Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2015
Марина Борщевская родилась в Москве. Окончила филологический факультет Московского государственного университета им. Ломоносова (МГУ). Работала в редакции журналов «Юность» и «Новый мир». Член Союза российских писателей. Автор публикаций в журналах «Новый мир», «Интерпоэзия» и др. С 2005 года живет в Израиле.
Пауль Целан, настоящее имя Пауль Анчель (23 ноября 1920, Черновицы – 20 апреля 1970, Париж), родился в еврейской семье на перекрестии миров, языков, идеологий, – на Буковине, входившей тогда в состав Румынии. Изучал медицину, романскую филологию, языки. Гитлеровскую оккупацию, депортацию родителей, их уничтожение в лагере смерти – пережил как откровение мирового Зла, – только благодаря счастливому случаю остался тогда в живых. После насильственного присоединения Сталиным Буковины (1940) Целан какое-то время – гражданин СССР. По окончании Второй мировой войны бежал сначала в Бухарест, а потом в Вену. Всю оставшуюся жизнь провел в эмиграции, а последние 20 лет – в Париже, где написал большую часть своих произведений, печатавшихся главным образом в Германии. Удостоен Литературной премии города Бремер (1958) и самой престижной немецкой премии – имени Георга Бюхнера (1960). Автор девяти стихотворных книг. Переводил на немецкий и румынский языки Мандельштама, Хлебникова, Есенина, Цветаеву, Блока, Лермонтова, Тургенева, Чехова, Шекспира, Рембо, Бодлера и других авторов.
1. «CТИХИ – ПОДАРКИ ДЛЯ ВНИМАТЕЛЬНЫХ…»
Ложные звезды в небе над нами, но частичка праха, напитанная болью Вашего голоса, показывает путь в бесконечность.
Пауль Целан. Из письма Нелли Закс
Niemand knetet uns wieder aus Erde und Lehm
Никто не лепит нас снова из Земли и Глины
Пауля Целана нет в нашем мире уже более сорока лет. Апрельской ночью 1970-го, самой одинокой из прожитых им на Земле, Целан положил предел своей жизни – странствиям, поискам Смыслов и Смысла, откровениям Любви и Нелюбви, взлетам и падениям… Последнее из них оказалось буквальным: в бездну будничного парижского водоворота – в мутно текущую Сену с воспетого Аполлинером моста Мирабо. И как многое в этом поэте до сих пор непонятно для нас, так не вполне объясним и этот способ его последнего расчета с жизнью – ведь, по свидетельству многих, Пауль Целан был отличным пловцом.
Тот, кто ходит на голове, дамы и господа, – у того под ногами небо разверзается бездной…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Стихотворение утверждается на краю самого себя, оно, чтобы устоять на краю, непрерывно отзывает и отвлекает себя из своего Уже-нет в свое Все-еще…
Если понимать под Стихотворением не просто текст на бумаге, а новую творчески рожденную Монаду (из всех многочисленных выссказываний Целана о поэзии именно это, на мой взгляд, и следует), то есть Автора в его обостренно пристальном внимании к частичкам проплывающего сквозь него бытия, которое он, в свою очередь, абсолютно доверяет Слову, пропуская свое раскрывающееся Внутреннее через автономные прихоти и своеволие Языка, – то фраза Целана уже не кажется такой запутанной и непонятной. Бытие Такого Стихотворения (читай – все новых и новых пропущенных через Слово световых, корпускулярных внутренних раскрытий действительности) не терпит никаких остановок, пустот – край всегда близок, и спасение в новых и новых порциях Света, раскрывающего нескончаемую новизну чудесно длящейся киноленты… Целан бы сказал «протяженности»!
Не вполне понятый при жизни, Пауль Целан, похоже, не стал сегодня доступнее для читательского восприятия. Тем не менее (и это одна из его удивительных загадок) интерес к личности, стихам, статьям, высказываниям этого «герметичного» поэта не только не увядает, но и с необъяснимой, на поверхностный взгляд, силой все нарастающего, таинственно коллективного энтузиазма набирает и набирает обороты. Принципиально непереводимый (поскольку весь – в языке, в словотворчестве), Целан переведен и переводится на множество языков, в том числе и на русский. Некоторые особенно известные его стихи удостоились очнуться в оболочке («чужая речь мне будет оболочкой»!) пословно-дословной русской речи – в десятках и десятках опытов! И то, что результаты этих разноголовых творческих усилий оказываются почти непроглядно «темны» и иногда мало отличимы друг от друга, совсем не снижает накала такого поистине загадочного, наэлектризованного интереса к феномену поэта. Да и что с того, что русские переводы стихотворений Целана часто напоминают сырые подстрочники, когда его оригинальные стихи, написанные по-немецки, на первый взгляд тоже почти неотличимы от подстрочника – с какого-то марсианского, никому неведомого языка!
…ich verliere diech an dich, das ist mein Schneetrost…
…я теряю тебя для тебя, это мое снежное утешение…
О Пауле Целане составилось множество работ – их пишут не только поэты и критики, теологи и литературоведы. Самые знаменитые, титулованные академическим признанием философы ХХ века, начиная от Мартина Хайдеггера и заканчивая Жаком Деррида, вглядывались в его тексты, цитировали и всегда находили в них что-то причастное своим теоретическим интересам и открытиям… Эти частные, честные открытия в серьезных работах о Целане поражают своей странной несогласованностью – будто бы речь идет о разных авторах, о разных предметах исследования и разговора… Кто-то, к примеру, ясно видит в текстах поэта особо острые живительные эссенции, служащие свидетельством его причастности к самым передовым научным идеям: «Целан, продолжая псалмическую традицию, развивает ее в соответствии с идеями времени, сформулированными в ХХ веке (например, концепция линейного и циклического времени, а также идея связи времени с энергией, выдвинутая Эйнштейном)…» (Маргарита Лекомцева). Другой толкователь целановского творчества вообще отказывает этим текстам в праве быть освоенными и понятыми: «Стихи Целана сопротивляются объяснению, толкованию и пониманию (здесь и далее курсив мой. – М.Б.), но, несмотря на свою непрозрачность, они уязвимы, как живое существо…» (Анна Глазова).
«…Ваши стихи, они лежат рядом на ночном столике, и, если ночь выдается тяжелой, я зажигаю лампу и читаю их вновь и вновь…(…) Я сама борюсь в отчаянье с уныньем, которое охватывает человека с таким горьким опытом, как у меня. Но Вас, дорогой друг, произведения которого по чистоте и прозрачности (здесь и далее курсив мой. – М.Б.) стиха мне не с чем, решительно не с чем сравнить, Вас я хотела бы защитить от Вашей печали…» (Нелли Закс). И еще, из ее же письма: «…хочу, чтобы Вы знали, как глубоко я привязана к Вам и к Вашему для меня целительному языку». А вот из высоких сфер философии: «…Соответственно, в отличие от Хайдеггера (…), Деррида не считает Целана (и в особенности Целана) кем-то вроде vates (пророка) или хранителя слов истины, для него он «раввин», совершающий таинство обрезания над немецким языком, языком, оставшимся после Холокоста, и превращающийся таким образом в поэта». (Хенрик Бирус).
«Пауль Целан умер, чтобы, продолжая свои стихи, найти для них наконец-то, чего стихи жаждут всегда: соединения длинной фразы и толики бытия, которого эта фраза лишена» (Ив Бонфуа, один из парижских друзей поэта).
Вынужденно заканчивая свою пробежку по этой своебразной книге отражений, не могу не привести еще одно короткое суждение: Пауль Целан, по слову Сергея Аверинцева, «самый значительный немецкоязычный поэт послевоенной Европы».
Все еще более запутывается, если учесть, что непереводимый, темный, неконтактный – одним словом, «герметичный» поэт сам себя таковым никогда не считал: «Я не вижу принципиальной разницы между стихотворением и рукопожатьем…» Можно привести множество целановских афоризмов, высказываний о сути поэзии, как он ее понимает, из которых следует нечто – совершенно поначалу, быть может, и неожидаемое – что-то простое, детское, почти наивное: «Стихотворение пребывает в одиночестве. Оно одиноко, и оно в пути…». «Стихотворение тянется к Другому. Оно нуждается в этом Другом, нуждается в собеседнике…» Это не просто обычные, риторические благопожелания, пусть даже, скажем, и в замечательном резонансе с Мартином Бубером, великолепно раскрывшим – поистине божественную – суть позиции-оппозиции «Я и ТЫ» (хотя Целан, действительно, ценил Бубера и даже искал с ним встречи – было это незадолго до смерти, во время короткой целановской поездки в Израиль; в Иерусалиме встреча не состоялась, и это, возможно, добавило тяжести на той чаше весов, что клонилась к печальному исходу). И хотя нам сгоряча может пригрезиться в этих целановских высказываниях еще и атмосфера дискуссионного электричества вокруг идей экзистенциализма, (достаточно вспомнить сартровское «Ад – это другие»), у Целана, как вскоре мы, надеюсь, увидим, это знак чего-то несравненно более глубинного, чем обмен сиюминутными паролями-откликами в пространстве, пусть даже и элитарной, европейской мысли. Я бы сказала – знак особого чаянья. Ведь здесь, как и везде, в сущности, Целаном говорит о Встрече, о Таинстве Встречи. И это, мне кажется, самое главное в распутывании целановских загадок. Ибо здесь, именно здесь, в Желании, наверное, самого Невозможного, в тоске по воссоединению, а реально: на острых гранях разбитого, кровоточащего мира, в его колючих стыках, в разломах, в больно рвущихся связях все еще разбегающейся Вселенной, проходит загадочный целановский Меридиан… Здесь нет – подчеркиваю – и тени необязательной, всечеловеческой и, по сути, фальшивой риторики на тему «ребята, давайте жить дружно». Целан с точностью какого-то нереального измерительного прибора осознает и объявляет: «Я стою на другой (здесь и далее курсив мой. – М.Б.) пространственной и временной плоскости, чем мой читатель. Он может понять меня только отдаленно, ему никак не удается меня ухватить, он все время хватается только за прутья разделяющей нас решетки… Ни один человек не может быть как другой, и потому, вероятно, он должен изучать другого, пусть даже через решетку…» Один из стихотворных сборников Целана так и назывался «Sprachgitter» – «Решетка языка»). Ни один человек не может быть как другой – эту целановскую тоску по как бы недостижимо желанному раскрытию другого стоит запомнить.
Так что же такое эта странная, неуловимая, невозможная поэзия? Этот голый, торчащий стих, разбитый в лесенку на неровные словесные блоки? Как бы с обглоданной кожей – ни рифм, ни музыки, ни красот, ни утешительных гармонических созвучий… (Верлибр, неизменный верлибр, так называемый свободный стих – самая древняя словесная форма для выражения – по самому статусу! – божественных откровений. Язык Вед, Библии, Зоара, вынырнувший из тьмы веков и – обновившийся, осовремененный в ХХ веке.) Целан, виртуозно владевший классическим стихосложением, что поражает в его блестящих, удивительно адекватных переводах Мандельштама, Есенина, Цветаевой и других русских поэтов на немецкий, в своем собственном творчестве шел совершенно особенной дорогой. Но даже этот, уже как бы законный, оправданный – на фоне ужасов ХХ века, – пренебрегающий всеми привычными художественными средствами, свободный стих – у Целана особенный. Это не кровоточащий личными чувствами верлибр Нелли Закс и уж тем более не идеально уравновешенный, классический верлибр Поля Элюара.
Niemand knetet uns wieder aus Erde und Lehm,
niemand bespricht unsern Staub.
Niemand…
Никто не лепит нас опять из Земли и Глины,
никто (не) обсуждает наш Прах.
Никто…
И тут начинается (или не начинается!) волшебство. Сухой, колючий пучок мало сопрягаемых между собой слов, понятий, выражений вдруг начинает разворачиваться: как что-то живое, как цветок, как роза… И, возможно, даже – многолепестковая, полная прозрачных, мерцающих смыслов; они могут быть несовместимы, противоположны друг другу – притом что все включены друг в друга, и это их невозможное взаимовключение и есть многозначное содержание стихотворного высказывания. Уже первая строчка этого очень известного стихотворения Целана, переведенного множество раз на разные языки, с таким обязывающим названием – «Псалом» – внимательного читателя не может не привести в замешательство. Лепит или не лепит? Действует или не действует? Ибо немецкое niemand, в отличие от русского никто, не предполагает обязательного отрицания (никто не…). И далее: никто не лепит или некому лепить? И далее, далее… О чем это, что, почему? А потом вдруг что-то открывается, и – поворот дыхания!
Как в известной компьютерной графике плоская картинка – под определенным углом зрения – приобретает объем и никоим образом не ожидаемое изображение, так поистине гениально устроенные стихи Целана под определенным углом нашего личного наклона к ним превращаются в глубоко волнующие объемы смыслов. И тогда прозрачным становится все. Даже запятая, даже ничем как будто не обоснованное, литературно захватанное, вполне себе риторическое восклицание «О» – оказывается знаком. Знаком нескончаемого вскрика в очередной раз ударенного, ужаленного единого человеческого МЫ… МЫ, живые и мертвые, плакавшие когда-то на реках Вавилонских, вынужденные рыть и рыть для себя могилы, горящие в печах… И выявляется длинная, очень длинная коллизия, где древний псалом, и новейшая история, и другие стихотворные высказывания поэта (в данном случае – прямая, острая связь с много раньше написанной «Фугой смерти») могут прочитываться в одном едином всечеловеческом контексте. Где и Библия, и Зоар, и современный Целану именитый немецкий философ – с его оглушающим зазором, щелью, бездной – между прославленной теорией существования и практикой собственной жизни… История Мартина Хайдеггера, влюбившегося в идеи Гитлера и вступившего в нацистскую партию, – и она присутствует в большом Контексте этого стихотворения. Самого, быть может, трагического во всей мировой литературе.Самого не литературного! Самого безответного. Ведь Niemand, Никто на восставленные к нему вопросы, конечно, не отвечает.
Пауль Целан, интеллектуал, владевший чуть ли не всеми европейскими (и не только) языками, знаток философии и религий, угодивший родиться между двумя глобальными войнами – в самом пекле затеянного людьми ада, – не мог больше довольствоваться теориями (равно как и печальной беспомощностью наивной веры). И все его запросы к Высшему – не к книжному и не к религиозно догматическому Богу, не к абсолютному Разуму философов, а к самой Истине! Целан не шифровал свои стихи – скорее, расшифровывал. По-своему, и средствами своей «трудной», уникальной поэзии, исследовал на себе наш помраченный, запутаный мир, взыскуя всеми силами к его живому ответному отклику. Его Отклику. И многое, очень многое раскрылось. Не потому ли этот поэт, удаляясь, все больше и больше притягивает к себе?
То, что случилось с Паулем Целаном в ту последнюю парижскую ночь, на мосту Мирабо, если вcе же позволено об этом говорить – на основании прочитанного и продуманного о поэте, всех пережитых вместе с ним поворотов дыхания и простого желания остановить его, удержать на краю… Вызов, что-то вроде русской рулетки, нечеловеческая попытка-шанс-утопия пересилить, переиграть зашедшую в тупик судьбу. «..Тут никакого моста не хватит – необходим прыжок…» (Целан о… стихах!)
2. НЕОБХОДИМЫЙ КОММЕНТАРИЙ: ПСАЛОМ ХХ ВЕКА
…И замесит из него тесто из тончайшей муки…
Зоар
Вот текст стихотворения «Псалом» на немецком:
PSALM
Niemand knetet uns wieder aus Erde und Lehm,
niemand bespricht unsern Staub.
Niemand.
Gelobt seist du, Niemand.
Dir zulieb wollen
wir bluhn.
Dir
entgegen.
Ein Nichts
waren wir, sind wir, werden
wir bleiben, bluhend:
die Nichts-, die
Niemandsrose.
Mit
dem Griffel seelenhell,
dem Staubfaden himmelswust,
der Krone rot
vom Purpurwort, das wir sangen
uber, o uber
dem Dorn.
При переводе (даже элементарном, подстрочном) целановского текста сразу же сталкивается с непреодолимо-одолимой сложностью. Адекватный перевод, как есть, оказывается невозможен: с самого начала, с первого слова. «Устройство» текста требует от проводника в другую языковую систему не просто знания языка в его словарных значениях, а включения в целановскую неуловимо-уловимую структуру или душу текста.
ПСАЛОМ
Никто не месит (не лепит) нас снова из земли и глины,
никто не обсуждает (не заклинает, не колдует, не «словесничает»)
над нашим прахом.
Никто.
Слава тебе (благословен будь), Никто.
Ради Тебя хотим
мы цвести.
Тебе
Навстречу (вопреки).
Ничто
были мы, есть, будем
и останемся, цветя:
Розой-Ничто,
Розой-Никому.
С
пестиком (стержнем, стилом) душевносветлым,
с тычинками ( нитями пыли, с пыльцою, нитями праха) небеснопустынными,
с красной кроной (венцом, короной)
от пурпура – слова, которое мы пели
над, о над (про, о про)
тернием (шипом).
В этом внешне очень скромном тексте (скажем прямо, декларативно-лапидарном) сосуществуют, по крайней мере, три стихотворения с тремя как бы сопряженно- несопряженными смыслами. Его сюжет, исходя из названия, – хвалебная песнь Творцу, Создателю, Богу, Властелину Мира (псалом он и есть псалом)… Но к Кому обращается автор в первых строчках текста? Кого и как восхваляет? Будем внимательны! Никто не лепит… Некому лепить… НИКТО лепит… Жуткий, неведомый, таинственный NIEMAND лепит, месит, заклинает, колдует (besprict – «словесничает»?) над нами – все тем же прахом, материалом, начиная от первого, библейского акта Творения (Erde und Lehm – «земля и глина») и кончая – о, не кончая, а продолжая, продолжая свою жуткую пытку вплоть до сегодняшнего дня (Staub – все тот же библейский Прах, из которого все зачиналось, но Staub – еще и пыль, лагерная пыль, прах, чье неостывшее, неостывающее облако всегда присутствовало в целановской картине мира…). Три разных состояния сознания или сознаний – пребывающих в неведении относительно устройства мира, своей природы и смысла своего существования. Стоит внимательно дочитать до конца каждое из этих прозрачно наложенных друг на друга текстов, чтобы ужаснуться окончательной, общей, суммарной трагичности и порадоваться обнадеживающе бесстрашной честности авторского взгляда, эти стихи породившего.
1. Никто не лепит… – какая-то заминка, затянувшаяся (на тысячелетия!) пауза, может быть, разрыв (некогда бывшего) Контакта с Источником. Ощущение потери и потерянности.
2. Некому лепить… – еще хуже! Признание абсолютной автономности человеческого бытия – без Небес, без Высшего. А стало быть, и без экзистенциальных надежд, без будущего, без бессмертия…В какой-то степени ревизионизм по отношению к библейской мифологеме сотворения мира и человека актом божественной Воли – здесь горькое непризнание этого акта, вынужденный, выстраданный отказ от словно бы обманувшего, набившего оскомину мотива. Здесь нет ощущения потери – мы ничего, никого не теряли: Некого было терять…
3. НИКТО лепит… – это, наверное, страшнее всего! При том, что здесь, в сравнении с предыдущими, – фиксация более продвинутого состояния сознания (да и свойственно оно не многим). Когда уровень личной предрасположенности к духовному не допускает абсолютно пустых небес, но внутренняя честность не позволяет казенно-религиозному благодушию затушить сомнения и вопросы. «Я никогда не сомневался в существовании Высшей Силы, но иногда меня охватывала жуткая догадка, что Бог зол…» (Николай Бердяев, «Самосознание» – цитирую по памяти). Я хорошо помню, как вздрогнула, преткнувшись об это (тут же взорвавшее мой младенческий мозг!) признание любимейшего в те годы философа…
Эти три прозрачно сосуществующих стихотворения в одном стихотворении с тремя парралельно мерцающими «героями» – точнее сказать, Антигероями – пересекаются в одной общей точке. В самой болезненной точке Мирозданья. Она же – точка Рефлексии. Начало и конец всех религий, философий, верований… В тексте Целана – это Роза.
Итак, о Розе. Хотя в немецком языке все существительные и так обязаны начинаться с заглавной буквы, целановская Роза заслуживает быть особо отмеченной. Так что пишем ее с большой буквы! Роза. Роза-Ничто, Роза-Никому. (О чем это? О нас с вами!)
Несомненно, что целановский неологизм die Niemandsrose нельзя перевести иначе, как сделав обратный перелет – из Мандельштама в немецкий и опять к Мандельштаму. Die Niemandsrose – уже на первый, мгновенный взгляд сигнализирует о своем известном, литературном происхождении: Роза-Никому! Вот она, знаменитая мандельштамовская загадка:
Дайте Тютчеву стрекозу –
Догадайтесь почему!
Веневитинову – розу.
Ну, а перстень – никому…
Важно упомянуть, что стихотворение «Псалом» входило в целановский сборник, названный тем же цветочным именем – “Die Niemandsrose” (1963), притом что вся книга вышла в свет с удивительным посвящением – «Памяти Осипа Мандельштама»! («Для меня Мандельштам означает встречу, какая редко бывает в жизни. Это братство, явленное мне из дальнего далека…» – из письма Целана литератору Вл. Маркову (31.05.1961.)
Шутка-загадка Мандельштама легко разгадывается. К целановской Розе надо еще суметь подступиться. И все же удивительна сама эта художественная метаморфоза: от забавы к вселенскому образу… Впрочем, вселенский образ был здесь для Целана уже как бы запрограммирован – как матрица, неустранимо впечатан в… его будущие стихи. Роза – мистический цветок иудаизма – впервые является в одном из псалмов Давида («Победителю над розами», пс. 45), далее – в «Песни Песней», а потом, надолго оставаясь в духовном сознании Израиля, особым образом расцветает в Зоаре – самой невероятной по глубине постижений Книге, Книге Сияния – адресованной сегодня уже всему человечеству, созданной во II в. н.э. десятью каббалистами (раби Шимоном Бар Йохаем и его учениками) – в пещере, в маленьких, неприметных галилейских горах, в сокрытии от преследующих евреев римских властей… («Только внутренняя связь между ними и возникающая при этом любовь (курсив мой. – М.Б.) позволили им прорваться сквозь границы материального мира и подняться на уровень вечного существования, о котором и рассказывается в Зоаре» – пишет о группе создателей Книги Зоар один из современных ее исследователей.
Некоторые комментаторы Целана любят искать и находить в его стихах что-то похожее на вариации и иллюстраци к известным и мало известным, но значимым в мировой культуре и жизни текстам. Важно понять: Целан никогда не писал на заданные, известные темы, на, скажем, темы библейские. Как это, к примеру, видно в русской поэзии XVIII века, вращающейся вокруг библейских мотивов и прежде всего Давидовых псалмов. Целан всего лишь (!) глубоко совпадал с проблематикой думающего и ищущего человечества: он, мог, к примеру, вообще ничего не писать об Иове, но безусловно быть им, Иовом ХХ века – страдающим, вопрошающим, абсолютно бесстрашным… И потому – неизбежно: матрица Давидовой – зоаровской Розы как археобраз таинственно мерцает себе и в этом, с точки зрения художественных средств аскетически неприметном стихотворении…
Роза в Зоаре – это духовная община Израиля, собрание исправленных душ, соединенных между собой любовью друг к другу – той, что любит другого (самое, может быть, важное слово Целана!), как самого себя, – и Святая Шхина, Божественное Присутствие, между ними…
Роза целановского «Псалма» – это Роза Пауля Целана. Человека трагического столетия, с огромнейшим грузом накопленных вопросов, так и не разрешенных никакими религиозными актами, человеческими институциями, философскими ухищрениями – истинными и спекулятивными… Целановское стихотворение – ни в коем случае не стилизация. Это новая, но при этом, похоже, вечная – то есть укорененная в самой бездонной бездонности наших чаяний – словесно выраженная странная жажда… не просто любви, которую по-своему знают и животные, а любви к Чему-то, несравненно более совершенному, Высшему… Это по-прежнему Псалом. Но Псалом ХХ столетия…
Роза Целана абсолютно трагична. Она – диковинное Творение, неизвестно Кем сотворенное, или вовсе не сотворенное, или, согласно какому-то непостижимому Плану, бесконечно терзаемое своим неведомым Создателем… Вселенское Дитя, не знающее самого главного – своих корней, своих начал, и, стало быть, своего предназначения… Глубоко и безмерно раненное и оскорбленное этим экзистенциальным сиротством.
«Ничто были мы, есть, будем…» И все же откуда такая страшная, убийственно беспощадная самоидентификация? Самое удивительное, что это логика самого целановского текста. Не философия, не антропология, не религиозная догматика, – не нечто привнесенное и декларируемое в стихотворении, а скромное, но очевидное (для внимательных!) откровение самого стихотворения – метафизика самого поэтического языка… Несуществование (Роза-Ничто, Роза-Никому) вырастает из первых строк «Псалма» – из непостижимости-оторванности от самой сути вещей, из нашего рокового отсутствия на уровне основ мира, о которых в «Псалме» – сплошные отрицательные местоимения (вместо Имени!) – Никто, некому, Никто! И если нас нет Там, на уровне корней великого Древа Жизни, значит нет и здесь, на уровне его ветвей… Стихотворение самораскрывается из первоначального посыла – из бутонов туго упакованных смыслов самых первых нот поэтического высказывания… Художественно интимно, но, как всегда у Целана, в большом культурном контексте.
«Ничто были мы, есть, будем…» Пародоксальное Кредо Творения о своем Небытии, эта парадигма несуществования, естественная для стихотворной логики целановского текста, – еще и … пародия, трагическая ирония, ибо включает в себя откровенно перевернутые цитаты из далеких друг от друга, но очевидных источников. Это известный еврейский гимн (на ту же тему!) «Адон Олам» (что означает «Властелин Мира»), который ежедневно произносится в утренней молитве верующими как неизменная часть иудаистской литургии, при том, что вовсю и вполне буднично распевается сегодня и профанным Израилем, – этим словам подпевают на концертах, под них танцуют в ресторанах… «Вэ-у хайа, вэ-у ховэ, вэ -у ихйе бе-Тифэра…» – «И Он был, Он есть и Он пребудет в своем Великолепии…» Здесь и второй, передразниваемый в стихотворении, источник, не столь очевидный, как первый, но явно присутствующий и транслирующий дополнительные смыслы… Это Мартин Хайдеггер с его знаменитой в те годы и, по сути, той же парадигмой, которую Целан откровенно пародирует, переворачивая… Книги Хайдеггера, испещренные пометами, остались в личной библиотеке Целана… Вот эта брендовая хайдеггеровская формула, как бы дающая разбег всей его философии существования, экзистенциализму, – из культовой книги «Бытие и Время»: «Я есть, был и буду, – человек говорит тысячу раз в день…»
Нет, философ, мы с Целаном тебе возражаем: бытие в кромешном отсутствии Истины о себе самом, не знающее о себе самого главного, – не есть Бытие! И это уже не метафора, а горькая метафизика. С проекцией на нашу действительность: с ее одиночествами, бедами, болезнями, смертями, войнами…Тот же Хайдеггер, кстати, писал, что прямой вопрос о Боге («Кто такой Бог?») «возможно, слишком труден для человека и слишком рано поставлен»… Наши маленькие дети сегодня задают этот трудный вопрос уже во весь голос.
Хайдеггер… Такое нежное, острое внимание к проблемам человека в мире. Мартин Хайдеггер – кумир молодежи и интеллигенции, так заботливо и красиво водружавший в центр своей философии человека, его бытие, его существование, писавший о «вброшенности» человека в мир, о «страхе», об «ужасе», о «трепете», ученик великого Гуссерля, порождавший вокруг себя любови и влюбленности, – вступает в партию СД (1933), поддерживает деяния уродов, а после принятия им поста ректора университета во Фрайбурге, кажется, уже абсолютно сливается с ними по цвету (изгнанного к тому времени еврея Гуссерля не пускают при Хайдеггере даже в университетскую библиотеку)… Ирония самой жизни, черный юмор Провидения… Неслучайная, поистине знаковая, фигура, вопиющая о человеческой слабости и все той же непостижимости – разрыве, бездне, между нашими теориями о жизни и самой жизнью. И похоже, что именно дух Хайдеггера, дипломироваанного и осененного мировым признанием Учителя Жизни – по догадке немецкого историка философии Рюдигера Сафранского – присутствует в целановской «Фуге смерти» под видом самого страшного ее персонажа – «голубоглазого арийца», «Учителя из Германии».
«Фуга смерти» написана Целаном за два десятка лет до «Псалма» – и она совершенно естественно участвует в его мерцающем разными гранями содержании. (Поэзия Целана, похоже, так и устроена – как единый текст.) Мотив пения, пения как творчества, пения над шипом или о шипе, или – как часто его переводят поэты, игнорируя единственное число в авторском тексте, – терниями, шипами – мотив очень глубокий в этом, можно сказать, космическом стихотворении… Протянутый через библейский псалом «На реках Вавилонских», через этически-философскую дилемму послевоенного мира: можно ли вообще петь, писать стихи и проч. после Освенцима? Но, допуская возможность и не опознанных мною аллюзий, не могу не вздрогнуть вместе с этим стихотворением, зацепившись именно об эту единственную колючку (der Dorn) – в единственном, а не множественном числе – именно ту, которая, когда-то вонзившись в общее человеческое сердце, для кого-то – для автора – навсегда осталась той, аболютно незаживающей… Заинтересованному читателю, наверное, стоит пройтись по этому мотиву от «Псалма» до Фуги, чтобы почувствовать это на себе.
«Ничто были мы, есть, будем и останемся, цветя…», «…bleiben, bluend…» – будто работает жутковатый кем-то запущенный механизм… Цветение без… расцвета, без плодов? Даже тычинки – обычное немецкое слово die Staubfaden, по внутренней форме «нити пыли», – остро и больно корреспондируют в этом тексте с заданной в самом начале темой вселенского Праха, «нашего праха» (unsern Staub). Так вот оно как – Цветущее Ничто?!
Логика целановского поэтического языка, по существу, взрастила еще одного загадочного Монстра – только уже внизу, в Нижнем Мире. Роза Целана – как бы живая, и если это собрание наших душ с таинственным центром (der Griffel), Пестиком, чье главное качество определено как seelenhell («душа» плюс «светлость»), то это явные атрибуты жизненности и даже творчества. Der Griffel – это орудие письма, стило, а таинственно Пурпуровое, Пурпурное Слово (der Purpurwort) есть сублимированный символ особых, художественных деяний над тернием – над простой, тяжелой эмпирикой жизни… Да, речь здесь идет, конечно, о творчестве. Которое, однако, очень дорого обходится этой космической Сироте: «die Krone rot fom Purpurwort…» – Венчик, Крона, Корона, «Венец творения», наконец (иронически горько подразумеваемый), – в результате окрашен красным, окровавлен! Роза Окрававленная, как бы живая и мертвая, ибо подчеркнутые в ней, прочерченные нити Праха (Staubfaden, тычинки) как-то притягивают, протягивают Ее в бесконечное отсутствие жизни, Отсутствие Высшего, в himmelswust – в «небеснопустое»… Можно сказать, что Роза Целана ни жива, ни мертва. И эта русская идиома, кажется мне, как ничто, адекватна целановскому тексту. А развернув наружу зажатые в ней лексические значения: оцепененье, ступор, страх, ужас, – мы вдруг поймем этот, единственный в своем роде и невозможный по всем статьям, Псалом как мгновенный отблеск-оттиск погранично апокалиптического сознания. Экзистенциальная картинка максимума, на который способно человеческое разумение, ограниченное своими земными возможностями. И это как вспышка молнии в черноте ночи.
3. О НЕБЫВАЛОМ
В каждом стихотворении и без всяких предпосылок… –
это неустранимое вопрошание, эта предпосылка небывалого.
Пауль Целан. «Полуденная линия»
У Франца Кафки, одного из любимых и вечных спутников Целана, есть миниатюра «Прогулка в горы» (1913). У Целана есть рассказ под названием «Разговор в горах» (1959). Но дело не в этой перекличке горного эха, отчетливо слышной. И даже не в том, что собирательным персонажем этой миниатюры у Кафки тоже является Никто (хотя генетическое родство целановского «Псалма» с этой прозой очевидно!)… Дело в едином пороге чувствительности, общей области боли двух очень разных писателей, угодивших один за другим в один и тот же очень несовершенный мир. Дело в совпадении диагноза, который они невольно этому миру, то есть нам с вами, поставили. Или, иначе, в явном пересечении-совпадении их сердечных меридианов.
Не знаю, – воскликнул я беззвучно, – не знаю. Раз никто не идет, так никто и не идет. Я никому не сделал зла, мне никто не сделал зла, но помочь мне никто не хочет. Никто, никто. Ну и подумаешь. Только вот никто не поможет мне, а то эти Никто-Никто были бы даже очень приятны. Я бы очень охотно – почему нет? – совершил прогулку в компании этих Никто-Никто. Разумеется в горы, куда же еще? Сколько их, и все они прижимаются друг к другу, сколько рук, и все они переплелись, сплотились вместе, сколько ног, и все они топчутся вплотную одна к другой. Само собой, все во фраках. Вот так мы и идем. Ветер пробирается всюду, где только между нами осталась щелочка. В горах дышится так свободно! Удивительно еще, что мы не поем.
Франц Кафка. «Прогулка в горы»
Когда-нибудь этот маленький шедевр будут преподавать в школах, в том числе и маленьким детям, – чтобы доходчиво, почти на пальцах, объяснить из чего рождаются разные монстры и как легко и приятно, будто это прогулка в горы, переместиться из пункта отчаянья в пункт надежды и даже счастья… Монстры рождаются из разорванности жизни, из зияющих дыр между нами. Монстров всегда зовут Никто! Вежливое, как бы приличное слово «никто» – самое опасное. Оно, как видно из этого очень внимательного к словоупотреблению пособия для начинающих, есть самый настоящий псевдоним Зла. А дистанция между пунктом «А» и конечным пунктом этой тихой и пока еще грустной феерии – оглушительная! Ведь она между адом и почти что Раем. Почти, потому что там, в горах, еще осталась между нами маленькая щелочка…
Тихий служащий, никому еще не известный как писатель Франц Кафка, записывает в своем дневнике: «Временное удовлетворение я еще могу получить от таких работ, как “Сельский врач”, при условии, если мне удастся что-нибудь подобное (очень маловероятно). Но счастлив я был бы только в том случае, если бы смог привести мир к чистоте, правде, незыблемости…» (25 сентября 1917 г.)
Эту последнюю фразу Кафки о чистоте, правде и незыблемости Целан цитирует за несколько дней до смерти – в частном, интимном письме. Письмо заканчивалось так: «Мои стихи, – ты знаешь, что они, – читай их, я это почувствую…» (Из Парижа в Иерусалим – Илане Шмуэли).
…Поскольку стихи есть, конечно же, форма высказывания и в этом смысле диалогичны (здесь и далее выделено мной. – М.Б.) по своей сути, любое стихотворение – это своего рода брошенная в море бутылка, вверенная надежде – и часто такой хрупкой надежде, – что однажды ее подберут где-нибудь на взморье, может быть, на взморье сердца. Еще и поэтому: стихи всегда в пути: они прокладывают дорогу… К какому-то открытому, незанятому месту, к чьему-то еще не окликнутому «ты», к какой-то еще не окликнутой реальности…
Пауль Целан. Из «Бременской речи», 1958 г.
«Странные», «трудные» стихи Пауля Целана похожи на таинственные семена. Хотя скорее и ближе к делу было бы сказать – письмена… Чтобы раскрыть себя, они обязательно должны попасть в почву, они должны еще – взойти, прорасти. И, может быть, расцвести – совсем неожидаемым образом. Почва – это Другой. Возможно, это Ты, открытый для приятия в себя еще и Другого…
И вот еще, мне кажется, очень важное – о том историческом, художественном потоке, в котором мы находим поэта Пауля Целана.
Самые оглушительные изменения Жизни сначала почти всегда незаметны, не сознаваемы. То, что случилось с искусством в конце XIX, а потом все более набирало силу уже в XX веке: в музыке, живописи, литературе, – вызывало, конечно, бурные споры, страсти, приязни и неприязни… «Ужасный» Арнольд Шёнберг, казалось, совсем изгнавший музыку как музыку из нашего дома, сменив ее на изнурительную борьбу уха с хлынувшей в него какафонией… Фигуративная – в формах самой жизни – живопись начала «портиться»: мир, представляемый прежде в канонах условной гармонии, стал на картинах новых художников разваливаться на куски, на отдельные плоскости, распыляться, терять свой привычный облик. А Поэзия, возвышенная классическая поэзия, на какое-то время стала отходить в тень. Появились громкие новаторы – революционеры, обещавшие что-то взорвать, распилить, навсегда отбросить… В практике новых стихотворцев, помимо их личных, частных опытов и просто трюков, явилась новая тенденция. Она выразилось тем, что традиционно поющая силлабо-тоника, действительно, взорвалась: стихи распались на отдельные слова – появился (точнее, родился заново) верлибр – теперь уже «обмирщенный» стих, спустившийся с высот сакральных текстов в сутолоку повседневности… Будто гигантский подземный взрыв и его волны прошлись по мирам искусства, оставив на них что-то вроде судороги… Взрыва, правда, никто, или почти никто, не заметил: закипала новая, интересная жизнь – в спорах о путях искусства, битвах разных эстетических умозрений и всякого рода интеллектуальных приключениях… Но ведь искусство что-то такое отчетливо диагностировало!
В великом явлении Модернизма, включающем в себя продукты культуры совсем не однозначного ценностного порядка и качества (от пустоватых, пустяковых эстетических спекуляций до произведений подлинной гениальности), можно отчетливо расслышать интересные послания. Во-первых, как обязательный атрибут искусства, нас здесь почти покинула Красота (с точки зрения того же Целана, в мире таком, как наш, она подозрительна). Потом навалились невнятица, бормотанье, темноты как норма нового эстетического канона, и диссонансы, диссонансы… С этим стоит разобраться (мне слышится здесь что-то вроде тревожного знака SOS). Но главное, что искусство – по крайней мере, в версии модернизма – похоже, больше не хочет нас утешать, оно отказывается быть просто анастезией. Оно замахивается на несравненно большее! (Правда, в редких – как всегда и в любой деятельности, – исключительных случаях гениальности.)
Можно ли считать Пауля Целана модернистом? По внешним эстетическим признакам – конечно, да. И более того: он, как никто, не анастезиолог. Всеми своими строчками, буквами, паузами, дыханием и невероятными поворотами его стихи не заговаривают наши боли, не дуют на них, чтобы их меньше чувствовать, не умаляют проблем и вопросов, не успокаивают – с ними не забудешься! И не заблудишься… Эти странно расставленные слова – не лирика в привычном смысле слова. Целан не делится своими чувствами по принципу «сладко – горько», зато постоянно делится своей дорогой – своей тончайшей настройкой на правду мира и его ложь, передоверяя слову каждую частичку своей и нашей общей странной действительности. Навигатор, настройщик, медиум: но должно же что-то быть за всем этим!
Однажды он назвал себя Камертоном. В одном из последних своих стихотворений, при жизни никогда не публиковавшемся:
Gott gibt die Stimmgabel ab
als einer der kleiner
Gerechten…
Бог отдает (сдает) звучащий камертон
как одного из (своих) малых
праведников…
Это редкое, быть может, даже единственное стихотворение – столь интимного, личного содержания. Оно, как горчайший итог всего, было написано Целаном накануне ухода… Мне тоже хочется назвать его Праведником. Малым праведником – ведь были же малые пророки!
Деятели – творцы Модернизма, как коллективная сейсмическая станция, сигнализировали о реальных, глубинных, тектонических сдвигах в области нашего общего духа. Ведь под веселую музыку ожидаемых перемен и больших надежд на прогресс и всеобщее счастье новенького ХХ века мир постепенно погружался во тьму: две чудовищные войны, одна за другой, уже стояли на пороге… Диагностируя что-то очень серьезное и не имея возможности и сил преодолеть надвигающуюся энтропию, они – все так же безоглядно и весело – впустили ее потоком в свои творения: в картины, звуки музыки – зачастую лишенные музыки, – в литературу…
У Пауля Целана были силы не просто свидетельствовать о тьме – он был способен на большее. Я не могу доказать это простым цитированием – ведь сила не в словах, а в том, что эти слова, и паузы между ними, и поступки поэта транслируют. В трагических стихах Целана нет энтропии – они все о великой надежде. Я назвала бы их сами – великой надеждой. Ибо они все нацелены на горько далекую и очень близкую (всего лишь руку протянуть!) остро желанную точку единства, единения, Единого…
За несколько тысячелетий нашего существования мы нагромоздили огромное количество бессмысленных слов, насочиняли уйму бессмысленных теорий, пролили океаны слез и крови, до отвращения напробовались разных спасительных рецептов… Но мы так же одиноки и уязвимы в огромной пугающей Вселенной, на Земле, по-прежнему полной волчцов и терний, так и не ставшей нам Домом. Наши храмы совсем не храмы – разве мы можем сказать, что они для нас – Место Встречи?
Много чего сотворив и натворив, мы не совершили пока что единственного – не развернулись, не обратились друг к другу, Друг в Друга. Мы не коснулись и не схватились, как за последнюю соломинку, за возможность этой, согласно Зоару, волшебной связи – между нами.
…zahl meinen Puls, auch ihn,
in dich hinein…
…всчитай мой пульс, и его тоже,
в себя…
Это очень трудно. Но это единственное, о чем стоит просить небеса – о Силе, которая поможет нам полюбить. Небеса не смогут на это не ответить. И мы допишем целановский Псалом! Ведь он, по всем канонам этого жанра, не окончен.
…sags, als ware ich dieses
dein Weiss;
als warst du
meins…
…скажи, как если бы я был этой
твоей белизной,
как если бы ты была
моей…