Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 2, 2015
Сергей Никольский родился в 1961 году в Москве. Окончил Строгановское художественное училище. Репатриировался в Израиль в 1990 году. В «Библиотеке Иерусалимского Журнала» вышли книги стихов «Каталог женщин» (2010) и «Постоянное присутствие женщины» (2014).
* * *
Кошка, собака, максимум два-три зверя –
и жить, никогда окончательно не трезвея.
Ничего не делая, за полночь свет потушим,
потому что не надо вставать с петушьим.
Мы не хотим узнать, что случится через…
когда грузно, слепо, глухо и онемело,
когда подгузник или вставная челюсть,
когда пальцы не смогут набрать имейла,
никакой особой хворости не имея.
Жаль, что мы родились в безбрежном прошлом,
и о прежнем поэтому не соврешь нам.
Хотя тогда играли Пеле и Яшин,
оно не было радужным и безгрешным,
напротив – мутным и неуютным.
Потому с придыханьем жарким и аквафрешным
не о грядущем, прошлом и настоящем,
а лишь о сиюминутном.
* * *
Люди идут из театра, глядят недобро, глядят враждебно, не ради пьесы они ходили.
Что им Гекуба и Клеопатра, когда под ребра впивается… и при вдохе… Зачем чудиле,
зачем пройдохе, когда подагра, когда до края всего два года? Зачем в обличье
приличной пары ходить на шоу, когда большое, когда лихое сидит в секрете?
Зачем им эта абракадабра, когда облава, когда охота? Зачем нарядно? Гудок фабричный,
диагноз точный перекрывают любые звуки гитары, память, тона, оттенки.
Ни во врачебной, ни в личной тайне ни капли смысла – стоят у стенки.
И в овертайме зачем им слава, слова и руки, когда понятно и санитары летят в карете?
* * *
Баловник и любовник русалку возьмет за плавник
и поможет ей выжить. Если б кто-то ей в мысли проник
и узнал, что ей движет, помимо греховной, сладчайшей, обычной…
Здесь, где серый пейзаж оживляют четыре пивных,
где кирпичные трубы и одноэтажный клоповник,
здесь любую считают добычей.
Вон они, выбирайте из них –
в блузках белых, открытых и в юбках коротких.
Не задержится взгляд на подругах, сиротках, поповнах…
они варят лапшу и живут в однотипных коробках,
и стирают одежду в корытах, и любят небритых.
Где найти одного, чтоб любил с ноября и до Пасхи?
Всё какая-то мелочь – статисты, сержанты, подпаски.
Где найти темно-красный напиток, чтоб не высыхал?
Где нахал, чтобы сжал ее руку после ста неудачных попыток?
Чтобы не отпускал, чтобы брал отпуска… чтоб искру высекал –
где остался такой недобиток?
Наступает зима, каждый сам за себя – канитель
занимает шестнадцать, ну, может быть, двадцать недель,
и не те, кто закрыт в одиночке, дотянут до мая.
Будут снег и метель, в жидком супе комочки… Я так понимаю,
что стенай, не стенай – так решил Адонай.
Не согласен – поди, убеди Адоная!
Дон Жуан ухажерам ее надает по шеям!
Упадет бонвиван рядом с ней на диван. И на зависть швеям,
институткам, сиделкам
уведет ее в дверь, где написано Welcome!
* * *
Не считать же старого, у которого
было здорово раньше, сейчас не здорово –
за нормального?
Не считать же за полноценного – параличного!
Тех, кто сделан из коронарного,
лейкоцитного, паркинсонного,
импотентного, вечно-сонного?
Кем ни я не стану, ни вы никогда не станете!
Правда… кто разумный и в здравой памяти
посчитает за человечного, за обычного –
молодого, юного, неприличного,
срамно-удного, беспощадного,
безрассудного, безлошадного?
Он по сборищам с пьяным корешем
ходит вечно орущим-спорящим.
У кого в квартире ни завтрака и ни мебели.
Я вот не был таким, и вы тоже, конечно, не были!
* * *
Борода, ребро, наваждение, седина,
зло, добро, познание, будущая истица.
Что я с ней буду делать, когда она
сдастся и согласится?
Вновь заводить игру, окроплять икру, начинать кино…
Солнце, загар, простуда.
Тело дрожит от зуда… одно и еще одно…
Вышла из-за угла, добрела досюда.
Дама червей легла, и колет меня игла.
Добро бы я был любитель
пышных и белых венер, проституток, гурий…
То, что было – давно запихнуто в шифоньер,
и далеко, как Юпитер или Меркурий.
Добро бы я жил и тратил, и жизнь потратил,
добро бы мотор гудел и звонок звенел –
но я же не ценитель, не собиратель,
не коллекционер.
* * *
Словно витрина с хрупким и бьющимся хрусталем,
только к таким подходим и пристаем,
только таким улыбаемся и мигаем,
за ними поле, выжженное Мамаем,
и погибшие герои-богатыри
бормочут: «Черт меня подери!»
Но землистых тоже любят и покрывают,
к простыне всей тяжестью приминают,
говорят, что на другую не променяют.
Солнце полкупола к вечеру окровавит,
стрелка за полночь перевалит,
если отыщется перьевая,
то в дневнике пару слов запишет.
А утром солнце опять запышет
и толпы отправятся далеко,
позабыв о воде и пище –
за женщиной сладкой, как молоко.
* * *
Он до копейки, как фискал, запомнил и не отпускает,
мусолит прошлое, ласкает – про то, как женщину ласкал…
Он пьет вискарь. Башка не варит. Передвигается ползком.
Сопротивленье. Ом. Паскаль. Давление. Он зубы скалит.
Всегда живешь одним куском. Не выбираешь: или-или.
Личинка, человек, пескарь – зарылся в кресле, в пыли, в иле.
Кретин невнятное гутарит – как был один, как стал женатым,
как пол в квартире ламинатом… как рожу утром полоскал.
Он лезет глубже, чем анатом – до половины пролистал.
Листает дальше, и она там присутствует. Его канатом
к ней притянуло потому, что очень плохо одному.
Он ей построил пьедестал…
А дальше разговор с медбратом.
Он так устал, устал, устал.
Идет сиделка по палатам.