автору назад, в сегодняшнюю Россию? Вряд ли он нашел бы там то, что потерял. Его истинный дом – детство, а туда уже дороги нет.
Много у него есть схожего с Александром Алейником, поэтом из Нижнего Новгорода (города Горького), который бился в Москве, как рыба об лед, за признание, но ничего у него не получилось. Пришлось уехать в Нью-Йорк, где он издал свою первую книгу стихов «Апология». В предисловии к ней Гандельсман, по судьбе и по перу собрат Алейника, сочувственно объясняет: «…Перед нами поэт, который отрывочно печатался в эмиграции и совершенно не печатался в России, и нет ничего утешительного в том, что он разделил судьбу сотен ему подобных. Тем более, что поэт в число подобных никак не входит. Он бесподобен по определению».
Действительно, он уникален уже тем, что над бесхлебностью, тревогой и бездомностью эмигрантского положения его песня зазвучала мажорно. Она и меня привлекла радужным звуком, который бежал волной впереди его образов:
Океан в паричках Вашингтона –
рулон неразрезанных денег Америки
был развернут в печатях зеленых
к «Свободе», маячившей с берега.
Я отрезал от черного хлеба России
треугольный ломоть невесомый
горько-кислый, осинный,
с размолотым запахом дома…
Его третья книга «Другое небо» уже в названии обращала внимание на эпитет: не надрывное, «чужое», как в песне Петра Лещенко «Журавли», а просто «другое», то есть иное, чем прежде. Это небо – метафора эмиграции, оно фиолетовое, нью-йоркское, где «звезда – направо, а луна – налево», по нему вечерами летают бродвейско-шагаловские скрипачи и лошади с жеребятами в брюхе, а днем проплывает чья-то пятнадцатиминутная слава «головой на закат, голубыми ногами вперед», как обещал каждому взыскующему славы – словак Энди Уорхол. Стихи Алейника меня обрадовали летучестью, причудливо-красочной образностью и, главное, той интонацией, с которой он пропел свою весть о жизни. Это был не «петушиный» оптимизм, потому что звучал над драмой, и притом нешуточной: ведь каждый эмигрант ломает судьбу пополам, как странник свой посох о колено – на «до» и «после» отъезда. И все-таки поэзия преобразовала драму, а новизна и любовь сообщали стихам радостную тональность.
С тех пор на поэта, как на библейского Иова, обрушились тяжелейшие испытания. Внезапная болезнь едва не прервала его существование, на месяцы и годы принудила его бороться за жизнь, долгое время ему было не до песен. Но чудо творчества оказалось живительным, родничок стал пробиваться сквозь немоту. Может быть, это уже и не был прежний Алейник, но свежие образы начали вспыхивать здесь и там в его новой поэзии.
Ирина Машинская покидала Москву как раз в те дни, когда от Советского Союза начали отваливаться крупные куски и из-под обломков показались очертания совсем нового государства – так в то время казалось многим. Несмотря на эйфорию момента, поэтесса предпочла исторической новизне – новизну географическую (ведь по профессии она географ) и в конце концов поселилась в Нью-Джерси, в одном из отрогов большого Нью-Йорка.
Конечно, многие стихи у нее обращены назад, в оставленное там житье-жилье, но чуткий слух улавливает иные ритмы, быструю смену образов, и эту музыку она вбирает в свою поэзию. Музыкальное, джазовое впечатление подчеркивается визуально, расположением строк, как, например, в этом маленьком шедевре:
По стеклу поезда
налево вниз
ползла капелька
встретила капельку
и
съела капельку
и еще и еще капельку…
Много капелек
съела капелька
Что же касается нового дома (в широком смысле слова), то поэтесса высказывается о нем с осторожностью, хотя и в целом положительно или, во всяком случае, без отталкивания. Вот что она сказала на эту тему в интервью на радио «Свобода»: «Дом, я думаю, внутри нас… Если не было чувства дома там, а оно у меня было, то оно вряд ли возникнет в другом каком-то месте. Мне кажется, что человек либо склонен к этому чувству дома, либо он к нему не склонен, и тогда ему всюду будет более-менее плохо. Мне повезло: мне всюду более-менее комфортно. Я вообще не склонна считать Америку неважным местом для поэта. Мне так кажется, что она очень даже и подходит».
Однако, она сама же и выстроила себе и другим настоящий дом, в котором только и живет поэзия. Я имею в виду журнал «Стороны света», выпускаемый Машинской и кругом ее друзей. Под его крышей собираются не только новые, русскоязычные, но и родившиеся здесь американские поэты (в переводах, конечно), имеется как электронная, так и бумажная версия журнала, – для тех, кто любит полистать «настоящие» страницы.
Собственно, то же самое можно сказать о грицмановской «Интерпоэзии» и «Антологии», изданной на материалах этого журнала. Там собраны лучшие имена и живые литературные силы русскоязычной Америки, да и всего Зарубежья. Я заметил имя Ины Близнецовой, на стихи которой я писал реценцию с названием «Бумага и огонь», Полины Барсковой, которой я вручал приз славистов «Золотая лира», Григория Марка, получившего высокие похвалы от философа Михаила Эпштейна, Александра Стесина, ныне печатающегося в толстых московских журналах, Риты Барминой, нью-йоркской одесситки и художницы, и еще многих достойных поэтов и поэтесс, перед коими я приношу извинения за неупоминание.
А ведь есть еще маститый «Новый Журнал», традиционно печатающий материалы по истории литературы и воспоминания о былом, но также и новейшую поэзию, прозу и критику. Уверенно возглавляет журнал Марина Адамович, добывая средства не только для его издания, но и для ежегодной премии имени Марка Алданова на конкурсе прозаиков, а также для конференций и презентаций журнала.
Там же в Нью-Йорке продолжает выходить литературный журнал и существовать издательство «Слово/Word», которые долгое время возглавляла Лариса Шенкер, добившаяся выхода в Интернет через портал «Журнальный зал». Это хороший дом и площадка для выступлений многих нью-йоркских поэтов. Я сам в журнале не печатался, но выступал и издал у нее одну из своих книг – «Ангелы и Силы». Теперь там главным стал Александр (не Сергеевич) Пушкин, по родовой преемственности носящий это прославленное имя.
Многие годы в Филадельфии выходил поэтический альманах «Встречи», с 1983 года ставший преемником альманаха «Перекрестки», издававшегося ранее. Материалы для «Встреч» составляла, собственноручно набирала и распространяла по библиотекам (в том числе и российским) Валентина Синкевич, поэтесса Второй волны. Тексты в выпусках перемежались рисунками и репродукциями с картин художников, также эмигрантов. Примерно за тридцать лет существования ежегодника у нее печатались, наверное, сотни поэтов всех волн.
Упомяну еще один филадельфийский ежегодник «Побережье», который издает Игорь Михалевич-Каплан. Он вмещает огромное количество материалов, среди которых можно отыскать весьма ценные. Вот что редактор пишет о своем детище: «В шестнадцати номерах было опубликовано около тысячи авторов – поэтов, прозаиков, критиков, публицистов, переводчиков, философов, художников. В среднем объем ежегодника не менее 400 страниц текста и репродукций работ художников. На него подписаны многие университеты США, Канады и Европы…»
В Филадельфии уже много лет существует журнал «Гостиная», основанный поэтессой Верой Зубаревой сначала для узкого круга русскоязычных литераторов, а затем распространившийся в Сети и встроенный в гнездо с целым рядом отечественных интернет-изданий.
Литературная подвижница и поэтесса Елена Дубровина живет в том же городе и издает – одна! – сразу два иллюстрированных журнала: «Поэзия. Russian Poetry Past and Present» и «Зарубежная Россия. Russia Abroad Past and Present». В них она печатает стихи, исследования и воспоминания, сумев привлечь к своим изданиям известные имена. Среди ее авторов Андрей Арьев, Сергей Голлербах, Вадим Крейд, Ирина Роднянская, Сергей Сутулов-Катеринич, Игорь Шайтанов… Многоточие здесь скрывает многих других нерядовых участников!
Вадим Крейд, вдобавок к своим многочисленным работам по истории русского Зарубежья, подготовил к печати два тома большой антологии «Русские поэты Америки. Первая волна эмиграции». Среди авторов – Лидия Алексеева, Нона Белавина, Нина Берберова, Давид Бурлюк, Георгий Голохвастов… Достойные поэты, они, может быть, уступали в лирической силе «парижской ноте», но писали, как и те, стихи «о самом главном»: любви, одиночестве, красоте и природе. Появилась у них и новая тема – Америка. Бурлюк футуристически, но уже устало бурлил и бурчал что-то по поводу бытового обслуживания. Напротив, у Нонны Белавиной нашлись слова для грациозной зарисовки Нью-Йорка. А вот как увидел Коннектикут Владимир Дукельский «незамыленным» взглядом (замечу только, что американцы не произносят среднее «к» в названии штата):
Патриархален старый штат Коннектикут,
И не в почете праздные субъекты тут:
На них с презреньем смотрят старожилы
Из дачников искусно тянут жилы,
Прилежно копят дачниковы денежки.
Ничем Коннетикута не заменишь ты:
Дома там белокрасны, как редиски,
Крепчайший сидр, зловоннейшее виски.
Там церкви мятные напоминают пряники,
Отсутствие сумятицы и паники,
Присутствие девчонок загорелых,
Наивных, но по-своему умелых.
По пляжу ходят вольными оленями,
Всем улыбаясь голыми коленями,
Наследницы ветхозаветных янки:
Коннетикута барышни-крестьянки.
В них много женственного и жестокого,
Как в малолетней нимфе у Набокова.
И в барах, и в танцульках, и в аллеях
Нет недостатка в смуглых Лорелеях:
Лишь в мыслях, Казанова, ты лелей их.
Интриги виртуозные и наглые
Преследуются строго в Новой Англии.
Патриархален старый штат Коннетикут,
Где реки в живописном полусне текут.
Суров народ, кусаются лангусты –
И это намотай себе на ус ты.
Этот проект должен будет собрать под единой крышей все поколения русских поэтов-эмигрантов, осуществив, таким образом, связь времен в едином американском пространстве.
«Связь времен» – так называется ежегодник Раисы Резник, который она героически, по существу в одиночку, издает на тихоокеанском побережьи в Сан-Хосе. Альманах объединил не только времена, но и поэтические имена, которые в таком сочетании прежде, может быть, и не встречались. А здесь они представлены и стихами, и отзывами друг о друге, составляя ассоциативные цепочки, как бы следуя прекраснодушному призыву Булата Окуджавы: «Возьмемся за руки, ей-Богу!». Синкевич вспоминает Елагина и чествует Голлербаха, Голлербах публикует нью-йоркские наброски и стихи, написанные в Москве, Михалевич-Каплан интервьюирует Марину Гарбер, она в ответ повящает ему стихи и рецензирует Михаэля Щерба, а Новиков-Ланской – Евгения Рейна… Конечно же, все это для того, «чтоб не пропасть поодиночке» в страшной и безумно притягательной, если смотреть на нее издалека, Америке!
Но если уж туда попал, приходится думать и о конкретном, о практическом: гонорары, книги, издатели… О гонорарах, поэт, забудь. Некоторые дилетанты и дилетантки даже приплачивают редакторам (в той или иной форме) за честь быть напечатанными. А об издании книги стихов и говорить нечего: автор оплачивает все. Лишь в одиночных случаях может попасться бескорыстный издатель (к тому же блестящий иллюстратор), как получилось у меня с Михаилом Шемякиным. В результате такого «прямого попадания» вышел великолепно изданный бестиарий «Звери св. Антония». И еще один подобный пример: американский славист Чарльз Шлакс, энтузиаст русской литературы, живущий в Калифорнии. Это он в одиночку издает упомянутые журналы Елены Дубровиной. Сверх того, совсем недавно Шлакс напечатал ее монографию «Юрий Мандельштам», в которой она в сотрудничестве с Мари Стравинской, по существу, спасает от забвения поэта (однофамильца еще двух Мандельштамов – Осипа и Роальда), погибшего в нацистском лагере уничтожения. Этому же издательству, штат которого состоит из одного человека довольно преклонного возраста, я обязан выходу моей трилогии воспоминаний «Человекотекст».
Не исключаю другие мнения, но, как говорится, «от трудов праведных не нажить палат каменных». Поэзия как раз и является таким праведным занятием, в особенности если это русская поэзия, и в особенности в иноязычной среде и культуре. Но в Америке есть другие способы пропитания, а потому здесь можно независимо ни от кого спеть свою песню и быть услышанным.
Шампейн-Урбана, 2015